ЧАСТЬ ВТОРАЯ В ИЗГНАНИИ
ЧАСТЬ ВТОРАЯ
В ИЗГНАНИИ
Лисицы имеют норы, и птицы небесные — гнезда; а Сын Человеческий не имеет, где приклонить голову.
Мф. 8, 20
У птицы есть гнездо, у зверя есть нора.
Как горько было сердцу молодому,
Когда я уходил с отцовского двора,
Сказать прости родному дому!
У зверя есть нора, у птицы есть гнездо,
Как бьется сердце, горестно и громко,
Когда вхожу, крестясь, в чужой, наемный дом
С своей уж ветхою котомкой!
И. А. Бунин 25. VI. 1922
Из Турции Иван Алексеевич и Вера Николаевна уехали в Болгарию. В Софии, куда они прибыли около 1 марта 1920 года, А. М. Федоров и П. А. Нилус познакомили их с болгарскими литераторами: с профессором Баяном Пеневым, который превосходно знал русскую литературу, и с его женой Дорой Габбе — известной поэтессой, восхищавшейся талантом Бунина, а также с Александром Дмитриевичем Дзивговым. Бунина с женой поселили, как сообщает болгарский писатель С. Чилингиров в статье «Иван Алексеевич Бунин в Болгарии»[738], «как большинство русских эмигрантов, в гостиницу „Континенталь“, на углу улиц Леге и Ютементина. Эта гостиница была превращена болгарскими властями в чисто русский дом, с чисто русским управлением, в котором беженцы едва ли не пользовались правами экстерриториальности <…> Смешение возрастов, сословий, служебных и общественных положений не раз приводили к столкновениям, еще больше увеличивавшим хаос в гостинице, похожей на растревоженный улей <…> В такую среду попал Бунин тотчас после приезда в Софию. В силу того пиетета к писательской личности, который был присущ русским интеллигентам, ему были отведены две комнаты, одна против другой, с очевидным желанием создать для него приемлемую, более домашнюю обстановку».
В Болгарии для Бунина жизнь началась с приключений: он был начисто обворован и остался без средств к жизни. При этом похищены были три золотые медали, полученные им от Академии наук вместе с Пушкинской премией. В то же время судьба, писал Бунин, оказалась «удивительно великодушна: взяла с меня большую взятку, но зато спасла меня от верной смерти». В театр «Одеон», куда он был приглашен — в первые ряды — на лекцию известного тогда журналиста И. Я. Риса, во время которой произошел взрыв под сценой театра, он опоздал.
Бунин был приглашен также «на вечернюю пирушку» к С. Чилингарову, где был и военный министр. Чилингаров прочел Бунину «по-болгарски несколько его стихотворений. Переводы понравились ему <…> Завязался разговор о влиянии русской литературы в Болгарии. Оно показалось Бунину исключительным и совершенно неожиданным. Каждый новый факт трогал и волновал его до слез.
Федоров и Нилус <…> показали ему на мои книжные полки.
— Убедитесь сами!
Бунин встал и начал всматриваться в ряды книг: Толстой, Чехов, Пушкин, Лермонтов… Как, и первое издание „Записок охотника“?
— Да, и первое издание стихотворений Тютчева, — победоносно отвечал я, показывая ему русский экземпляр.
Бунин взял его в руки, раскрыл и стал читать вслух. Потом, захлопнув переплет, воскликнул:
— Александр Митрофанович, да ведь мы дома!
Бунина просили читать лекции по новой русской литературе в Софии, его приняли в Совет университета „академиком“ и „профессором“». Тогда он еще не знал — не решил окончательно, — останется ли в Болгарии.
В середине марта, прожив восемнадцать дней в Софии, он уехал в Белград. Газета «Заря» сообщала 19 марта, что Бунин «выехал на несколько дней в Белград». Болгарское правительство предложило бесплатный вагон и немного денег. Путь был долгий, тяжелый, вагон «поежечасно и весьма грубо осаждали русские беженцы», — писал Бунин Баяну Пеневу 30 апреля 1920 года [739]. В Белграде жить пришлось «в этом вагоне, возле вокзала на запасных путях, — так был переполнен в ту пору Белград»[740].
Неожиданно пришла из Парижа телеграмма Бунину от М. С. Цетлин, адресованная на русское посольство: «Виза в Париж и тысяча французских франков»[741].
Лекции читать в университете он не приехал.
В Париж Бунины прибыли 28 марта 1920 года. Начались долгие годы эмиграции — в Париже и на юге Франции, в Грассе, вблизи Канн.
Иван Алексеевич и Вера Николаевна жили в Париже «два первых месяца» в доме 118 на rue de la Faisanderie — в огромной квартире Марии Самойловны и Михаила Осиповича Цетлиных, с которыми они встречались еще в Москве в 1917–1918 годах. В конце мая или в начале июня 1920 года поселились на улице Жака Оффенбаха, сняли здесь квартиру в доме номер один (на третьем этаже, откуда в следующем году, 7/20 декабря 1921 года, перебрались на пятый, в квартиру напротив комнат П. А. Нилуса).
Летом 1920 года Бунин познакомился с П. Б. Струве. Петр Бернгардович приехал из Крыма в Париж для переговоров с Францией о признании правительства Юга России, которое возглавлял А. В. Кривошеин, главнокомандующим армией был генерал П. Н. Врангель. Струве состоял управляющим внешними сношениями (министром иностранных дел); переговоры были успешны.
Пятнадцатого июня П. Б. Струве пригласил Ивана Алексеевича и Веру Николаевну в Caf? Voltaire. В этом доме, пишет Вера Николаевна, жил Камилл де Мулен (о нем Бунин написал рассказ), а в этом ресторане часто бывал историк М. М. Ковалевский. Петр Бернгардович, по ее словам, «человек обаятельный, он остроумен и тонок» (Дневник П, 14). К Бунину относился «любовно»; предложил ему возглавить национальную лигу, Иван Алексеевич попросил прислать программу.
По возвращении в Крым Струве прислал из Севастополя 26/13 августа телеграмму Бунину; в письме 1/14 августа он сообщал: «Переговорив с А. В. Кривошеиным, мы решили, что такая сила, как вы, гораздо нужнее сейчас здесь у нас на Юге, чем за границей. Поэтому я послал вам телеграмму о вашем вызове»[742].
