Печальные последствия
Печальные последствия
Если бы я тебе хотел зла, я пожелал бы тебе знаменитого отца!
Китайская пословица
Каждый, кто из вышеизложенного хоть немного познакомился с моей жизнью с 1933 по 1945 год, сможет понять приведенную цитату, она тем более справедлива в отношении этапа моей биографии, начавшегося 8 мая 1945 года. Однако, возможно, после прочтения станет ясно, что даже эта судьба — быть сыном отца с известным именем, судьба, от которой не уйти, — имеет две стороны, отрицательную, но и положительную. Имя означало, по крайней мере, с 1934 года, вызов, растущий для меня в той мере, в какой известнее и значительнее становилось положение, занимаемое отцом.
С этими личными обстоятельствами я и моя сестра Беттина были ознакомлены, когда нас — примерно в начале 1934 года — несколько церемонно позвали к родителям, сообщившим, что отец займет официальную должность. Для Беттины и меня это означало, что мы всегда и везде должны вести себя пристойно и вежливо, больше того, скромно. Мы не должны пытаться извлечь привилегии из положения отца, наоборот, оно накладывает на нас лишь обязанности. Представьте себе это «нравоучение»! Я вдруг перестал быть обычным учеником известной гимназии Арндта в Берлине-Далеме — таким же, как и более пятисот остальных, — теперь, конечно, если что-то «случалось», ко мне обращались, как правило, с укором: «Ты должен, при том положении, которое занимает отец, служить образцом!» Это оправданное желание родителей, к которому примешивалось ожидание, что мы будем стремиться к достижению чего-то особенного, установило мотивацию, которая, под различными знаками, должна была остаться определяющей в моей жизни. Мать ответила некоему, очевидно высокопоставленному, американскому следователю на его вопрос, была ли она «loyal to Hitler» («лояльна к Гитлеру»): «I was loyal to my husband» («Я была лояльна к своему мужу»). Время от времени мне задаются вопросы о мотивации, побуждавшей меня в поздней фазе войны, несмотря на различные ранения, вновь и вновь идти в бой. Лояльность в отношении к родителям, которые, в конце концов, подарили тебе жизнь, категорически требовала такого поведения — и, не в последнюю очередь, также и лояльность в отношении к товарищам. «Коллективная ответственность» (немецкое слово «Sippenhaft» буквально переводится как родовая/ клановая ответственность) в истинном смысле этого слова означает также и то, что «ручаешься» за репутацию семьи, следовательно, несешь за нее ответственность. Кое-кому из отпрысков известных семей следовало бы вписывать это в книгу семейной хроники («книга семейной хроники» (приблизительный перевод слова «Stammbuch») обычно заводится при бракосочетании, туда вписываются сведения о родителях молодоженов, о них самих, их детях).
Собственно, уже в этот ранний момент началась «коллективная ответственность» в истинном смысле этого слова. Когда я в последующем опишу некоторые личные переживания, то не оттого, что придаю особое значение своей судьбе. Опасности, которым я подвергался, угрожали также миллионам людей всех наций. Мне несказанно повезло быть среди тех, кто пережил войну.
Читатель, интересующийся только внешней политикой Гитлера, может в этом месте спокойно отложить книгу. Изложение некоторых личных переживаний, возможно, однако, даст мне право непредвзято и — как я, естественно, полагаю — более-менее объективно и в некоторых обстоятельствах «не в духе времени» судить о той исторической эпохе, в которую они выпали на мою долю. Решение, дают ли мне «принятые обязательства» данное право, я оставляю читателю!
«Коллективная ответственность», вероятно, так же стара, как история человечества. Самой ранней формой являлась кровная месть. Затронутый ею член клана «отвечал» вне зависимости от того, был ли он индивидуально «виновным»! Сегодня «коллективная ответственность» выступает в различнейших формах, начиная от физического уничтожения до тонких форм дискриминации, диффамации, игнорирования, ущемления интересов или всего лишь отсутствия беспристрастности и естественности в обращении с «членами клана», чье родовое имя вошло в общественное сознание. Я получил, как нетрудно себе представить, возможность в полной мере узнать изощренность современной «коллективной ответственности», однако мне также повезло пережить впечатляющие примеры человеческой независимости, с которой на эти предрассудки не обращалось никакого внимания.
Физического завершения земного существования — его, по причине моего имени, невозможно было вполне исключить — я поначалу избежал, попав к югу от Дуная в американский плен. Здесь командовал генерал Паттон, о котором говорили, что он дал указание принимать капитулировавшие немецкие соединения и, пожалуй, и беженцев, которые, идя с русской стороны, желали сдаться в американский плен и не выдавать их обратно русским, что обычно практиковалось американцами и британцами. В моем случае «коллективная ответственность» могла бы привести у русских к фатальному исходу.
В то время как я исполнял трудовую повинность летом 1939 года, мне предоставился удобный случай раз и навсегда избавиться от клейма «белой вороны», по крайней мере, на время трудовой повинности. Однажды утром искали добровольца, который должен был вычерпать лопатой отхожее место. Естественно, никто, и я тоже, и не думал добровольно вызваться на эту в высшей степени неаппетитную работу при том, что стояла жара. В конце концов был обещан день внеочередного отпуска, что молниеносно привело в движение мой мыслительный аппарат, вызвав одновременно осознание того, что у меня появился шанс выступить наперекор всем предрассудкам. Итак, к полному изумлению всего батальона трудовой повинности, я добровольно вызвался копать г… и с этого момента выиграл, то есть все предубеждения против «министерского сыночка» были устранены. Однажды некий арбайтсман из другого батальона спросил у меня: «Ведь это у вас Риббентроп, ну как там он?» Под хохот товарищей я ответил: «На самом деле он вовсе не так плох, как все мы думали!»
