Глава двадцать восьмая

Глава двадцать восьмая

Вфеврале 1841 года Лермонтов, повторяю, обо всех этих противоборствах пока еще не ведает. У него другая забота, к кавказским интригам отношения не имеющая.

Статья Белинского о «Герое нашего времени» появилась, как мы уже знаем, в летних номерах «Отечественных записок» за 1840 год. Вряд ли эти журналы были у Лермонтова до приезда в отпуск. Скорее всего Михаил Юрьевич прочел их в Петербурге, одновременно с восторженным отзывом «неистового Виссариона» о сборнике его стихотворений в свеженькой, февральской книжке тех же «Записок». Софья Николаевна Карамзина пребывала в восторгах. В сущность идей критика она не вникала, тем паче что подписи под статьями не было. Ей важен был факт как таковой: самый читаемый в России журнал вознес ее кумира на вершину литературного олимпа. Уже объем публикации, по сути целая монография, впечатлял «читающую публику»: такой чести не удостаивался до сих пор ни один «авторский талант»! Доволен был и Краевский: тираж медленно, но неуклонно увеличивался. Все это вместе взятое ставило Лермонтова в весьма щекотливое положение. Вместо естественной (казалось бы?) признательности критику за беспрецедентный «пиар» – досада и недоумение. При их последнем свидании, ранней весной 1840 года, когда Белинский еще и не начинал работать над статьей, а только проглотил, в один присест, подготовленный для типографщиков наборный экземпляр «Героя…», Лермонтов только и делал, что подсказывал Виссариону Григорьевичу: Печорин, мол, не польщенный автопортрет, а портрет целого поколения. Видимо, почувствовав, что критик, завороженный своей идеей, намеков не слышит, и все-таки надеясь, что профессионал, только что прочитавший роман, помнит сцену, в которой Печорин перед дуэлью читает Вальтера Скотта, он, дабы подчеркнуть разность между автором и героем, подбрасывает гостю совсем уж наглядное, ну, прямо-таки школьное доказательство разницы, заявляя в открытую, что лично он, Лермонтов, прославленного шотландца не любит. Белинский сию подробность «засек» и даже поведал о ней И.И.Панаеву: «Я не люблю Вальтера Скотта, – сказал мне Лермонтов, – в нем мало поэзии. Он сух». А ведь Лермонтов не просто сказал, он «начал развивать эту мысль»! В каком направлении развивать, Виссарион Григорьевич не разъяснил, зато высказал, с его точки зрения, главное: «Печорин – это он сам как есть. Я с ним спорил…»

Какие именно аргументы были выдвинуты в споре, неизвестно. Но судя по тому, что Лермонтов вдруг (с чего бы это?) начал цитировать Гете, он подключил к завязавшему спору свою любимую «Поэзию и правду». А так как эта вещь на русский не переведена, то он и цитирует ее сначала по-немецки,[47] а выяснив, что критик по-немецки не знает, переводит. Этот абзац, точнее, эту мысль Белинский, не ссылаясь на Лермонтова, но явно с его слов, приводит в финале своей статьи о «Герое»: «…Мы крепко убеждены, что он (Лермонтов. – А.М.) навсегда расстался со своим Печориным. В этом убеждении утверждает нас признание Гете, который говорит в своих записках, что, написав “Вертера”, бывшего плодом тяжелого состояния его духа, он освободился от него и был так далек от героя своего романа, что ему смешно было видеть, как сходила от него с ума пылкая молодежь…»

В пересказе Белинского мысль Гете несколько уплощена. В оригинале она элегантнее и тоньше: «Я чувствовал себя как после генеральной исповеди снова веселым и свободным и имеющим право на новую жизнь… Но если я чувствовал себя облегченным и просветленным, превратив действительность в поэзию, то друзья мои были сбиты с толку, вообразив, что надобно превратить поэзию в действительность, разыграть такой роман на деле и во всяком случае застрелиться».

Сильно смутила Лермонтова и статья Белинского о сборнике его стихотворений, вышедшем в конце 1840-го. Сколько лестных слов! «Поэт брал цвета у радуги, лучи у солнца, грохот у громов, гул у ветров»! А о самом важном, ключевом, о стихотворении «Журналист, читатель и писатель» – один дежурный абзац. Дескать, напоминает идеей и формой пушкинский «Разговор книгопродавца с поэтом». И опять знак тождества между автором и писателем, хотя и тут Лермонтов не поскупился на детали, дабы подсказать читателям, что триолог – не зарифмованное интервью, которое лично он якобы дает Журналисту в присутствии Читателя, а его взгляд на отечественную словесность по состоянию на 1840 год. Основная мысль в самом приблизительном виде может быть сформулирована примерно так: почему молчат литераторы, обладающие талантом и «изрядным слогом»? Петр Вяземский, Федор Тютчев, Евгений Боратынский? Где давным-давно обещанные Гоголем «Мертвые души»? А Василий Андреевич Жуковский?

В этом ряду один Лермонтов не молчит.

Писатель оправдывает свое барственное бездействие тем, что Восток и Юг описаны и воспеты. Лермонтов задумал и уже начал публиковать стихи из цикла Восток: «Ветка Палестины», «Дары Терека», «Три пальмы», а на подходе «Свиданье», «Тамара», «Спор»…

Писатель бросает в камин стихи, которые кажутся ему «воздушным бредом», заранее опасаясь, что их «осмеет свет». Лермонтов только что слегка обезопасил текст «Демона», чтобы представить этот «воздушный бред» на суд императрицы, заинтригованной слухами о «волшебной поэме».