Что ответил Бунин, неизвестно. В Крым не поехал. В ноябре армия Врангеля потерпела поражение в сражении за Перекопский перешеек. По словам Веры Николаевны, чувство такое, будто «теряешь близкого человека» (Дневник II, 18). Вскоре «Правительство Юга России» пало.
Бунин сотрудничал в издательстве «Русская земля», которое было создано в Париже в 1920 году. Оно напечатало его книги «Господин из Сан-Франциско» (1920), «Деревня. — Суходол» (1921), «Чаша жизни» (1922). Он также взял на себя обязательства по редактированию классиков, издаваемых парижским «Объединением земских и городских деятелей». Оно выпустило книги: «Русские писатели», под редакцией академика И. А. Бунина, т. 1. Фонвизин. — Капнист. — Грибоедов; «Русским детям», народные песни, сказки, шутки.
Бунин с первых лет эмиграции, как и до этого, с беспокойством наблюдал за тем, что происходило в России. Он не безмолвствовал, когда писатели — русские или европейские — мирились с большевистским режимом или, подобно Горькому, восхваляли этот режим и советских вождей.
В 1920 году Иван Алексеевич выступил с резко полемической статьей против Горького «Суп из человеческих пальцев. Открытое письмо к редактору газеты „Times“». В ней он приводит текст письма Горького к английскому писателю Герберту Уэллсу. Горький возмущался заметкой какого-то англичанина в газете «Таймс», писавшего, что во время поездки в Россию он в одной из коммунальных столовых в Петербурге ел суп, в котором плавали человеческие пальцы. Горький обращается к Уэллсу: «Мы, русские, все-таки еще не дошли до каннибализма, и я уверен, не дойдем, — а Европа нас не понимает и хочет задушить». Бунин, возражая Горькому, пишет:
«Горьковская Россия ужаснула и опозорила все человечество. Мы, бежавшие из этой прекрасной страны не будучи в силах вынести вида ее крови, грязи, лжи, хамства, низости, не желая бесплодно погибнуть от лап русской черни, подонков русского народа, поднятых на неслыханные злодейства и мерзости соратниками Горького, мы, трижды несчастные, с ужасом принуждены свидетельствовать, что совсем, совсем не так твердо уверены в том, в чем будто бы так уверен Горький». По словам Бунина, ссылающегося на заключение врачей психиатров Пироговского съезда в Харькове, «целым будущим поколениям России грозит маразм и вырождение»[743].
В статье «Несколько слов английскому писателю»[744] Бунин полемизирует с Уэллсом, который рассказывал в еженедельных заметках о своем путешествии в Россию в 1920 году и написал книгу «Россия во мгле» (1920). Уэллс одобрял октябрьский переворот 1917 года и говорил о будто бы благотворном влиянии власти большевиков на жизнь в России. Бунин писал:
«…А богатейшую в мире страну народа пусть темного, зыбкого, но все же великого, давшего на всех поприщах истинных гениев не меньше Англии, сделали голым погостом…»
Е. Чириков в статье «О Горьком, Уэллсе и честности»[745] поддержал Бунина в его споре с этими писателями. Бунин напечатал о Горьком другие статьи в газете «Общее дело» (№ 89, 24 сентября 1920 года, № 369, 21 июля 1921 года).
Бунин также выступил в защиту калмыков, подвергавшихся репрессиям [746].
О расстреле адмирала А. В. Колчака он с горечью писал: «Настанет время, когда золотыми письменами, на вечную славу и память, будет начертано Его имя в летописи Русской Земли»[747].
Расстрелы, «позор и ужас наших дней» печалили Бунина, как в недавние годы, когда все это было зримо для него каждодневно. На панихиде по генералу Л. Г. Корнилову (13 апреля н. ст. 1921 года), одному из организаторов Добровольческой армии, — которому только измена Керенского помешала ликвидировать власть большевиков в Петербурге, — Бунина «ужасно волновали молитвы, пение, плакал о России». Плакал при пении и на панихиде по Колчаку (25 января/5 февраля 1922 года).
РОССИИ
О, слез невыплаканных яд!
О, тщетной ненависти пламень!
Блажен, кто раздробит о камень
Твоих, Блудница, новых чад,
Рожденных в лютые мгновенья
Твоих утех — и наших мук!
Блажен тебя разящий лук
Господнего святого мщенья!
22. VIII.22. И. А. Бунин
О всяческом приспособленчестве по отношению к новым властям в России Бунин писал бескомпромиссно.
Статью «Записная книжка» 20 июня 1921 года (Общее дело, № 339) Бунин начинает словами: «Опять о Горьком! Ну, что ж, и мы опять…» — Горький жил под Берлином. В Германию приехал летом 1921 года, потом он отправится на Капри. В эмигрантской прессе можно было прочитать, что Горький стал либеральнее, будто бы в чем-то расходится с большевиками. Бунин высветил в этой статье ошибочность таких суждений и беспринципность Горького.
Семнадцатого июля ст. ст. (30-го н. ст.) Иван Алексеевич и Вера Николаевна прибыли в Германию, в Висбаден; поселились в одном доме с Мережковскими. «Мы с Яном разъединены, — писала в дневнике Вера Николаевна. — Он в 7 номере, я в 10. Между нами Мережковские. <…> Обедаем все за одним столом». Между ними часто велись споры о литературе, о России, о Толстом. Гиппиус рассказывала о Блоке, об его личной жизни. Она была хорошо с ним знакома. «Сойтись с Блоком, — по ее словам, — было очень трудно. Говорить с ним надо было намеками»[748], — записала Вера Николаевна беседу с Гиппиус. «Мережковский ставит Блока высоко, — продолжала Вера Николаевна, — за то, что он „ощущал женское начало“». Далее он говорил: «Мы считаем Бога мужским началом. А ранее, во времена Атлантиды, Богом считали женское начало. И вот Блок ощущал это. Он знал тайну. Когда он входил, то я чувствовал за ним Прекрасную Даму».