В Westminster School в Лондоне я был, конечно, с самого начала «zoon politikon» («политическое животное» — определение Аристотеля, вошедшее в немецкий язык) в миниатюре. Отец только что стал послом при дворе Сент-Джеймс, как официально называлось его положение. Мой приход в школу — мне было в то время 15 лет — был всей прессой документирован с фотографиями и прокомментирован.
В армии, в канун Рождества 1939 года, на вечеринке в казарме мой командир отделения, унтер-офицер, признался мне, слегка выпив, что он имеет приказ командира роты гонять меня до тех пор, пока «вода не вскипит в ж…», если я буду отставать. Ну, такой проблемы не возникло.
В офицерской школе Ваффен-СС в Брауншвейге «белую ворону» ставили в невыгодное положение уже серьезней. Лучших соответствующего набора повышали в звании в первую очередь, то есть они раньше других курсантов становились офицерами. Позднее, в лагере для военнопленных, я повстречался с бывшим командиром своей учебной группы, который, заявив «теперь-то я могу сказать вам, что вы были лучшим из всего выпуска, но мы же не могли объявить об этом публично», вновь представил мне «белую ворону», теперь с иной стороны. Я, кстати, полностью согласился с ним!
Как «белая ворона», благодаря положению отца, собственно, всегда находишься между Сциллой и Харибдой. С одной стороны, нужно быть скромным и осторожным, чтобы не оставить впечатления, что претендуешь на привилегии и льготы только на основании того же положения отца. С другой стороны, желание идти своим путем, естественно, добиваясь успеха и используя предоставляющиеся шансы, неизменно чревато опасностью, что завистники припишут успехи и признание не твоему старанию, а положению отца. Так, весной 1940 года я прослышал, что очередные «кандидаты в фюреры» (кандидаты в офицеры) должны быть направлены к началу следующего курса обучения в «юнкерскую школу» (военное училище). Это известие нас (моего друга Веделя и меня) сильно обеспокоило, поскольку мы, таким образом, могли пропустить ожидаемое участие в кампании на Западе. Горячо желая стать как можно скорее офицерами, мы все же считали совершенно необходимым приобрести прежде боевой опыт с тем, чтобы позже быть в состоянии командовать испытанными на войне солдатами. Так как мы все исходили из того, что в ближайшее время на Западе начнется наступление — высказывания Гитлера во время его посещения по случаю дня рождения отца 30 апреля 1940 года это впечатление полностью подтвердили, — естественно, мы хотели во что бы то ни стало принять участие в этой кампании, поскольку еще не имели боевого опыта. Не стоит также отрицать, что, ввиду заметного положения наших отцов при существовавшем режиме (отец Веделя был полицай-президентом в Потсдаме), важную роль играло желание показать, не жалея себя, «наглядный пример». Сегодня мне часто задают вопрос, не мог ли отец уберечь меня от фронта. (Это было бы для него, если бы он пожелал, вероятно, возможно.) Однако отец не пытался это сделать, да и я ни за что на свете не хотел этого. «Political correctness» («политкорректность») в наше время предполагала, что рисковать жизнью и здоровьем для своей страны является, независимо от внутриполитических условий, нормальным, само собой разумеющимся делом. Я уже упоминал о десяти павших двоюродных братьях моей жены. Появление Гиммлера у отца по случаю небольшого приема в честь отцовского дня рождения 30 апреля 1940 года предоставило случай внести ясность. Итак, я подошел к Гиммлеру подчеркнуто правильно и «по-уставному» и изложил ему мои опасения быть отправленным в юнкерскую школу без того, чтобы предварительно иметь возможность приобрести фронтовой опыт, к этому я присовокупил просьбу предоставить нам все же такую возможность. Гиммлер ответил сухо, ничем не выказав понимания, — в конце концов, мы же не хотели увильнуть от фронта, как раз наоборот: «Делайте то, что вам приказано!» Формально он был с этим «от ворот поворотом», вне всякого сомнения, прав, однако чуточку понимания нашего желания испытать себя прежде, чем мы стали офицерами, ожидать было бы можно. Но Гиммлер ведь никогда не был солдатом.
Пополудни 9 мая 1940 года мы были вновь подняты по тревоге! Примет ли дело в этот раз серьезный оборот? В зимние месяцы сигнал тревоги звучал неоднократно. Речь шла, вероятно, о ложных сигналах и дезинформации: при прослушке телефонных разговоров было установлено, что даты наступления каждый раз передавались голландским военным атташе в Гаагу. Утечка информации объяснялась, как уже описано, неразоблаченной предательской деятельностью полковника Остера. Сам я был полон надежд, казалось, что опасность пропустить участие в кампании из-за откомандирования в офицерскую школу теперь отпала. Однако при выступлении было заявлено: «Кандидаты в фюреры остаются и отправятся в юнкерскую школу в Брауншвейге». То, чего «страшились», произошло!
