«Баллада о солдате»
«Баллада о солдате»
Я возвратился в Москву полный новых впечатлений и мыслей.
В то время мы снимали много кинокартин о войне. Были среди них и плохие, и хорошие.
Не знаю точно, когда у меня появилась мысль поставить фильм «Баллада о солдате». Должно быть, задолго до того, как я это осознал. Я думал о «Балладе», еще не зная ни ее названия, ни ее сюжета. Она жила во мне со времен войны чувством светлой печали, я ощущал ее как свой долг перед памятью тех, с кем вместе шел в бой и кто не вернулся с войны. Я помнил, какими они были, и дал себе слово когда-нибудь рассказать о них людям.
Меня огорчало, что даже в хороших фильмах были кадры с солдатами, которые шли в атаку, «красиво» умирая на глазах у зрителей. Я думал: «В этой цепи, среди атакующих, мог быть и я, а зритель, развалившись в кресле, любовался бы, как я красиво умираю». За войну я видел очень много смертей и знаю: смерть никогда не бывает красивой. Любоваться ею безнравственно. И тогда я решил, что обязательно сниму фильм о своем сверстнике – русском солдате. (В те далекие времена все советские именовались русскими.) Я еще не знал, каким будет мой фильм. Но я уже твердо решил, что в этом фильме не будет показана смерть героя – это, казалось мне, зрелище не эстетическое. У меня были придуманы некоторые сцены, но сюжет фильма складывался мучительно. Сцены рождались в моей фантазии и тотчас же исчезали: они не соответствовали тональности фильма, звучавшей в моей душе. Я придумывал новые, а от старых отказывался.
Однажды ко мне пришли друзья – Валя Ежов и Будимир Метальников.
– Хочешь, мы напишем для тебя хороший сценарий?
И они рассказали мне свой сюжет. Два председателя колхоза соревнуются между собой, к тому же они соперники: любят одну и ту же девушку-доярку. Один оказывается удачливее другого, он выигрывает соревнование. Гордая дивчина присмотрелась к обоим и выбрала того, кто получше. Удачливый председатель получает красавицу-доярку в придачу к переходящему Красному знамени. Свадьба и всеобщее ликование.
– Что, не нравится?
– Не нравится.
Ребята рассмеялись. Я рассказал им свой сюжет. Они загорелись и предложили работать вместе. Мы разошлись, условившись, что каждый из нас напишет сцену, которая ему больше других понравилась. В назначений день мы собрались и прочитали каждый свою сцену. Я – финальную сцену прощания с матерью, Валентин Ежов – сцену встречи с толстым солдатом Гаврилкиным, Метальников – встречу Алеши с Шуркой. Последнюю мы с Ежовым не приняли. Это была хорошо написанная сцена, но она была совсем из другого фильма. Мы немного поспорили, но никто никого не убедил. Дело касалось вкусов, а о вкусах не спорят.
– Знаете что, – сказал весело Будимир Метальников. – Вы давайте пишите этот сценарий, а я займусь своим. Так будет вернее.
Аргументы Метальникова были убедительны. Фантазия человека – не музыкальный инструмент, который можно настраивать на любую тональность. Мы снова пошли на «Мосфильм», и Будимир попросил исключить его из числа авторов нашего сценария. Там не поверили и, внимательно приглядываясь к нам, пытались обнаружить следы скрываемой ссоры. Мы видели это и только ухмылялись. Мы оставались, как и были, друзьями.
Мы разошлись без обид, как и должны разойтись друзья, когда видят, что работают не на одной волне. Метальников написал очень хороший сценарий «Отчий дом», а мы с Валентином Ежовым – «Балладу о солдате».
Работали мы с Ежовым дружно и весело, увлекались придуманными эпизодами и разочаровывались в них. Валентин Ежов человек веселый и легкий. Он только удивлялся:
– Вот здорово! Отбросили одиннадцатый хороший эпизод. Такого со мной еще не бывало.
– Речь идет о нашем с тобой товарище, погибшем на фронте.
Ежов это прекрасно понимал.
Хочу сказать и еще: Валентин Иванович Ежов – единственный известный мне советский сценарист, у которого хватило мудрости в то время, как другие сценаристы отстаивали свой приоритет над режиссером, публично заявить, что он пишет свои сценарии для режиссера и на режиссера, максимально учитывая его творческие особенности. И это несмотря на то, что способность увлекаться свойственна Ежову в высшей степени.