Ян возразил: «Ну, да, вы это чувствовали, когда видели его. Но я его не видал, а по стихам я не чувствую этого <…> Зинаида Николаевна все сводила разговор на мирный тон. И все добивалась, как Ян относится к Соловьеву и признает ли он его?
— Соловьева признаю, у него есть стройность. Хотя вы сами согласитесь, что у него есть и слабые стихи.
Они согласились. Мы посидели еще немного <…>
Ян пришел ко мне и сказал возмущенно:
— Я хочу судить произведения, а мне суют, что, когда он входит, за ним чувствуется „Прекрасная Дама“ или „Великий инквизитор“. Да это совсем другое и ничего общего с искусством не имеет» [749].
Пятнадцатого сентября н. ст. 1921 года Бунин и Вера Николаевна уехали из Висбадена в Париж.
Бунин узнал из газет 7/20 декабря 1921 года о кончине брата Юлия Алексеевича. Прочитав, пишет Вера Николаевна, «сильно вскрикнул. Стал ходить по комнате». Говорил, что он «вывел его в жизнь», а теперь «вся его жизнь кончилась: ни писать, ни вообще что-либо делать он уже не будет в состоянии» [750]. Сразу похудел. Был растерян.
Последние годы для Ю. А. Бунина были трудные. Он болел; не позднее декабря 1920 года его поместили в Здравницу № 2, близ Смоленского бульвара, 3-й Неопалимовский переулок, дом 5. Он просил Н. Д. Телешова похлопотать перед наркомом здравоохранения Н. А. Семашко, чтобы его оставили здесь бессрочно, и это, по его словам, «буквально спасет» его от смерти (письмо Телешову от 26 декабря 1920 года). Он не мог уйти на свою квартиру, где «температура ниже нуля, дров нет ни одного полена, да если бы они и были, — пишет он Телешову 23 февраля 1921 года, — то ни пилить, ни рубить» он не может. Затем квартиру «уплотнили» и податься было некуда. 29 апреля 1921 года Ю. А. Бунин сообщал Телешову: «Третьего дня я ушел из „Здравницы“ и переселился в 4-й Дом Инвалидов, находящийся в Теплом переулке в доме № 3»; компания — «один генерал, другой полковник, третий дьякон и проч.; всего в комнате, считая меня, шесть человек <…> Мои сожители очень больной и нелюдимый народ, стонут, кряхтят, бредят и вследствие этого беспокойны и часто мешают заснуть. Во-вторых, и это главное, питание плохое и далеко не достаточное. Хлеба выдают полфунта, масла и иных жиров совсем нет. Сахару нет…»[751]. Зимой холодно.
В 1921 году в Париже вышел сборник рассказов Бунина «Господин из Сан-Франциско». Это издание вызвало многочисленные отклики во французской прессе. Привожу некоторые из них.
«Бунин <…> настоящий русский талант, кровоточащий, неровный и вместе с тем мужественный и большой. Его книга содержит несколько рассказов, которые по силе достойны Достоевского» (Nervie, декабрь 1921 года). «Весь талант Бунина, бесспорно, очень велик, он рисует перед нами картину всего человечества в целом и русского народа в частности — в пессимистической манере» (Aujourd’hui et demain, март 1922 года).
«Господин Бунин, писатель великолепно одаренный, прибавил еще одно имя, мало известное во Франции, к <…> самым большим русским писателям» (Revue de L’Epoque, май 1922 года).
«Очень восхищался Буниным, — пишет Г. Н. Кузнецова, — австрийский поэт и писатель Райнер Мария Рильке. Он даже в свое время написал статью о „Митиной любви“… Помню, И. А. показывал мне ее» (это была не статья, а письмо Рильке, адресованное Л. П. Струве).
Новые произведения, появлявшиеся из года в год, привлекали к Бунину все большее внимание и переводились на иностранные языки.
Газета «Clart?» писала 15 июля 1922 года: «Ив. Бунин… великий поэт и великий романист».
Отзыв «Таймс» («The Times», London, 17 May 1922) привлек особенное внимание Бунина, он сделал выписки и следующим образом пересказал его содержание:
«Изложение с восклицаниями перед» «„силой, богатством и величием“ рассказа „Господин из Сан-Франциско“». В конце: «„Bunin is certainly one of the most important of the Russian writers“. — „Бунин, конечно, один из самых замечательных русских писателей“».
По поводу другой статьи, в «The Nation and the Athenaeum» (London, June 1922), Бунин писал:
«Большая статья. Изложение книг „Господина из Сан-Франциско“ и „Деревни“ (первой — по английскому переводу, второй — по переводу французскому). Все пересыпано большими похвалами: „Новая планета на нашем небе!..“, „Апокалипсическая сила…“» В конце: «„Bunin has earned а place in the literature of the world“. — „Бунин завоевал себе место во всемирной литературе“».
Ромен Роллан писал журналистке и общественной деятельнице Луизе Круппи 20 мая 1922 года:
«Какой гениальный художник! Но несмотря на все, какое возрождение русской литературы демонстрирует он! Какие новые богатства колорита, всех ощущений!» [752]
Французский поэт и романист Анри де Ренье в литературном образе «La vie litt?raire» (Figaro, Paris, 8 janvier) говорит о Бунине: искусство Бунина, «с его глубиной, с его изобразительной силой, искусство таинственное, тонкое и могучее, предстает во всей своей зрелости <…> Конечно, люди не прекрасны и не добры, но разве вокруг них нет красоты? Есть деревья и цветы, небо и свет, текущие воды, плывущие облака; есть времена года: весна — время обновления, осень — время увядания, лето с его полнотой бытия, зима с бесконечными снегами, с судорожными объятиями морозов, с короткими днями и долгими ночами, усыпанными ледяными звездами, с темными, алмазными ночами, с холодом, который представляет собой и живое существо и в то же время аромат; обо всем этом г-н Бунин дает такое представление, дает нам почувствовать это физически. Г-н Бунин глубоко понимает язык вещей, к которому так чутко прислушивается г-н Огюст Каба в своей очаровательной книжке, о которой я только что говорил. У г-на Бунина понимание природы сочетается с проникнутой горьким чувством проницательностью, какою отмечено его знание человека» [753].