Однако верный девизу нашей семьи «Ni nalaten» («Никогда не сдаваться» — нижнегерманский диалект) в смысле настойчивости в достижении своих целей, я не был готов спасовать. Желая получить шанс пересмотра отданного приказа и участвовать в кампании, я не мог уступить по каким-либо соображениям. Я был готов попробовать все. За несколько недель до того я случайно познакомился в пивной с полковым адъютантом, весело болтавшим за столом с неизвестными ему простыми бойцами, среди которых был и я. Так как наша казарма в городишке Ален находилась поблизости от полковой штаб-квартиры, я наудачу быстро направился туда, лоб в лоб столкнувшись с адъютантом, естественно, спросившим меня, что мне здесь надо. Мой лаконичный ответ, что я хочу вместе со всеми принять участие в кампании, он, смеясь, воспринял с полным пониманием: «Подожди здесь, я спрошу у командира!» Через пару минут он появился снова, сообщив: «Командир берет вас (заметьте, несмотря на прямой приказ из Берлина), но, на тот случай, если с вами что-то стрясется, с условием, что ваш отец согласен». Он, однако, пожелал услышать это от самого отца.
Представьте себе ситуацию: в Министерстве иностранных дел ожидались послы Голландии, Бельгии и Люксембурга для вручения объявления войны. Там царило большое оживление, поэтому один из сотрудников отца посчитал нужным отклонить звонок полкового адъютанта на том основании, что рейхсминистр ничего не может приказать по линии СС — полковому адъютанту ничего не оставалось, как принять это за отказ. Однако мне удалось все же вызвать отца к аппарату. Он кратко дал мне понять, что, конечно, не возражает против моего участия в кампании, он только не может этого приказать!
Большего мне не требовалось, я организовал в три часа ночи такси, за рулем — крупной комплекции женщина, и последовал за полком. На рассвете, в Людингхаузене, я случайно столкнулся на углу улицы с «Феликсом», командиром полка, разумеется, задавшим мне, как несложно догадаться, вопрос: «Откуда вы опять взялись?» Тут он сдался и забрал меня с собой. К утру, на переправе через Рейн у Рееса, я уже был в роте, по-прежнему беспокоясь, что меня все еще могут поймать и отправить домой в школу. Несколько дней спустя мне предстояло получить боевое крещение. Мы были назначены для прорыва к Флиссингену и, быстро продвинувшись, вышли к проливу у Вунштрехта. Перед собой мы заметили мотоциклистов, останавливавшихся на дамбе, и, спустя несколько мгновений, мы — трое связных — были окружены ревущими мотоциклами, водители не спешивались, но стрелки прошли по дамбе вперед.
Вдруг на нас обрушился сильнейший огонь из хорошо замаскированного бункера примерно в 50 метрах перед нами. Мы спрыгнули с гребня дамбы на левый склон — и были обстреляны, затем попытались укрыться справа, но и там нас достал сильный пехотный огонь, так что я закричал: «На дамбу!» Оба товарища последовали за мной. Мы распластались в какой-то колее, стараясь как можно глубже вдавиться в щебень. Я лежал рядом с коляской мотоцикла, водитель которого был убит. Мотор, однако, все еще работал на полном газу, так что я через несколько минут совершенно оглох. Пулеметные очереди из господствовавшего над дамбой бункера в 50 метрах перед нами стучали с отвратительным дребезгом по жести коляски прямо над моей головой, и мне было совершенно ясно, что тот миг, когда пули сквозь стальной шлем, который задержать их не мог, просверлят мне череп и наступит, как говорили солдаты в таких случаях, «конец рабочего дня», это всего лишь вопрос времени! В нашем энтузиазме продвижения вперед мы буквально нарвались на врага, который дал и мотоциклистам и нам приблизиться на кратчайшее расстояние, с тем чтобы внезапно открыть огонь.
Признаюсь, в тот момент у меня промелькнула мысль, ну и что ты поимел от того, что во что бы то ни стало хотел на войну? Оба моих товарища-связных, как выяснилось вскоре (французы в конце концов оставили позицию), пали. Почему они погибли, а я получил лишь пустяковое осколочное ранение в плечо — мы лежали вплотную друг к другу? В то время я еще не мог себе представить, как часто этот вопрос будет возникать в течение последовавших пяти лет.
Мое участие в кампании на Западе вызвало негодование Гиммлера против меня и также и отца. Хотя решение принял командир полка, который по военным соображениям сознательно не посчитался с приказом из Берлина. По его мнению, юные кандидаты в офицеры должны были, прежде чем стать офицерами, поучаствовать в военных действиях. Наказание последовало позднее, по окончании военной школы, при направлении в часть. Лучшие выпускники могли сами выбирать дивизии, к которым они хотели быть прикомандированными. Разумеется, я выбрал дивизию, вновь сформированную моим командиром полка «Феликсом» Штайнером, а именно так называемую дивизию «Викинг», в которую для борьбы с большевизмом записывались добровольцы из Бельгии, Голландии, Дании, Норвегии, Швеции и Финляндии. Вскоре после начала русской кампании она стала элитной дивизией. Мое желание по прямому приказу Гиммлера удовлетворено не было, последовало направление в одну боевую группу в Норвегии (ни в коей мере не боеготовую); в то время, согласно положению вещей, это являлось фактически прикомандированием в виде наказания. Со стороны Гиммлера это было проявлением мелочности. Не слишком почтительное прозвище Гиммлера в Ваффен-СС «Райхсхайни», происходившее от имени Гиммлера Генрих (Хайнрих) и его звания «рейхсфюрер СС» («райхсфюрер СС»), в какой-то степени выражает отчужденность между Гиммлером и войском. Мне пришлось ощутить ее на своей шкуре! Возможно, сыграло свою роль и мое несколько легкомысленное замечание, о котором, разумеется, сразу же разнеслись слухи. Мой друг (офицер Ваффен-СС) захотел жениться. Для этого он должен был представить двух поручителей и заполнить анкету о личности невесты. Среди вопросов был и такой, является ли невеста «щеголихой». По этому поводу я, может быть, излишне громко, заявил, что если у моей невесты в этой графе будет стоять «нет», то я ее не возьму в жены! Я уже тогда не уступал тому прусскому королю, который, как говорят, изрек: «Я всегда радуюсь, когда мои подданные принаряжаются, это облегчает моим подданным сохранять верность (трону)».