Такое заявление не только не умаляет значение сценариста, но вызывает к нему уважение, ибо свидетельствует о его глубоком понимании самой природы кинематографического процесса.
В то время, когда в кулуарах Мосфильма еще живо обсуждали, кто снял «Сорок первого», и большинство соглашалось, что первый в жизни фильм не может быть столь совершенным, мы с Валентином Ежовым работали над сценарием о солдате. Работали увлеченно. Мы оба были молодые, оба участвовали в войне, оба знали, что значит хоронить своих товарищей. Работали мы на даче у Ежова. Рядом с нами, на даче Ежова, писал свой сценарий «Жажда» поэт Григорий Поженян.
Между тем в стране происходили новые события. Никита Сергеевич Хрущев встретился с творческой интеллигенцией, и были опубликованы его руководящие высказывания. Он призвал художников создавать современные произведения и любовался елочками, обсыпанными инеем: «Вот, мол, какая у нас природа, а вы проходите мимо!» По этому поводу на «Мосфильме» состоялось открытое партийное собрание. На этом собрании наш сценарий был подвергнут серьезной критике. «Партия призывает нас снимать современные фильмы, а некоторые режиссеры работают над историческими сюжетами. Например, Чухрай. Он снимает фильм опять о войне». Я защищался.
– Еще не высохли слезы вдов, еще у меня открываются раны. А для вас Великая Отечественная война – далекая история. Стыдитесь! – говорил я.
Но зал был настроен ко мне враждебно. Мне не могли простить быстрого успеха.
– Равнение на Канны вас к добру не приведет! – кричал из зала режиссер Зархи.
– Не морочь нам голову! – говорил молодой тогда оператор Монахов. – Отечественная война – это не современность, это история. А партия призывает нас делать современные фильмы.
Слово взял Григорий Васильевич Александров. Он вышел на трибуну и сказал:
– Не надо путать! Современность – это современность. Наша съемочная группа приступает к съемкам фильма «Русский сувенир». Это современный сюжет, современные костюмы, современные герои. Так отвечает старшее поколение на призыв партии!
Последние слова были покрыты аплодисментами.
А мы с Ежовым продолжали работать.
Один из вариантов сценария мы прочли в мастерской Ромма. Мастерская его осудила. Вечером того же дня мне позвонил Ромм.
– Гриша, вы мужественный человек. Я думаю, вам нужно отказаться от сценария. Он не получился.
Я любил Ромма, как любил бы своего отца. Его мнение было для меня непререкаемым. Но на сей раз я его не послушал. Вместе с Ежовым мы стали думать, что у нас не получилось. Мы задумали сделать фильм о войне без войны, и именно это не получилось. Получилось просто «без войны». Решили начать сценарий военным эпизодом. Я вспомнил своего однополчанина, который отличился в бою. Когда я спросил его, как это произошло, он признался: «Я очень испугался». Мы стали обрабатывать эту ситуацию и придумали эпизод с танками. И, к нашему удивлению, теперь, когда мы показали войну, у нас получилось то, к чему мы стремились: война без войны. Но все равно в сценарии чего-то еще не хватало. Но чего именно?
Однажды ночью мне в голову пришла мысль: сын погиб, а мать, как тысячи матерей, все еще выходит на дорогу и ждет: авось произойдет чудо и ее сын возвратится. Я позвонил Ежову. Мой звонок разбудил его.
– Ты что звонишь среди ночи? Совсем одурел!
– Кажется, я придумал начало фильма! – И рассказал ему суть эпизода.
Он выслушал и сказал.
– Ладно. Давай спать!..
А утром он уже сам звонил мне.
– Хороший эпизод! Теперь все стало на место!
Ромм, прочитав новый вариант сценария, обрадовался нашим находкам, как своим собственным, одобрил сценарий и предложил назвать его «Баллада о солдате».
Меня пригласил на беседу начальник главка по производству фильмов Александр Сергеевич Федоров. Сам он и его редакторы уже прочитали наш сценарий. Им не понравилось, и Федоров пытался объяснить, что ставить его мне не стоит. Ему казалось, что после успеха «Сорок первого» я не должен снимать такой посредственный, с его точки зрения, фильм. Я с ним не соглашался.
– Поймите, – убеждал меня он, – я это говорю не как начальник, а как друг, заинтересованный в вашем успехе. Пойдемте в буфет и поговорим как люди.
Мы спустились в буфет, и беседа продолжалась там.