Интерес к Бунину писателей, представляющих славянские литературы, был также пристальный и неизменный. Его переводили, о нем писали в Чехословакии, Польше и на Балканах. Польский поэт и писатель Ярослав Ивашкевич находил многое близким себе в творчестве Бунина, созвучным собственным настроениям. Об этом он говорит в предисловии к своему переводу «Суходола». Ивашкевич писал мне 15 декабря 1965 года, что творчество Бунина «близко» ему «по духу».
Близко оно было также одному из крупнейших писателей в современной болгарской литературе — Константину Константинову. Он писал мне 14 августа 1966 года, что он перевел некоторые стихи Бунина и рассказ «Косцы». «Я всегда считал, что этот автор — такой тонкий и совершенный художник — почти непереводим даже в прозе, и я не смел коснуться его работ, чтобы их не испортить, которые я так люблю и ценю».
Константин Константинов писал о Бунине в своей книге «Путь сквозь годы» (Път през годините, втора част, София, 1962), рассказывая о его пребывании в Болгарии в 1920 году.
Жить постоянно в большом городе было не в натуре Бунина. В Париже он не мог бы писать. Летом и осенью 1922 года он и Вера Николаевна жили в Сен-Клу вблизи города Амбуаз (Шато Нуарэ). Городок, писал Бунин, «знаменит своим замком и тем, что в нем жил четыре года и умер Леонардо да Винчи. На самой окраине его мы сняли с одним товарищем по профессии старинное имение (некогда древний монастырь)». Сняли — с Мережковскими.
О том, что они переселились в Амбуаз (9, rue de Tours, Amboise, Indre et Loire), Бунин сообщал П. Б. Струве 3/16 июля 1922 года. Здесь он, писал Л. Ф. Зуров, живший долгое время в доме Бунина, «вернулся к литературной работе, — начал писать стихи… Он продолжал работать, вернувшись в Париж. Но для большой работы нужна была деревня и одиночество».
Четырнадцатого мая 1923 года Бунины сняли виллу Mont-Fleury[754], которая «стоит высоко над Грассом, в большом саду, где растут пальмы, оливки, хвойные деревья, черешни, смоковницы и т. д. Вид божественный, — писала Вера Николаевна, — на Средиземное море, на Эстерель»; 17 мая переехали на эту дачу. Бунин потом скажет:
«…Я так бесконечно счастлив, что Бог дал мне жить среди этой красоты»[755].
В дневнике записал:
«Ночью с 28 на 29 августа (с 9 на 10 сентября) 1923 г. Проснулся в четыре часа, вышел на балкон — такое божественное великолепие сини неба и крупных звезд, Ориона, Сириуса, что перекрестился на них» [756].
В Грассе церкви, дома — древние; улочки, дворы — совершенно итальянские, на базаре часто слышна итальянская речь.
Жили здесь больше года; Бунин сообщал Б. К. Зайцеву «1 октября собачьего стиля 1924 г.»:
«… С villa Mont-Fleuri нас на днях прут <…>, в понедельник шестого перебираемся к Мережковским (у них вилла до первого ноября). В Париже надеемся быть в самом начале ноября на прежнем месте» — на улице Jaques Offenbach.
В 1924 году поселились на вилле «Бельведер». О «Бельведере» Зуров пишет:
«Он долго искал места для жизни, как птица ищет место для гнезда. И вот высоко, на склоне горы, над Грассом, в виду смягченного далью моря, на старой, укрепленной серыми камнями террасе, он нашел затерянный в старом саду провансальский дом. Здесь он прожил многие годы, здесь он написал книги: „Роза Иерихона“, „Митина любовь“, „Солнечный удар“, „Божье древо“, „Жизнь Арсеньева“» [757].
На «Бельведере» дом глухой стеной был «обращен на север, а окнами — к морю, на юг. Справа внизу город» — Грасс.
Вера Николаевна писала брату Д. Н. Муромцеву 19 сентября 1935 года в Москву, что вилла им «нужна так же, как было нужно Глотово или Капри для Яна. Ведь ты знаешь, что работать он может только в уединении, и когда это уединение нам по вкусу, чтобы было спокойно и весело. Почти все созданное им за эти годы создалось здесь. Одно время мы думали расстаться с этим местом… но я видела, как Ян от этого страдает, ему жаль его простого большого кабинета, очень спокойного, с чудным видом…» [758].
«Жизнь в Грассе, — пишет Кузнецова, — была для Ивана Алексеевича условием писанья, он там отходил от парижской суеты, сосредоточивался, готовился к писанью, как к некоему подвигу, даже режим его менялся, он почти переставал пить вино, мало ел, вообще очищал себя. Весь дом тогда жил ровной рабочей жизнью, все рано вставали, целый день сидели по своим комнатам, работая над чем-ни-будь, вечером ходили гулять и рано ложились <…> На зиму Бунины уезжали в Париж, а виллу „Бельведер“ занимали делившие ее с Буниными Фондаминские (он был одним из редакторов „Современных записок“)» [759].
Кузнецова также писала:
«Вилла „Бельведер“, стоявшая высоко на стене горы, подымавшейся над Грассом, была старым провансальским домом с трещинами в желтых стенах, с зелеными створчатыми ставнями по обе стороны высоких окон. Ставни эти с грохотом и скрипом распахивала по утрам стремительная рука Ивана Алексеевича, и сам он быстро сбегал по лестнице своей легкой, почти юношеской походкой. Площадка сада, куда он выходил утром взглянуть на Грасс внизу, на далекое море, то синим дымом встававшее на горизонте, то пролегавшее на нем чистой бирюзовой струей, висела высоко над волнами оливковых садов, одевавших гору, и была чем-то похожа на палубу корабля. На сетках проволочной изгороди коврами висели яркие июньские розы, в креслах под пальмой — невысокой, но чудесно-полной со своими круто изгибавшимися, темно-блестящими „вайями“, как любил писать И. А., — было особенно хорошо сидеть по утрам с книгой в ожидании почтальона или лежать с закрытыми глазами, чувствуя горячую руку солнца на своем лице. Но в креслах этих по утрам почти никогда никто не сидел. Жизнь на вилле „Бельведер“ текла по одному и тому же образцу. И. А. приезжал сюда с тем, чтобы, стряхнув с себя усталость и пыль города, постепенно подготовить и подвести себя к писанию. Соловьиное пение, роса в высокой траве, звездочки липких белых цветов, раскрывавшихся по вечерам на верхних пустых террасах сада, наполняя воздух опьяняющим благоуханием, — все это было лишь на миг, лишь на взгляд для живущих на вилле. Надо было рано ложиться, чтобы утром рано встать, бодрым, выспавшимся, полным творческих сил для работы. Все здесь работали: И. А. читал или писал что-то у себя в кабинете — большой угловой комнате в нижнем этаже, В. Н. печатала его рукописи на машинке или тоже писала что-то свое» [760].