В Карелии в сентябре 1941 года я был тяжело ранен. После нескольких месяцев пребывания в больнице я случайно столкнулся в Берлине с командиром «Лейбштандарта» Зеппом Дитрихом, который взял меня и перевел в формирующийся танковый батальон. Лишь теперь, в начале 1942 года, три дивизии Ваффен-СС впервые получили танки. С Зеппом Дитрихом Гиммлер предпочел не связываться, и так и случилось, что я стал танкистом. Я остался им до конца войны, которую закончил вновь пехотинцем, поскольку танков больше не было, и мы, частью все еще в черной форме, до последнего дня сражались против русских в рядах пехоты.
Выше я описал кое-что из пережитого на войне. С 1942 года мы начали, слегка в насмешку над собой, говорить о «войне бедного человека», которую мы — ввиду подавляющего превосходства противника — вели на всех направлениях. Это было тем более справедливым для боев во время высадки союзников в Нормандии 6 июня 1944 года.
В 1944 году до войск на Западе дошел слух, что Роммель хотел дислоцировать на побережье танковые дивизии, и притом исходя из верного соображения, что, при абсолютном господстве союзников в воздухе, они не смогут своевременно выйти из тыла к местам высадки, с тем чтобы сбросить противника в море.
По ходу разведки дорог от места нашей дислокации под Берней к Онфлеру в устье Сены наш командир батальона при взгляде на «оборонительные сооружения», назвать которые иначе как убогими не поворачивался язык, сухо заметил: «Господа, то, что они придут, ведь это же вполне ясно!» Во время поездки в Онфлер над нами в глубоком тылу пролетали на малой высоте не тревожимые немецким Люфтваффе истребители союзников. Мы в тот момент даже не воспринимали их всерьез. Вскоре мне пришлось познакомиться со смертельной угрозой с воздуха.
В начале июня 1944 года, на большой «Route National» («Национальной дороге») от Эвре к Лизье, также глубоко во французском тылу, по моему водителю и мне, мы возвращались с ночного учения, внезапно хлестнули пулеметные очереди. Я обернулся, в 50 метрах за нами висел вражеский истребитель, стреляя из всех стволов. Повинуясь инстинкту, я мгновенно зарылся головой в колени (это должно было меня спасти), выкрикнув: «Остановись, штурмовик!» Последовал удар между лопаток, и я ощутил, что меня парализовало, кроме того, из выходного отверстия пули в горле, совсем рядом с сонной артерией, хлестала кровь.
Я вывалился из автомобиля, крикнув водителю: «Оттащи меня в канаву, он еще вернется!» В конце концов ему удалось уволочь меня в канаву, хотя истребитель еще дважды атаковал, с тем чтобы уничтожить машину. Во время второго налета очереди из бортового оружия барабанили по мостовой в сантиметрах от моей головы — это явилось весьма впечатляющим. И вот я лежал на спине в канаве, парализованный, сонная артерия была, вероятно, задета, тут-то, верно, и пришел самый настоящий «конец рабочего дня». Я даже не испытывал обычного шокового состояния, возможно, после стольких ранений оно исчезает, как у подраненного зайца. Как-то отдаешь себе отчет: следовало всегда ожидать, что может подойти твой черед и вот теперь он наступил! Водитель, сильно волнуясь, пытался прижимать перевязочный пакет к ране в горле, что, собственно, не имело смысла. Я ожидал постепенного помутнения сознания от потери крови, передавал водителю приветствия роте и выразил просьбу, как уже говорилось, рассказать все точно моей матери, если такой случай представится. На этом, пожалуй, все для меня и кончалось.
Однако по всей видимости, я поторопился с выводами, это был еще не конец! Через некоторое время стало покалывать в большом пальце на правой ноге; как если бы «уснувшая» ступня «проснулась». Внезапно вернулись чувствительность и способность двигаться. Я смог подняться, дошел, слегка пошатываясь, до машины, приказав водителю попытаться завести ее, что и удалось сделать. «Фольксваген»-кюбельваген было не так-то просто вывести из строя.
Меня поместили в лазарет Люфтваффе в Берней неподалеку от расположения нашей части. Хирург, занимавшийся раной, только покачал головой, сказав по поводу моего необыкновенного везения: «Если бы штурмовик хотя бы на один миллиметр пролетел дальше влево, он прострелил бы сзади позвоночник и спереди большую сонную артерию, и тогда никакой бог не смог бы доставить вас вовремя к операционному столу». Охотник скажет о таком выстреле «промазал», «недобрал». Да еще повезло, что в легких не было задето ни одного крупного сосуда — тогда меня также не спасло бы ничего. На родине моих предков, в Восточной Вестфалии, о такой удаче принято говорить: «Господь бог на стороне дураков!»
На следующий день, 4 июня 1944 года, в автомобиле «на дровяном ходу» появился канцлер посольства в Париже, чтобы узнать подробности для родителей. Он рассказал мне, что, согласно последней информации, вторжение союзников состоится 5 июня. Когда он 5 июня утром прощался со мной, чтобы вернуться в Париж на своей паровой машине, я, посмеиваясь, указал ему на то, что вот же пятого опять ничего не случилось. На это он сухо и вполне справедливо заметил, что «пятое еще не миновало». В ночь с 5-го на 6 июня они, наконец, «пришли». Роммель, ответственный за нас командующий, пребывал в кругу семьи в Германии, празднуя чей-то день рождения!