– Вы сняли прекрасный фильм, – говорил он. – Не верится, что это дебют. Зрители ждут от вас чего-то масштабного, значительного. Я ознакомился с вашей биографией. Славная биография. Сталинград. Десантные войска. Война в тылу врага. Все это очень интересно! А в этом сценарии все мелко: мальчик, девочка, мама, которой надо починить крышу... Мелко! Понимаете, мелко!
Я возражал ему. Я старался убедить его, что это не мелко, что это о людях и о том, сколько теряет мир от гибели одного хорошего человека.
– Хорошо, – согласился, наконец, Александр Сергеевич. – Вам это дорого, и я не буду вам мешать. Я обещаю, что не выступлю против вашего сценария, не поддержу ваших противников и всегда буду желать вам успеха.
Прошло почти полвека, а я до сих пор помню этот душевный разговор и голос Александра Сергеевича. К сожалению, такие люди и в те времена не задерживались в чиновничьих креслах.
На роль главного героя я выбрал своего любимого актера Олега Стриженова, на роль героини – Лилю Олешникову. Мы сделали им хороший грим: Олегу Стриженову подтянули нос, сделали его курносым. Лицо его неузнаваемо преобразилось, стало простым, с юморком. В это время в Москве часто бывал Джузеппе Де Сантис. Я показал ему фотографию Олега в гриме. Де Сантис пришел в восторг. Лиля ему тоже понравилась. Худсовет согласился с этой парой, их пробы были занимательными. Мы приступили к съемкам.
Для тех, кто не знаком с кинопроизводством, поясню, что съемки в кино проходят не в том порядке, в каком зритель потом увидит фильм. Они следуют в порядке, диктуемом производственной необходимостью. Мы начали с эпизода, когда Алеша едет на машине в отпуск, а навстречу ему, к фронту, движутся колонны автомашин с солдатами. Оператор Эра Савельева расположилась на капоте с камерой, я сел на капот слева, свесив ноги.
Во время съемки встречный грузовик столкнулся с игровой машиной и бортом сбил меня на землю под колеса. Я успел сгруппироваться. Но с переломом ключицы и голеностопного сустава попал в военный госпиталь.
Перелом костей всегда связан с болью. Особенно мучил меня раздавленный и переломанный голеностопный сустав. Но еще больше меня мучило другое ощущение – чувство, что я в чем-то ошибся. Но в чем? Я мысленно просматривал фильм с начала и до конца, но не мог обнаружить ошибки, а тревожное ощущение не покидало меня. И однажды ночью меня осенила мысль: не те актеры! Надо менять актеров!
Я стал торопить врачей с выпиской. И наконец, с костылем и в гипсе, появился на Мосфильме. Когда я сказал, что у меня неправильно выбраны актеры и я хочу их заменить, разразился скандал. Меня упрекали в легкомыслии, говорили, что мое требование беспрецедентно, что даже великий Эйзенштейн не менял актеров, что актеры не согласятся на замену и будут правы. На все это я отвечал, что актеры не те и их надо менять – и рылся в альбомах актерского отдела, подыскивая фотографии своих будущих героев. Я даже, к неудовольствию части своей группы, сделал кинопробу Володи Ивашова, студента второго курса актерской мастерской Ромма во ВГИКе. Начальству надоело мое упрямство, и мне сказали:
– Пожалуйста, заменяйте, если актеры согласятся уступить свои роли другим.
Расчет был на то, что актеры не согласятся. Делать нечего – пригласил на беседу Стриженова. Показал ему его пробы, спросил:
– Как по-твоему?
– По-моему, хорошо.
– И по-моему хорошо. Но на сколько лет ты выглядишь?
– А что? Года на двадцать три тяну.
– Вот это меня и волнует, – сказал я. – Если мальчишка семнадцати лет говорит «хочу к маме, крышу починить» – это понятно. Но если кобел в двадцать три года говорит эти слова – это, согласись, не так симпатично. Мы с тобой друзья. Ты прекрасно сыграл в «Сорок первом». Я не хочу тебя и себя подводить, – говорил я. – Откажись от роли. Я хочу, чтоб мы с тобой остались друзьями.
И Стриженов согласился.
Труднее было с Олешниковой. Я показал ей ее пробы, показал Володю Ивашова. Володя ей понравился.
– А как вы смотритесь вдвоем?
– А что такое?
– А то, что ты молодая красивая женщина, а он – мальчишка. Оказавшись с тобой наедине, не ты, а он через пять минут закричит «мама».
С большим трудом, но я уговорил и Олешникову.