Жили на «Бельведере» размеренно, «Иван Алексеевич в определенные часы гонит спать, а днем заниматься, „по камерам“, как он шутливо кричит. Он ничуть не похож здесь на И. А. парижского, не умевшего дня прожить без ресторанов и кафе» [761].
Пустынные сады, террасы вокруг виллы, глубоко внизу синеет долина до самого моря, «на горизонте горы, те дикие Моры, в которых скитался Мопассан» [762]; «лес над нашей виллой, — пишет Кузнецова, — растет по крутизне <…> Есть еще густые чащи, где пахнет горными цветами и хвоей, со скал стекает плющ» [763], кверху надо карабкаться по крутым тропинкам, там «иссохшие источники, опутанные плющом камни и главное теплый, полный запаха горных трав и хвои воздух» [764], цветы. Вся эта первозданная красота по душе Ивану Алексеевичу. Прополотые дорожки, подстриженные кусты не по нем. «Его деревенская натура не терпит никаких ухищрений над природой. Так не любит он фонтанов, парков. Булонского леса» [765].
Ивану Алексеевичу в его вечном скитальчестве хотелось чего-то большего, чем то, что имел он на вилле «Бельведер», принадлежавшей мэру города Грасса. И вот он в один из великолепных дней октября 1927 года отправился с Кузнецовой в Канн, там они «долго ходили по горе: „искали виллу“ — это любимейшее занятие вот уже несколько лет у И. А. Ему все мерещится какая-то необыкновенная, уютная, деревенская дача с огромным садом, со множеством комнат, со старинной деревянной мебелью и обоями, „высохшими от мистралей“, где-то на высоте, над морем; словом, нечто возможное только в мечтах, так как ко всем этим качествам, быть может и находимым, присоединяется еще одно необыкновенно важное, но совершенно исключающее все вышеупомянутое, — дешевизна. Но все же каждый год, как только приближается время отъезда из Грасса, он начинает ездить по окрестностям и искать, мучимый давней мечтой о своем поместье, о своем доме. С каким наслаждением карабкались мы по каким-то отвесным тропинкам, заглядывали в ворота чужих вилл, обходили их кругом и даже забрались в одну, запертую, необитаемую, с неубранным садом, где плавали в бассейне покинутые золотые рыбки и свешивались с перил крыльца бледные ноябрьские розы. Потом, стоя на высоте, смотрели на закат с небывалыми переходами тонов, с лилово-синими, сиреневыми гелиотроповыми грядами гор, точно волны на прибой, идущими на нас с горизонта, с мирным голубым, гладким, гладким морем, стелющимся нежным дымом до светящейся полосы горизонта. Какая красота, какое томление… И так заходило солнце и при цезарях, и еще раньше, и эти волны гор так же шли на прибой с запада» [766].
Вот как вспоминает о его жизни в Грассе Г. Н. Кузнецова:
«Бунин всю свою жизнь жил жизнью не оседлой, а скитальческой. В России у него не было своего дома, он гостил то у родных в деревне, то жил в Москве — и всегда в гостинице, — то уезжал в странствия по всему миру. Поселившись окончательно во Франции, Бунин там продолжал жить по-прежнему, часть года в Париже, часть на юге, в Провансе, который любил горячей любовью. В городе позволял он себе жить весьма рассеянной жизнью, беспорядочно ел и пил, превращал день в ночь и ночь в день, но стоило ему приехать в деревню, как все менялось. В простом, медленно разрушавшемся провансальском доме на горе над Грассом, бедно обставленном, с трещинами в шероховатых желтых стенах, но с дивным видом с узкой площадки, похожей на палубу океанского парохода, откуда видна была вся окрестность на много километров вокруг, с цепью Эстереля и морем на горизонте, он, вскоре по приезде, начинал готовиться к работе.
Подобно буддийским монахам, йогам, всем вообще людям, идущим на некий духовный подвиг, он приступал к этой жизни, начиная постепенно „очищать“ себя. Старался все более умеренно есть, пить, рано ложился, помногу каждый день ходил, во время же писания, в самые горячие рабочие дни, изгонял со своего стола даже легкое местное вино и часто ел только к вечеру. Легкий, сухой, напряженный, солнечным июньским утром быстро проходил в кабинет, неся с собой чашечку крепкого черного кофе, которую часто не допивал, погрузившись в работу. По спешному звуку зажигаемой спички в столовой рядом можно было слышать, как он то и дело зажигает папиросу, которую тут же в увлеченье забывает…
Погружался он в то, над чем работал, так глубоко, что бывали случаи, когда, выйдя к завтраку из кабинета и, как лунатик, подойдя к стеклянной двери в сад, за которой шел дождь, он как во сне говорил: „доктор идет“, вместо „дождь“, и все понимали, что он только что писал о докторе, отце его Лики из „Жизни Арсеньева“…
Во время писания к нему можно было смело войти в кабинет, взять что нужно и уйти — он никогда не сердился, может быть, даже не замечал входившего. Думаю, вообще трудно найти среди писателей более легкого, нетребовательного человека, каким он был, когда писал. Можно было дивиться его смирению, когда он начинал с какой-нибудь самой скромной маленькой картинки, сценки, когда он, столь прославленный в своем изобразительном искусстве, подолгу вглядывался в себя, чтобы поточнее выразить то единственное, что надлежало сказать при описании старухи-побирушки „в прямых чулках на сухих ногах“ или „по-вдовьи свернувшейся“ на крыльце собаки…
Для него, как для моряка Бернара, описанного Мопассаном, столь поразившего Бунина, что он дважды возвращался к нему в своих писаниях, не было недостойных, неважных вещей на корабле его искусства. Все должно было быть безупречно, все должно было блестеть последним совершенным блеском…
Работая так сам, он и к другим писателям, особенно к молодым, часто присылавшим ему рукописи, был требователен порой до жестокости. Но происходило это главным образом от страстности его натуры, от непониманья, как можно обращаться так небрежно и неряшливо со своим родным языком. И он учил молодых писателей не только чистоте этого языка, но и уменью видеть веши, смотреть на них, старался развивать их вкус, указывая на все „низкопробное, мелкотравчатое“, что он видел в их писаниях.