12-я танковая дивизия СС бросилась навстречу союзникам — правда, с непонятным промедлением по вине OB West (главнокомандующего на Западе). В течение нескольких недель она успешно отражала наступление Монтгомери, несмотря на его гротескное превосходство в войсках и материале. Лишь тогда, когда американцам удался прорыв в западной части фронта вторжения, немецкий фронт развалился в восточной части, не в последнюю очередь, по вине нереалистичных приказов из ставки фюрера. Британский генерал Майкл Рейнольдс, воевавший на нашем участке фронта на противоположной стороне, пишет о 1-й и 12-й дивизиях 1-го танкового корпуса СС: «…это была необычная смесь из вожаков, закаленных в горниле Восточного фронта (…) и восторженных юных солдат… они были замечательными воинами, подобных мы, наверно, больше никогда не увидим»[482].
Главный врач лазарета Люфтваффе в Берней в начале «вторжения» хотел перевести меня в Германию, так как вскоре ему должна была понадобиться каждая койка. Однако я ни за что на свете не хотел расстаться со своей ротой. Я обучал и возглавлял ее с первого дня и был привязан к своим солдатам. Поэтому я ушел в полдень из лазарета и поехал следом за ротой, это обошлось мне в рапорт главврача о «дезертирстве».
В августе, в связи с осложнениями после желтухи, я получил восстановительный отпуск. Выше я описал встречу с отцом и упомянул меморандум, в котором он пытался повлиять на Гитлера, используя его же собственное утверждение: «Дипломатия должна заботиться о том, чтобы народ жил, а не героически погибал».
В декабре последовала Битва в Арденнах, в моих глазах, безответственная «игра ва-банк»! В качестве полкового адъютанта танкового полка правофланговой танковой дивизии я мог судить об этом. И вновь господь бог был на стороне «дураков»! Из исходного положения для наступления в сторону Аахена на Рейне американцы бросили против нас все, что только могли, в первую очередь артиллерию. Артиллерийский огонь, обрушившийся на нас уже в первые дни наступления, затмил все, что было пережито до того. Один из наших батальонов находился под жесточайшим обстрелом. Я инструктировал его командира, стоявшего сзади, на броне танка, в отношении новых приказов. Он сказал: «Снаружи слишком ветрено, пойдем в танк!» Я еще не успел опустить крышку люка, как на корме танка разорвался снаряд. Ударный взрыватель не мог причинить ему никакого вреда, но из меня, исчезни я в танке на мгновение позже, получился бы фарш. А так мне достался лишь осколок в лицо, очень неприятное и болезненное ранение. Мне пришлось, несмотря на него, взять на себя командование батальоном. Командир, чьей заботе я был обязан жизнью, пал вскоре, исполняя приказ, который я ему передал. Убежденный холостяк, он с полнейшим равнодушием отреагировал на письменную угрозу Гиммлера, что его обойдут повышением, если он не женится до определенного времени. Женитьба являлась идеей фикс Гиммлера. Командир был вызван из отпуска по причине наступления в Арденнах. Сияющий, он доложился о возвращении на командном пункте полка, сообщив: «Риббентроп, я встретил избранницу, теперь я женюсь!» Счастье читалось на его лице. Несколько дней спустя он был мертв.
Мы не «задумывались» больше о происходящем. У нас отсутствовала возможность повлиять на роковой исход, мы должны были ограничиться предотвращением безумия в наших пределах. О том, чтобы дезертировать, а это означало подставить товарищей, не думали вообще.
По пути на восток в марте 1945 года я проехал через Берлин, чтобы проститься с отцом. Прежде, чем я разыскал его на Вильгельмштрассе, на мою долю выпало в Берлине переживание, чье гротескное измерение практически невозможно передать. Случилось так, что во время нескольких недель пребывания на полигоне у меня завязалась небольшая дружба с одной актрисой Берлинского государственного театра. Желая попрощаться, я встретился с ней в киностудии УФА в Грюневальде. Она снималась там вместе с Генрихом Георге, с которым я по этому случаю познакомился. Действие фильма, если мне не изменяет память, разворачивалось в XVIII или XVII веке. Съемки шли в марте 1945 года будто в мирное время, тогда как русские на Одере находились в готовности к последнему штурму Берлина. Зловещая ситуация, переросшая в безумие, когда прозвучала воздушная тревога. В чудесную погоду мы с Георге и другими актерами ансамбля, торчавшими еще в своих костюмах, стояли перед студией, наблюдая четырехмоторные бомбардировщики, сотнями пролетавшие над нами, чтобы посеять где-то смерть и разрушение. Тут мне пришло в голову, я слышал, что Георге был большим любителем хорошего коньяка. У нас еще имелась бутылка в машине, припрятанная для «особого случая». Такой «случай» представился, какой еще такой другой «особый случай» мог ожидать нас, бедных солдат, которым скоро вновь предстояло сопротивляться безнадежному превосходству противника? Поэтому я попросил адъютанта принести бутылку из машины. Георге сиял в предвкушении ожидаемого наслаждения. Адъютант возвратился и протянул, довольный, еще обернутую соломой бутылку Георге, как вдруг она выскользнула из обертки и разбилась о землю! Эта «катастрофа» явилась абсолютной кульминацией прямо-таки сюрреалистической сцены. «Объемистый» Георге еще и попытался с нашей помощью, громко причитая по поводу потери бутылки, опустить свое массивное тело на колени, чтобы окунуть пальцы в лужицы коньяка и облизать их — все это под неумолчный гул американских бомбардировщиков.