Перечень разниц можно продолжить, но, думаю, и перечисленных достаточно, чтобы представить себе, в какое затруднительное положение попал Лермонтов, когда прочитал то, что написал о нем Виссарион Белинский – первое критическое перо России. Фаддей Булгарин, узнав, что Краевский выманил из Москвы «зубастого» Виссариона, спросил не без яда – что, на меня этого бульдога натравить хочешь?

Говорить с Краевским на сей счет было бесполезно. Приглашая Белинского в «Отечественные записки», Краевский дал критику слово: никогда и ни при каких обстоятельствах не обсуждать ни достоинство его статей, ни его «идеи». Высказать, пусть и в частной беседе, свои несогласия самому Виссариону Григорьевичу? Может быть, Лермонтов так бы и поступил, если бы дело было только в этих последних публикациях, если бы их отношения (в нашем литературоведении их принято изображать чуть ли не идиллическими) начались не весной 1840 года, когда Краевский привез Белинского в Ордонанс-гауз, а на три года раньше, летом 1837-го, в Пятигорске. Тем летом, как мы помним, Лермонтов чуть не ежедневно забегал к Николаю Сатину, здесь-то и познакомился с его университетским другом Виссарионом, в ту пору весьма популярным в Москве литобозревателем модной «Молвы». Начало ничего конфликтного не предвещало, хотя Лермонтов, конечно же, хорошо помнил, какие мерзости писал Белинский о Пушкине и в «Московском телеграфе», и в «Молве», то есть практически примыкал к тем, о ком в «Смерти Поэта» сказано:

Не вы ль сперва так злобно гнали

Его свободный, смелый дар…

Преувеличиваю? Ничуть. Вот несколько суждений тогдашнего Белинского о Пушкине, выбранных почти наугад. О маленькой поэме «Анжело»: «Самое плохое произведение Пушкина; если б не было под ним его имени, я бы не поверил… стихи не лучше Хераскова» (1834). О «Борисе Годунове»: «последний подвиг поэта», после которого «замерли звуки его гармонической лиры». О Прологе к «Медному всаднику»: «Мы не узнаем Пушкина: он умер…» (1835). О прозе: «Уж не Булгарин ли это?» Об итоговом сборнике 1835 года: «Закат таланта» (1836). И т. д. и т. п.

Со стороны поэта, отправленного под чеченские пули за стихи на смерть Пушкина, было бы простительным напомнить Белинскому о его, мягко говоря, заблуждениях. Лермонтов из деликатности этого себе не позволил, а выяснив, что университетский приятель Сатина родом из Чембара, обрадовался предлогу отвести разговор подальше от скользкого места. Но тут уж Белинский взбрыкнул! Бытовая болтовня с заходом в университетские воспоминания его не возбуждала, и он, увидев на столе у Сатина томик Вольтера, пустился в рассуждения о величии французской классики. Лермонтов слушал-слушал да и фыркнул: вашего Вольтера, появись он нынче в нашем милом Чембаре, и в гувернеры бы не взяли. Белинский, свидетельствует Сатин, выскочил вон как ошпаренный. Николай Михайлович при случае попробовал их примирить, но они лишь обменялись заочными (через Сатина) «комплиментами»: «недоучившийся фанфарон» (Лермонтов о Белинском); «законченный пошляк» (Белинский о Лермонтове).

Долгое время этот инцидент серьезные биографы игнорировали, поскольку ни Белинский, ни Лермонтов никогда о нем не вспоминали. Впрочем, рассказ Сатина не слишком популярен и по сей день, несмотря на то что усилиями пятигорских краеведов в ворохе перлюстрированной корреспонденции лета 1837 года давно уже найдено письмо Сатина Белинскому, достоверность приведенной выше сценки полностью подтверждающее: «Кстати, о резкости… Это главное обвинение против тебя. Твои суждения вообще слишком резки, и вместе с тем им недостает основания. Примеры: Шатобриан – идиот, Ламартин – пошляк… и прочая и прочая… К чему это?.. Односторонность – качество наших московских профессоров – есть твой недостаток, порок. Твоя сторона прекрасна, благородна, но зачем же пренебрегать другими сторонами, зачем бросать на них незаслуженное проклятие?»

Читатель ждет уж рифмы «розы»… И напрасно. Лермонтов, так и не сказав ни слова ни Краевскому, ни Белинскому, с которым на протяжении трехмесячного отпуска не раз пересекался там, где регулярно сходились сотрудники и авторы «Записок», – в рабочем кабинете Краевского, отправился в типографию. В ту самую, где полным ходом печаталось второе издание «Героя…». Первая часть была уже готова, и Лермонтов упросил наборщиков втиснуть между первой и второй частями тот самый текст, который нынче печатается как авторское предисловие, хотя изначально, в истоке, оно было не столько предисловием к «Герою…», сколько опровержением того истолкования романа, какое предложил читающей публике неистовый Виссарион.

Белинский, конечно же, прочитал предисловие еще до выхода второго издания в свет – «Отечественные записки» не могли не откликнуться на такое событие – и, как и следовало ожидать, обиделся на неблагодарного автора. И, судя по всему, обиделся так сильно, что даже на смерть Лермонтова отозвался так, как будто где-то тут, неподалеку, за углом бездомники ненароком пришибли околоточного: «Вот тебе несколько известий. Лермонтов убит наповал на дуэли».

Данный текст является ознакомительным фрагментом.