И в то же время он был снисходительнее многих в том, что касалось критики его самого, замечаний по поводу ка-кого-нибудь выражения в его рукописи, — выслушивал эти замечания внимательно, и если находил, что верно, исправлял. Был болезненно чувствителен к внешнему виду своей только что перепечатанной рукописи, хотел, чтобы бумага всегда была чистая, лента в машинке яркая, был неумолимо требователен к знакам препинания, находя их такими же важными, как дыхание в пении. Он сам готовил свои книги к печати и отсылал их в таком виде и с такими точными пометками для печатающих, что казалось, дальше уже и делать над ними нечего…
Он хотел, чтобы все было совершенно» [767].
От «Бельведера» вниз, по каменистым уступам, тропа — к шоссе, идущему в Ниццу. Бунин часто гулял по этой дороге. В жаркие дни ездил купаться на Средиземное море.
Окончательно осев в Грассе, Бунин постоянно чередовал его с Парижем, где обычно проводил зимние месяцы.
В декабре 1922 года в Париже давал спектакли Художественный театр. Бунин встречался с актерами. Взволновал его И. М. Москвин в роли царя Федора Иоанновича в драме А. К. Толстого. Он «даже плакал, конечно, и вся Русь старая, древняя наша сильно разволновала его» (запись В. Н. Буниной в дневнике 18 декабря). После спектакля все актеры, кроме Качалова, приехали к Цетлиным. О. Л. Книппер-Чехова «часто подходила к нам, — пишет Вера Николаевна, — шутила с Яном» (там же). Был и Станиславский. Куприн говорил речь. Потом была встреча в каком-то ресторане. Там были также художники Н. Гончарова и М. Ларионов; Станиславский уговаривал Бунина писать для Художественного театра пьесу.
На следующий день к Буниным пришла Книппер-Чехова, долго сидела с Верой Николаевной, «рассказывала и о России, но очень сдержанно». 19 декабря приходили к Буниным Лужские, «много говорили» о Н. Д. Телешове. 26 декабря «получили билеты на вечер Художественного театра в каком-то частном доме <…> Поднимаясь по лестнице в особняке, мы встретили Качалова. Блестящ, в безукоризненном фраке с шелковой полосой на брюках. Очень любезно, по-актерски, поздоровался с Яном. Мы познакомились. Зала небольшая, набита до отказа. Читают актеры и актрисы. И странно — художественники читают плохо… Хорош был только Москвин».
Двадцатого июня 1922 года Бунин получил развод с первой женой А. Н. Цакни, жившей в Одессе. Венчались Иван Алексеевич и Вера Николаевна 11/24 ноября 1922 года в Париже. «Полутемный пустой храм, редкие, тонкие восковые свечи, красные на цепочках лампады <…> весь чин венчания, красота слов, наконец, пение шаферов (певчих не было) вместе со священником и псаломщиком <…> я чувствовала, — пишет Вера Николаевна, — что совершается таинство <…> По окончании венчания все были взволнованы и растроганы. Милый „папочка“ (А. И. Куприн. — А. Б.) так был рад, что я его еще больше полюбила. Лихошерстов был трогателен, а Ян казался настоящим женихом. Вся служба напоминала нечто древнее, точно все произошло в катакомбах» [768].
Мысль о древности — в тон частых разговоров, что мир утрачивает то, чем издревле жило человечество. «Христианство погибло и язычество восстановилось уже давным-давно, с Возрождения, — говорил Бунин. — И снова мир погибнет — и опять будет Средневековье, ужас, покаяние, отчаяние…» (дневниковая запись 12/25 января 1922 года). Бунин также сказал, что все механизируется — и «какой страшный век» (запись в дневнике 31 марта 1925 года). По его словам, на Европу надвигается с Нового Света «плебейская цивилизация». В наши дни, пребывая в ее кошмаре, приходится только удивляться его прозорливости.
В начале 1920-х годов Берлин стал как бы перевалочным пунктом по пути из Москвы в Париж для русской эмиграции. Тут были, в числе многих других, Андрей Белый (он потом доживал свой век в Москве), Алданов, Шмелев, Б. Зайцев. Белый в спорах, по выражению Алданова, «горел» и блистал эрудицией; отстаивая свои идеи, бросал резко очерченные фразы: «Тонус Блока был культ Софии, дева спасет мир, был римский папа, будет римская мама» [769].
Алданов в 1924 году уехал в Париж и поселился, по-видимому в мае, в квартире Бунина, жившего на вилле Mont-Fleuri. Алданов прожил на улице Жака Оффенбаха до ноября.
Перебрался в Париж и И. С. Шмелев. Бунин исхлопотал для него визу, ее отправили дипломатической почтой 6 января 1923 года; а 16 января он с женой Ольгой Александровной был уже в Париже и посетил Буниных. Ради сбора денег был организован вечер Шмелева. Для печатания его книг, — что спасло бы от нужды, — необходимы были отзывы прессы. Бунин просил И. Кесселя написать о Шмелеве. Говорил о нем и с Б. Ф. Шлецером. Он также ездил в январе к издателю Боссару насчет Шмелева.