В тот день отец и я последний раз поговорили в качестве свободных людей. Мы увиделись вновь лишь полтора года спустя непосредственно перед оглашением приговора в Нюрнберге. Перед казнью, как уже упоминалось, посещение для того, чтобы попрощаться с отцом, мне позволено не было. Мы сидели друг против друга в его кабинете, который, как это ни удивительно, все еще существовал, хотя и был сильно поврежден. Он полагал, что наступит большой голод. Он остался бы в Берлине. Помолчав, он пристально взглянул на меня, очевидно, глубоко потрясенный, и медленно произнес: «Это был великий шанс для Германии!» Он произнес это дважды. Невысказанным осталось: «Если бы ко мне прислушались!» Я слишком хорошо знал, что он имел в виду: «войны на два фронта», то есть нападения на Россию, нужно было избежать. Мы обнялись в последний раз!
Небольшое происшествие заслуживает того, чтобы упомянуть о нем вкратце. На последней позиции, которую мы должны были защищать, я оборудовал свой командный пункт в домике лесника. Возвратившись туда в последние дни апреля с обхода позиций, я обнаружил что-то от 20 до 30 мальчишек из Гитлерюгенда, построившихся перед домиком. Адъютант сообщил, что их прислал нам полк горных стрелков, которому мы были приданы, в качестве подкрепления. Эта жалкая кучка была «вооружена» несколькими старыми карабинами и парой фаустпатронов, «обмундирование и снаряжение» под стать вооружению. Я дал адъютанту указание направить мальчишек в роту снабжения, где они могли бы пригодиться для полевой кухни и так далее. Одновременно он должен был передать командиру роты снабжения, чтобы тот прислал на передовую мужчин, которых они заменят. Тут мои юнцы принялись роптать, они-де пришли не чистить картошку, а для того, чтобы «сражаться». Я был глубоко растроган, дело было за несколько дней до капитуляции! Но об использовании их на передовой не могло быть и речи. Итак, мне пришлось кратко, по-военному указать им, что если они хотят быть солдатами, повиновение приказу является высшим требованием.
Спустя день или два Гитлер был мертв. Он больше ничего не значил для меня. Его указание сорвать нарукавные нашивки у испытанных дивизий Ваффен-СС лишь за то, что они не смогли осуществить нереальные цели наступлений в Арденнах и на озере Балатон, меня не удивило и потому не задело, ведь я, как уже было описано, в начале февраля в Берлине смог осознать его безнадежное состояние. Тем не менее, по прибытии известия о смерти Гитлера мы устроили краткую стрельбу из всех видов оружия. В густых лесах она вряд ли могла нанести урон русским, она не должна была стать и прощальным салютом Гитлеру. В этот день, 1 мая 1945 года, мы помянули так тьму погибших товарищей, отдавших жизнь за свою страну, во все времена и у всех народов (за исключением Федеративной Республики Германия!) — высшая жертва. Возможно, к этому примешивалось также и чувство сопротивления неумолимой судьбе, сродни тому, что было выражено «старой гвардией» Наполеона, ввиду окончательного крушения его господства в битве при Ватерлоо, в ее ставшем знаменитым ответе на предложение сдаться: «Merde!» (г…!)
Последние часы войны подарили мне еще одно незабываемое впечатление. В ночь с 7 на 8 мая 1945 года в 00.00 часов было приказано прекратить огонь. Война закончилась! Мною был получен приказ вновь присоединиться с моим батальоном к дивизии, уже собранной на будущей демаркационной линии между русскими и американцами. Я приказал ротам, в 00.00 часов уйти с позиций, оставив небольшое прикрытие, и быстрым маршем добраться до немногих оставшихся у нас обозных машин, подготовленных для перевозки рот. Речь шла о том, чтобы передать солдат как можно скорее американцам. В месте сбора я тут же отправлял роты в том порядке, в каком они прибывали, в марш, так как приходилось считаться с возможностью, что русские к утру продвинутся до демаркационной линии. Когда последние роты ушли, я поджидал еще охранения, которые должны были покинуть позиции позже, с тем чтобы их оставление не было преждевременно обнаружено. Когда и они были отправлены в марш, мы — я, водитель и связной — остались ненадолго одни. Стояла звездная ночь. Я был погружен в мысли о том, что ждет теперь меня и моих людей. С начала вторжения мы, собственно, нисколько не задумывались о проигранной войне, потому что полагали — и такая вероятность была, естественно, велика, — что мы до конца ее не доживем. Теперь этот вопрос стал насущнейшим. Однако эти мысли быстро отошли на задний план. Как всегда, казалось бы, в безнадежной ситуации речь зашла о том, чтобы взяться за ближайшее дело, и это означало: спасти доверенных мне людей от русского плена, передав их американцам. Требовалась величайшая поспешность!
Итак, установив, что на стороне русских поначалу все было тихо, я поехал вслед за ротами, вскоре догнав их. Я едва смог поверить своим глазам и ушам: роты шли в плен в полнейшем порядке, с офицерами впереди, с песней! На мгновение я забылся, поглощенный этим потрясающим впечатлением, затем приказал немедленно пойти быстрым маршем!