Фотографию Жанны Прохоренко я нашел в одном из альбомов актерского отдела. Ее пробовали на массовку. Я захотел познакомиться с ней лично. Девочка мне понравилась. Ее фотография и фотография Ивашова убеждали меня: это они. Теперь надо было договориться с училищем МХАТа, на первом курсе которого училась Жанна.
Ректор МХАТа Родомысленский принял меня недружелюбно. Я слыхал о нем как о человеке любезном и интеллигентном. И, верно, он был со мной корректен, но непреклонен:
– Мы отпускаем наших студентов сниматься в кино только с четвертого курса. С первого – это исключено.
Я пробовал его уговорить.
– Вы портите наших студентов, – настаивал он.
– Я обещаю вам ее не испортить.
– Сколько я слышал таких обещаний, они никогда не оправдывались.
– А если она захочет все же сниматься?
– В тот же момент она будет исключена из училища и изгнана из общежития.
Получив полный отказ, я вышел из кабинета. На лестнице меня дожидалась Жанна. Я рассказал ей об отказе Родомысленского и о его угрозе исключить ее из училища и выгнать из общежития. Она была возбуждена и полна решимости.
– Я согласна! – сказала она.
– Попробую перевести тебя во ВГИК.
– Я согласна! – повторила она, не раздумывая.
– Не торопись. Дай мне телефон своих родителей.
– Зачем?
– Мне нужно посоветоваться с ними.
Оказалось, что отец Жанны погиб на войне, что ее воспитала мать и живет она в Ленинграде. В тот же вечер я позвонил ее маме и, объяснив ситуацию, спросил:
– Согласны ли вы, чтобы я перевел девочку из училища МХАТ во ВГИК?
– А что это значит для девочки?
– МХАТ лучшее театральное училище нашей страны, может быть, мира, – сказал я, – но у Жанны небольшой рост. Играть героинь она не будет. Даже если она окончит училище МХАТ с отличием, она несколько лет будет использоваться на выходах со словами «кушать подано». А мы ей даем сразу главную роль в фильме.
– Но справится ли она с главной ролью? – спросила взволнованно женщина. – У нее нет школы.
– Я переведу ее в институт кинематографии, там она приобретет все знания, необходимые актрисе кино.
Получив согласие матери, я отправился во ВГИК и попросил Сергея Аполлинариевича Герасимова взять Жанну на первый курс.
– Хорошо, – сказал он. – Но у нас был большой конкурс. Многие достойные не попали. Я не могу принять студентку по рекомендации. Мы устроим ей открытый экзамен. Если мастерская согласится, я приму ее.
Жанна успешно выдержала открытый экзамен и была принята во ВГИК. Теперь я был спокоен, что не испортил жизнь девушке.
Но возникли новые неприятности: взбунтовалась большая часть нашей группы.
– Мы хотели работать на серьезной картине, в которой будут сниматься настоящие артисты. А вы собрали детский сад. Мы не хотим участвовать в этой афере.
И пошли жаловаться новому директору, заменившему Пырьева.
Новый директор В. Н. Сурин начинал свою карьеру трубачом в Большом театре. Трубачом он был неважным, и, как это обычно бывало, его выбрали секретарем комсомола. Затем он рос по партийной линии. Дослужился до заместителя министра культуры. Министром в тот момент был знаменитый артист Охлопков. К своей должности Охлопков относился с юмором. Когда его спрашивали, не трудно ли ему в новой роли, он отвечал:
– Царей играл! И с этой ролью тоже справлюсь.
Но министра он играл недолго. Его заменили Александровым, которого также вскоре сняли, заменив в свою очередь Суриным. А затем сняли и Сурина, переведя его на должность директора «Мосфильма».
И так, Сурин вызвал меня.
– Ваши соратники не хотят с вами работать. Они не верят в успех вашей картины. Как мне поступить?
– Не верят – пусть уходят. Я никого удерживать не собираюсь.
Моя съемочная группа поредела на половину. На смену им пришли другие. Но и они быстро забастовали, потребовали общего собрания группы.
Инициатором протеста была оператор фильма Эра Михайловна Савельева. Ей казалось, что мы в своем сценарии отошли от священных принципов соцреализма, и она хотела спасти нас, вернуть в свою веру.