Шестого июня 1923 года Шмелевы приехали на виллу Mont-Fleuri и жили у Бунина до 5 октября. По соседству жили Мережковские на даче Villa Evelina. «Трудный он человек, — пишет Вера Николаевна о Шмелеве, — или молчит с обиженным видом, или кричит возбужденно о вещах всем известных тоном пророка <…> Он породы Горького, Андреева, а не Яна, даже не Куприна. Ему хочется поучать, воспитывать, поэтому сам он слушать не умеет» [770].
Шмелев вспоминал сына, плакал; его, молодого офицера, служившего в армии Врангеля, большевики в Крыму расстреляли.
Бунин говорил Мережковским о Врангеле, что он за Врангеля и генерала А. П. Кутепова, возглавлявшего Русский общевоинский союз после смерти Врангеля в 1928 году. Он думает, что «только сильная военная власть может восстановить порядок, усмирить разбушевавшегося скота» [771].
Тридцать первого декабря н. ст. 1923 года приехал в Париж Зайцев с женой Верой Алексеевной и в Новый год посетил Бунина — не видались шесть лет. Зайцев, случалось, жил у Бунина на «Бельведере»; иногда подолгу.
С годами росла популярность Бунина и увеличивался интерес к нему со стороны французской прессы, писателей и политиков. В числе тех, кто внимал его голосу, были писатели с мировым именем: Ромен Роллан, Р. М. Рильке, Джером Джером. Девятого мая 1922 года Бунин встретился с Клодом Фаррером и его женой Роджерс — хвалили они его «ужасно. Сам особенно», — пишет Бунин в дневнике. 5/18 января 1922 года сделал визит к нему бывший президент, в данное время — премьер-министр Франции Пуанкаре. Председатель чехословацкого правительства и будущий президент Бенеш передал через секретаря своего посольства приглашение Бунину переселиться в Тшебову, он там жил бы на иждивении правительства. «Тянул» его в Прагу, как выразился Иван Алексеевич, «неистово» П. Б. Струве. Звали в Прагу и для чтения лекций студентам. От лекций он отказался.
Алданов писал Бунину 4 декабря 1922 года: «…Слава ваша в Европе растет и будет расти с каждым месяцем».
Ромен Роллан выдвинул Бунина на Нобелевскую премию. Р. Роллан сообщал Алданову:
«Cher Monsieur,
Certes, j’admire Ivan Bounine. Je le regarde comme un des plus grands artistes de notre temps.
Je serais tout dispos? ? appuyer la candidature de M. Bounine au prix Nobel, — mais non pas de Bounine avec Merejkovsky… qui a fait de son art un instrument de la haine politigue — ce qui n’est pas le cas de M. Bounine (a moins je n’ignore certains de ces ?crits).
J’ajoute que je subordonnerais mon intervention pour M. Bounine ? la certitude que Gorki ne d?sirerait pas que sa candidature fut pos?e. Car si le nom de Gorki entrait en ligne, c’est pour lui avant tout que je voterais. Et rien ne me plairait tant que de voir, en une meme candidature, associes les deux noms de Bounine et de Gorki, ce serait vraiment la preuve que la politique n’est pas ici en jeu — ce qui n’est ps absolument le cas, permettez-moi de vous le dire, pour la trinit?: Bounine, Kouprine, Merejkovsky. Je sais, d’ailleurs, en quelle estime Gorki tient Bounine; il me l’a r?cemment ?crit, en le jugeant le plus grand talent des lettres russes, ? l’heure actuelle».
«Дорогой господин!
Конечно, я восхищаюсь Иваном Буниным. С моей точки зрения, это один из крупнейших художников нашего времени.
Я готов поддержать кандидатуру г. Бунина на Нобелевскую премию, но не совместную кандидатуру Бунина и Мережковского.
К этому я должен прибавить, что выступлю за г. Бунина, только если у меня будет уверенность, что Горький не хочет, чтобы была выдвинута его кандидатура. Если был бы выдвинут Горький, то я прежде всего голосовал бы за него.
Я был бы чрезвычайно рад, если бы были выдвинуты кандидатуры Бунина и Горького одновременно: это явилось бы непреложным доказательством того, что в данном случае политика не играла никакой роли — но это вовсе не повод, позвольте мне это сказать, для такой троицы: Бунин, Куприн, Мережковский.
Я знаю, впрочем, с каким уважением относится Горький к Бунину; недавно он мне об этом писал: он считает его самым талантливым из всех современных русских писателей»[772] [773].
Это письмо Р. Роллана Алданов переслал Бунину 18 июня 1922 года. А 10 апреля 1923 года Алданов извещал его, что и Горький выставил свою кандидатуру на премию Нобеля; советовал, для успеха дела, объединить кандидатуру Бунина, Мережковского и Куприна, чтобы их тройная кандидатура была рассмотрена «как русская национальная кандидатура». Бунин относительно объединения с другими писателями писал П. Б. Струве 21 декабря 1922 года, что коллективная премия не дается, могут дать одному или двум.
О своих шансах Бунин говорит в указанном выше письме к П. Б. Струве:
«Международной толпе я не известен, но ведь не известен ей и испанец Беневето, получивший премию за 1922 г.».
Премия Горькому! Это возмущало Бунина. Он просил П. Б. Струве переговорить с Карелом Крамаржем, первым министром-президентом Чехословакии (1918–1919), другом России; с ним Струве был знаком еще по России и часто встречался в Париже. Присуждение Нобелевской премии было делом общерусского значения, и Бунин писал в конце 1922 года Петру Бернгардовичу:
«В сентябре, в августе во французских газетах была маленькая кампания о том, что надо Нобелевскую премию 1923 г. присудить представителям русской литературы — Бунину или Мережковскому. А с другой стороны есть твердый слух, что уже выставлена кандидатура Горького. Дорогой, какая пощечина всей передовой России! Горькому, бывшему официально товарищем председателя петербургского исполкома! <…> Вот я и молю вас — поговорите с Крамаржем — может быть, хоть он защитит Россию, выставит наши кандидатуры <…> Вы скажете, что я не завоевал еще себе в Европе имени. Нет, в литературных кругах меня уже очень превозносят и во Франции, и в Германии, и даже отчасти в Англии (есть уже мои книги по-немецки, по-английски и две книги по-французски)».