Момент поражения является большим испытанием морали войска. Эти солдаты вправе сказать о себе, что они, несмотря на свою молодость, шли в плен с достоинством и спокойствием элитных солдат. Как сказал мне три года спустя в Париже во французской военной тюрьме Шершемиди заключенный там д-р Карл Эптинг[483], которого до этого с обритой головой держали долгое время в темной камере на хлебе и воде за то, что он сопротивлялся издевкам пьяного охранника: «Риббентроп, с нами можно унизительно обращаться, но нас нельзя унизить!»[484]
Эта известная цитата Шиллера остается в силе применительно к обращению, которому до наших дней подвергается Ваффен-СС со стороны государства и общественности. И это несмотря на то, что политики, пережившие военное время, делали, как Конрад Аденауэр в письме к генерал-полковнику Ваффен-СС Паулю Хауссеру[485] или Курт Шумахер одному иностранному публицисту, заявления в защиту чести солдат Ваффен-СС. Дисциплина моих солдат перед лицом тотального поражения позволила привести батальон в полном составе к американцам и, таким образом, уберечь его от русского плена.
Командир дивизии, полагая, что я, из-за положения отца, подвергаюсь особой опасности, распорядился, чтобы мне была выписана воинская книжка на другое имя и как рядовому. Когда спустя несколько дней все офицеры и фельдфебели из Ваффен-СС были увезены в неизвестном направлении, он дал мне разрешение остаться, поскольку считал вполне возможным, что они будут выданы русским. В ходе медленно налаживавшейся организации лагеря мы, рядовые Ваффен-СС, получили в качестве командиров армейских офицеров.
Через некоторое время мы узнали, что увезенные товарищи не были переданы русским. Поэтому я решил открыться американцам, отказавшись от маскировки: для моих людей, среди которых я жил, она могла представлять риск. Я обратился к нашему командиру роты, гауптману пехоты, и назвал себя, заявив, что хочу объявиться американцам. Конечно же, я попросил его уничтожить мои поддельные документы, бывшие у него на руках, с тем чтобы товарищ по полку, подписавший их, не поимел через это проблем. Также я просил у него за солдат моего полка, с которыми был вместе под чужим именем. Капитан пообещал выполнить мои просьбы, но слова не сдержал. Он поехал со мной к немецкому генералу, командовавшему для американцев различными лагерными отделениями; речь шла о генерале Бюнау. Тот, окруженный штабом, восседал за кофейным столом в саду своей штаб-квартиры. Меня он проигнорировал, заставив ожидать в отдалении и без слов передав в руки вызванной им американской военной полиции. Этого унизительного обращения я не заслужил, поскольку явился добровольно и не просил о том, чтобы меня скрывали и дальше. Не в меру ревностный гауптман из его штаба потребовал от полицейских арестовать меня и вручил им поддельные документы. Я попросил передать от меня привет генералу, чье поведение недостойно немецкого офицера!
В военной полиции меня допрашивал дружелюбный старший лейтенант. Мы сидели друг против друга. Внезапно он спросил меня, почему я не стою перед ним навытяжку, так же делали все немецкие офицеры, в том числе генералы. Мой ответ, потому, что и я не стал бы заставлять стоять навытяжку взятых в плен американских офицеров, он, рассмеявшись, принял. Военного устава «Как вести себя с достоинством в качестве военнопленного после проигранной войны?» попросту не существовало. Отсюда, очевидно, этого подчас и не знали даже высшие чины и генералы!
Меня доставили в бывший немецкий концлагерь, где содержались в заключении офицеры Ваффен-СС. При входе на «сына ван Риббентропа» набросились исполинских статей сержант военной полиции и дежурный лейтенант, обобрав меня в прямом смысле слова до подштанников. «Добычу» — мой серебряный портсигар, погоны, награды и так далее — они поделили. Я сидел в одних подштанниках на нарах в комнатушке охраны, передо мной — потеющий под каской джи-ай с автоматом, упиравшимся дулом мне в пупок. Не слишком приятное ощущение: эти парни, как показывали «трагические происшествия» в предыдущих лагерях, часто пускали оружие в ход без особых раздумий. (Американские охранники время от времени «развлекались» стрельбой по лагерю.)
Одевшись, я потребовал от лейтенанта вернуть погоны. Я заметил, что мое безразличие к его хамским выходкам довольно-таки сбило с толку вшивого юнца, каким он и был на самом деле. Он отказался возвратить мне этот «военный трофей», отобранный у беззащитного заключенного. Я сказал ему, что он может оставить их себе, немецких офицеров можно признать и без погон. На его вопрос, как же это их узнают, я ответил злой репликой: «Это можно увидеть, например, по тому, что они не обворовывают своих пленных». Лейтенант, принадлежавший к так называемой «Радужной дивизии» (Rainbow Division), имя его, насколько помню, было Берри или Клерри или что-то в этом роде, истошно завопил, призывая охрану. Во главе охраны появился немолодой унтер-офицер, украшенный «Голубым ружьем», даже с дубовыми листьями — своего рода штурмовой нагрудный знак американской пехоты, — Берри между тем похвастаться было нечем. Берри провозгласил перед охранниками: «сын ван Риббентропа» заявил, что американцы воруют. Одно удовольствие было наблюдать презрительное выражение лица, с которым старый сержант молча покинул комнату охраны, выразив, таким образом, явное неодобрение по поводу поведения своего лейтенанта. Вечером старый воин, как о том говорила его награда, лично принес мне мой рюкзак в одиночку, куда Берри запер меня в наказание, с красноречивым замечанием: он надеется, что пропало не слишком много. В тот раз я впервые испытал крайности, с которыми мне потом часто пришлось сталкиваться в американском плену: наивная жестокость, с одной стороны, естественная человечность, с другой!