– Мы же должны воспитывать людей! – страстно убеждала она меня. – Мне понятно, за что Шурка полюбила Алешу: он герой. Он подбил в бою четыре танка. Но за что он полюбил Шурку? Что она такого сделала? Не можем же мы показывать, что он полюбил Шурку за красивые ножки и длинную косу? Нужно, чтобы и Шурка была героиней, – говорила Эра Михайловна взволнованно. – Пусть и она будет совершать подвиги. И когда они утром встретятся, она скажет «Алеша!», а он скажет «Шура!», и все зрители будут плакать. – При этом по ее щекам текли настоящие крупные слезы. Она мыслила категориями соцреализма.
– Эра Михайловна, – отвечал я. – Если бы мы влюблялись в девушек за их патриотические поступки, вы были бы абсолютно правы. Но мы влюбляемся в них за красивые ноги и длинные косы. Конечно, это непатриотично, но если бы было по-вашему, то скоро бы прекратился человеческий род, а с ним пропал бы и соцреализм. К счастью, мы влюбляемся не в героинь.
– Я с вами не согласна! – закричала Эра Михайловна и со своими единомышленниками отправилась в редакционную коллегию. Там она повторила свои предложения и потребовала, чтобы их приняли.
В ответ редактор нашей картины Марьяна Вальтеровна Рооз напомнила Эре Михайловне, что существует такая вещь, как авторское право. Но та настаивала на своем. Тогда Марьяна сказала:
– Вы в своей жизни писали что-нибудь, кроме заявлений о повышении зарплаты? Научитесь писать сценарии, а потом предлагайте свои эпизоды и сюжеты.
Эра Михайловна и ее единомышленники ушли, оскорбленные в лучших своих порывах. Когда мы продолжили съемки, она снимала, но как бы по обязанности. Я это видел, и мне это не нравилось. И, несмотря на то, что оператор она была неплохой, мне все равно пришлось от нее отказаться. Я никогда не симпатизировал женщинам, взявшим для себя имидж «умниц». Они претенциозны и, как правило, очень глупы. Я не имею в виду действительно умных женщин.
Когда была снята картина, директор студии ее не принял. «Советские жены не могут изменять своим мужьям – это неправильно!» В ответ я сказал:
– Советская жена, – отвечал я, – конечно, не должна изменять своему мужу, но обычные жены, некоторые, изменяли. Это, конечно, очень неправильно, но вот бывают такие нарушения.
Директор стал требовать, чтобы мы вырезали не понравившиеся ему эпизоды. Мы на это не соглашались.
Тогда он вызвал нашего монтажера Марию Николаевну Тимофееву.
– Ваш режиссер, – сказал он ей в моем присутствии, – возомнил себя Львом Толстым. Он отказывается вносить исправления в фильм. Студия не может выпустить в свет такой фильм. Я официально приказываю вам лично вырезать из фильма следующее... – Он протянул ей бумажку. – Возьмите список и приступайте.
Женщина не двинулась с места.
– Вы что, не слышите?
– Товарищ директор, – сказала Мария Николаевна. – Я вас не только не слышу, я вас не вижу! Это фильм памяти тех, кто погиб за нашу Родину, за нас с вами. Портить его я не буду.
Тогда нас вызвал министр культуры Михайлов.
Про этого министра творческая интеллигенция говорила так: «Бойся не министра культуры, а культуры министра». Он пригласил меня, Ежова и директора картины Данильянца.
– У вашей картины, – сказал Михайлов, – пессимистический финал. Такой пессимизм недопустим в наших фильмах о войне. Ваш солдат умирает. А зачем нам печалить советского зрителя?
–Но о том-то и рассказ, – ответили мы, – что человечество потеряло одного хорошего человека, а это – большая потеря и большая печаль.
Министр обратился к директору картины:
– А что вы скажете про все это?
Данильянц сказал:
– Я давно говорю Григорию Наумовичу, что так снимать фильмы нельзя! Например, в фильме есть эпизод. Там солдаты передают с фронта мыло в подарок жене одного бойца. Причем передают все мыло, которое было у старшины. Следовательно, они не будут мыться! Следовательно, наша армия нечистоплотна. А я давно говорю Григорию Наумовичу, что надо уважать армию.
Меня это возмутило. Я подумал: ну что же этот человек, который просидел всю войну в Ашхабаде, от меня защищает Советскую Армию? У меня четыре ранения, я всю войну прыгал в тыл врага, я защищал Сталинград, а ты, сукин сын...
Все мои светлые порывы: любовь к Родине, гордость за мое поколение, светлая память о тех, кто погиб, оскорблялись и растаптывались во имя абстрактных премудростей и ярлыков!
...Тут министр закричал секретарю:
– Позовите милиционера!..