Впоследствии Бунин скажет о Горьком: «Вообще, диву даюсь, как это может уже сорок лет длиться легенда, будто бы он писатель-художник». «Клима Самгина» не мог дочитать. «В его „Артамоновых“ — какая-то раскрашенная Русь… Как казанские серые валенки, раскрашенные чем-то красным <…> Но, конечно, по натуре своей это человек чрезвычайно способный» [774]. Е. Д. Кусковой Бунин писал о Горьком 8 апреля 1932 года: «Редкий, почти страшный по своей низости (и силе, неутомимости этой низости) человек!»
Бунин выступал с чтением своих произведений. Эти его вечера были многолюдны. 21 декабря 1923 года в отеле «Мажестик» на вечере Бунина большой зал был переполнен. Он прочел с огромным успехом четыре рассказа: «О дураке Емеле», — который был напечатан в сборнике «Окно», — и неопубликованные произведения: «В ночном море», «Огонь пожирающий», «Несрочная весна», — сообщала газета «Последние новости» (1923, 17 декабря).
Эти вечера и публикация произведений не давали регулярно средств к жизни. Бунин, Мережковские в начале 1924 года обращались с коллективными письмами к Крамаржу и к министру-президенту с просьбой о стипендии. О них, писателях с международной известностью, хлопотал перед чехословацким правительством П. Б. Струве, и дело получило благоприятное решение; он сообщал об этом Бунину 10 февраля.
В июне — сентябре 1924 года Бунин написал «Митину любовь» (опубликована в 1925 году в Париже).
Внешние факты для своей повести он взял из жизни близких ему лиц. «Свидание Мити с Аленкой (и сводничество старосты), — писал Бунин, — почти „списано с натуры“ — приблизительно так произошло „первое падение“ одного моего племянника (Н. А. Пушешникова. — А. Б.). Я отчасти воспользовался его рассказом об этом „падении“ (ничуть, однако, не трагическом)» [775].
Летом 1923 года, когда Бунин писал «Митину любовь», у него в Грассе гостил, как выразилась Вера Николаевна, «один Митя (Д. А. Шаховской. — А. Б.), сын родовитого помещика, очень молодой, тихий и застенчивый, и вот Иван Алексеевич представил, что такого барчука сбивает староста, чтобы получить бутылку водки и еще что-нибудь» [776]. От него Бунин взял также название имения — Шаховское, — принадлежавшее глотовским помещикам Бахтеяровым. Вера Николаевна сообщает: «Имение Колонтаевка <…> под именем „Шаховское“ воскресло в „Митиной любви“».
Бунин, будучи в Эстонии в 1938 году, говорил Валерии Владимировне Булгариной (урожденной Рокасовской), жене Вячеслава Булгарина, потомка Фаддея Булгарина: «Видели этого проповедника Шаховского — я вот посмотрел на него и подумал: вот он (если бы не пошел в монахи) не пережил бы разочарования в любви». Будто бы это дало ему повод к замыслу «Митиной любви», — писала автору этих строк в 1968 году поэтесса В. В. Шмидт, встречавшаяся с Буниным и Булгариной в Эстонии.
В. Н. Бунина писала автору данной работы 16 февраля 1958 года о «Митиной любви» и об увлечении Бунина В. В. Пащенко:
«Не знаю, хорошо или дурно, что Ивану Алексеевичу пришлось в такую раннюю пору пережить столь сильную драму. Но думаю, что без этой драмы не было бы написано и „Митиной любви“, хотя там ничего нет биографического, кроме страданий от любви —…как и многие его рассказы».
Критик К. И. Зайцев, автор книги «И. А. Бунин. Жизнь и творчество», пишет: «Первая месса пола! Вот слово, которое дает нам ключ к пониманию того, что испытал и чего не перенес Митя. Но не перенес только ли потому, что на пути его оказалась незначительная Катя, не способная понять и оценить силы его, Митиной, любви? Или в самой природе любви, которая им владела, гнездится отрава — пусть сладкая, но тем более губительная, и подлинно обречен был Митя на то, чтобы пасть ее жертвой? В „Митиной любви“ в один узел переплетены две темы — одна универсальная, тема „первой мессы любви“, и другая, более узкая — тема „бедных Азров“, которые, „полюбив, умирают“ [777]. И вся острая прелесть восхитительного бунинского произведения и заключается в неразличимости этих двух существенно разных, но органически воедино слившихся тем» [778].
Анри де Ренье, говоря о «Митиной любви», приравнивал Бунина, за его блестящее мастерство романиста, к лучшим русским писателям прошлого столетия — к Тургеневу и Толстому.
Подобно Толстому и, конечно, Достоевскому Бунин так глубоко охватывал жизнь, во всей ее сложности, и проникал в ее загадки, что от его произведений — таких, как «Митина любовь», — веет некоей тайной. Поэтому заглавие повести во французском издании, которым подчеркивалась непостижимость «таинства любви», ему представлялось более удачным. «По французски, — говорит Бунин, — я назвал „Митину любовь“ гораздо лучше: „Le sacrement de l’mour“» [779].
Тема повести так захватила Бунина, что он через много лет после ее публикации возвратился к ней. «Когда я писал „Митину любовь“, — сообщал он М. В. Карамзиной в 1938 году, — я делал некоторые заметки — в два, в три слова чаше всего. Теперь я написал по ним эти „Варианты“» (опубликованы в газете «Последние новости», 1938, 23 марта) [780].
Рильке также отмечал, что заглавие «„Le sacrement de l’amour“ передает лучше то, что здесь происходит, чем заглавие „Митина любовь“». По его словам, «Митина любовь была бы скорее неутраченная Катя, счастье, борьба, судьба рядом с ней, и все же в конце концов утрата друг друга, которая была бы с Катей, какова она есть, неизбежна… В этом смысле маленький роман Бунина почти старомодная книга: нас гораздо больше интересует то, что происходит в тех и между теми, кто не теряет себя на такой лад и все-таки должны как-то по-иному, в жизни, потерять себя, ибо не научились любить» [781].
По поводу заглавия повести писала поэтесса М. В. Карамзина: «„Le sacrement de l’amour“ очень красиво звучит по-французски. По-русски это было бы „Таинство любви“.