Если опыт с генералом Бюнау носил еще в некоторых отношениях абстрактный характер, так как я не знал его и никогда не видел прежде, то теперь мне пришлось проделать глубоко личный опыт аналогичного характера. Из Инсбрука я был доставлен обратно в Зальцбург в лагерь, битком набитый приблизительно тремя тысячами заключенных самого разношерстного происхождения. Американцы не появлялись в лагере, оставив нас поначалу на произвол судьбы. Случайно я повстречал несколько дней спустя пятерых господ из Министерства иностранных дел, всех их я хорошо знал. Они помещались в ином бараке, чем я. Вечером, в темноте один из них разыскал меня, попросив держаться от них подальше, чтобы, как он выразился, они не были через меня скомпрометированы. Я, слегка ошарашенный, отвернулся без слов.
Как назло, через пару дней янки составили рабочую команду из трехсот человек, в которую попали как пятеро господ из Министерства иностранных дел, так и я. Команду разместили неподалеку, в Голлинге, в бывшем немецком лагере для военнопленных. Под командованием коренастого старшего лейтенанта она должна была выполнить какие-то работы для американской батареи. Тот, должно быть, слышал краем уха о Женевской конвенции, так как приказал, чтобы один из пяти бараков был объявлен офицерским, поскольку по международным правилам пленные офицеры должны быть размещены отдельно от рядовых.
Так как пятеро немецких дипломатов офицерами не были, их отправили в бараки для рядового состава. Тут они принялись доказывать, что являются чиновниками «высокого ранга» и, следовательно, также должны помещаться в офицерском бараке, который, между прочим, не давал никаких преимуществ, ни в смысле размещения, ни в смысле питания, что, кстати, не соответствовало правилам Женевской конвенции. Американскому старшему лейтенанту было совершенно безразлично, где будут размещены эти господа, итак, их должны были распределить по трем комнатам в офицерском бараке. Это побудило меня заявить моему «старосте комнаты», бородатому адмиралу, что, если хоть один из пяти господ будет расквартирован у нас, я пойду к американцам просить о переводе в солдатский барак. Узнав от меня причину — я не желаю навязывать этим господам неудобство жить со мной в одной комнате, — он рассмеялся и заверил, что не допустит к нам ни одного из них. Военно-морской флот пронес товарищество, порожденное сосуществованием на ограниченном пространстве, и через катастрофу. Один из пяти господ, кстати, пришел ко мне два года спустя в другом лагере и извинился передо мной по всей форме. Господин фон С. был австрийцем, кавалером так называемого «Ордена крови» партии, которого удостаивались за физический ущерб, понесенный во «время борьбы». С. был заключен в тюрьму фашистским правительством Австрии и подвергнут пыткам в концлагере Воллерсдорф, в частности, как он рассказывал, ему приходилось целыми днями стоять в очень тесной, до колен заполненной водой камере.
Между тем после одиссеи по различным лагерям и тюрьмам я попал в лагерь Дахау, где под американским присмотром были собраны примерно 10–15 тысяч интернированных. Однажды немецкий комендант лагеря, также военнопленный, вызвал меня в барак лагерной администрации и сообщил — не без того, чтобы обязать меня соблюдать строжайшую секретность, — что мое имя появилось в союзническом списке военных преступников. Он показал мне запись: «мародерство в Аркуре». В этом местечке моя рота действительно несколько недель квартировала до вторжения союзников в Нормандию.
Немецкий комендант лагеря предложил мне снабдить меня фальшивыми документами об освобождении из лагеря и достаточной суммой денег и отвезти к главному железнодорожному вокзалу Мюнхена. В таких случаях лагерь покидали, как правило, на пожарной машине. Меня, правда, не обвиняли в убийстве, но с моим именем я на любом суде над военными преступниками не имел бы никаких шансов на честный процесс. Я сердечно поблагодарил его за проявление товарищества, попросив, однако, время на размышление. Комендант располагал предложенными мне возможностями, так как американцы по соображениям удобства часть так называемых актов военных преступников доверили вести пленным. Отсюда немецкое управление лагеря получило возможность раздобыть все союзнические «списки военных преступников», которые были надежно спрятаны под полом лагерного управления. Списки постоянно дополнялись. Мое имя было включено в список лишь в конце 1946 года.
Во все годы войны и плена у меня, собственно, не было никаких проблем со сном, в данном случае я, однако, провел бессонную ночь. Предложение коменданта лагеря означало в конечном счете, что я должен был скрыться и жить под чужим именем. Поводом для того, чтобы меня внезапно сделали в 1946 году «военным преступником», могла быть только пирушка в моей роте 1 мая 1944 года — как оказалось позже, правильное предположение. В этот вечер произошло следующее: Аркур в Нормандии — деревушка с населением где-то в 300 душ. Посреди деревни — небольшая поляна, здесь стояла церковь. Эта полянка была также единственным местом сбора и построений роты, поскольку другой возможности в маленькой деревушке не имелось. С наступлением темноты 1 мая 1944 года здесь был зажжен майский огонь, мы прыгали через костер, пели песни. Происходило то, что обычно устраивается в таком случае 17–18-летними юнцами. В ходе вечера мой ротный фельдфебель доложил мне, что один из командиров отделений, обер-ефрейтор, сильно пьяный, нахулиганил в церкви, разбил несколько окон в местечке и теперь его не могут найти. Тогда я завершил вечер. Человек был переведен к нам непосредственно из тяжелых боев в России, имел склонность к нарушению дисциплины, почему его и не повышали. Так возник Circulus vitiosus (порочный круг), который мне, по указанию моего командира, надлежало разорвать с помощью соответствующих мер. Это и удалось: я сделал его в качестве техника ответственным за автомобильный парк; совсем не легкая задача, с которой он превосходно справлялся. На этой пирушке он слегка перебрал и, не полезь он в церковь, никто бы не выказал негодования после того, как ущерб был компенсирован.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.