И тогда я сказал:
– Хорошо. Я уйду из этого кабинета, но я сюда вернусь. А ты уйдешь – не вернешься! – Я знал, как уходили и как приходили наши министры.
На «Мосфильме» было большое собрание, на котором говорилось о том, что, вот, Никита Сергеевич Хрущев советует нам снимать современные фильмы, а у нас снимаются некоторые и несовременные…
Меня тоже критиковали – за то, что я снимаю фильм несовременный. Я сказал:
– Вдовы еще не выплакали слез по погибшим, у фронтовиков еще раны не зажили, а вы уже называете этот фильм несовременным!
Из зала закричали:
– Не вешай нам на уши лапшу! Исключить его из партии!
Для меня это было серьезным потрясением. Я всегда считал себя коммунистом, жил как коммунист и этого не стесняюсь. Я всегда выступал против безграмотных руководителей искусства, литературы, но в идеи коммунизма я верил. Кроме того, я знаю, что если бы не было советской власти, я бы никогда не смог стать режиссером. Поэтому я очень переживал, что меня исключают из партии. А кроме того, исключение из партии грозило тогда запретом на профессию: я «снял фильм, который опозорил Советскую Армию».
Тем не менее фильм был выпущен – с запретом показывать его в больших городах и в столицах республик.
Было больно. Угнетала бессмыслица. Если фильм вреден для жителей больших городов, как можно отравлять им зрителей сел и заводских клубов?
Я задал этот вопрос директору студии.
– Не занимайтесь демагогией, – ответил он с раздражением. – Надо же как-то возвратить хоть часть растраченных вами денег.
Для чиновника главное не отвечать. Если бы фильм положили на полку, то тогда оказалось бы, что они не досмотрели. «...А зачем вы разрешили снимать вредный фильм?» А так фильм выпустили. В главных городах и столицах его не покажут, значит, не будет человека, который выскажется в печати или в ЦК о том, что этот фильм вредный.
Фильм шел на втором экране. Печать молчала. Меня стали мучить сомнения. Я никогда не думал, что создал шедевр. Но мне казалось, что, сняв этот фильм, я поступил, как должен был поступить советский художник. Теперь меня начали мучить сомнения и на этот счет. Я стал искать, в чем я не прав, где допустил ошибку. Вероятно, и они в чем-то правы, думал я. Ведь не зря же они так яростно не принимают фильм. Значит, что-то в нем не удалось. Один за другим я перебирал в уме эпизоды фильма и не мог обнаружить в них ничего такого, что могло бы быть оскорбительно для зрителя. В чем же дело? Видимо, я чего-то не понимаю, нервы мои стали сдавать.
Однажды около часа ночи зазвонил телефон. Голос Сергея Аполлинариевича Герасимова. Я удивился – тогда еще мы не были с ним близко знакомы. Сергей Аполлинаревич только что видел «Балладу о солдате». Он взволнован, он говорит какие-то добрые слова, он поздравляет меня. Я не знаю, что отвечать.
Потом, повесив трубку, я еще долго не мог прийти в себя. Все это было так невероятно, так неожиданно, что я решил, что это просто злой розыгрыш какого-то шутника – у нас многие очень хорошо подражали голосу Герасимова и его манере говорить.
Утром звонок из министерства: поздравления с успехом. «Собирайтесь, повезете фильм в Канны». Все завертелось в обратную сторону.
А что, собственно, произошло?
Оказывается, Аджубей, главный редактор газеты «Известия» и зять Хрущева, распространил по стране анкету. В анкете был вопрос: «Какой фильм за последнее время вам больше всего понравился?». Глубинка ответила: «Баллада о солдате».
Аджубей решил посмотреть, что это за картина. Потом показал тестю, фильм понравился. И Хрущев сказал: «Отправляйте в Канны!»
В Каннах, совершенно неожиданно для меня, к фильму отнеслись очень хорошо. Перед просмотром я страшно волновался. Зал Каннского фестиваля был в этот вечер полон блестящей публикой, съехавшейся сюда со всего мира. Какое дело, думал я, этим раздушенным и разодетым господам до горя русской матери, потерявшей на войне сына? Они не поймут фильма. Напрасно его привезли сюда.
Но, к моему удивлению, уже в самом начале картины, на сцене с перевернутым танком, раздались аплодисменты, потом смех, потом зал затих. Реакция зрителей в Каннах нисколько не отличалась от реакции где-нибудь в Рязани или в Тбилиси: там же смеялись, там же затихали, там же плакали.