На страже культуры. Роман «Отцы и дети»
На страже культуры. Роман «Отцы и дети»
Русская классическая литература семьей и семейными отношениями всегда выверяла устойчивость и прочность социальных устоев общества. Начиная роман с изображения семейного конфликта между отцом и сыном Кирсановыми, Тургенев идет дальше, к столкновениям общественного, социального характера. Но семейная тема в романе дает основному конфликту особую гуманистическую перспективу. Ведь никакие социальные, политические, государственные формы человеческого общежития не поглощают содержания семейной жизни. Отношения сыновей к отцам не замыкаются только на родственных чувствах, а распространяются далее на сыновнее отношение к прошлому и настоящему своего отечества, к тем историческим и нравственным ценностям, которые наследуют дети. Отцовство в широком смысле слова тоже предполагает любовь старшего поколения к идущим на смену молодым, терпимость и мудрость, разумный совет и снисхождение.
Конфликт романа «Отцы и дети» в семейных сферах, конечно, не замыкается, но трагическая его глубина выверяется нарушением семейственности в связях между поколениями, между противоположными общественными течениями. Противоречия заходят так далеко, что касаются коренных, природных основ бытия, угрожая национальному организму разложением и распадом.
В «Записках охотника», пронизанных мыслью о единстве всех жизнеспособных сил русского общества, Тургенев с гордостью писал: «Русский человек так уверен в своей силе и крепости, что он не прочь и поломать себя: он мало занимается своим прошедшим и смело глядит вперед. Что хорошо — то ему и нравится, что разумно — того ему и подавай, а откуда оно идет, — ему всё равно». По существу, здесь уже прорастало зерно будущей базаровской программы и даже базаровского культа «ощущений». Но тургеневский Хорь, к которому эта характеристика относилась, не был лишен сердечного понимания романтической, лирически-напевной души Калиныча; этому деловитому мужику не были чужды сердечные порывы, «мягкие как воск» поэтические души.
В романе «Отцы и дети» единство живых сил национальной жизни взрывается социальным конфликтом. Аркадий в глазах радикала Базарова — размазня, мягонький либеральный барич. Базаров не хочет принять и признать, что и мягкосердечие Аркадия, и голубиная кротость Николая Петровича — еще и следствие художественной одаренности их натур, поэтических, мечтательных, чутких к музыке и поэзии. Эти качества Тургенев считал глубоко русскими, ими он наделял Калиныча, Касьяна, Костю, знаменитых певцов из Притынного кабачка. Они столь же органично связаны с субстанцией народной жизни, как и порывы базаровского отрицания. Но в «Отцах и детях» единство между ними исчезло, возник трагический разлад, коснувшийся не только политических и социальных убеждений, но и непреходящих культурных ценностей. В способности русского человека легко «поломать себя» Тургенев увидел теперь не только великое преимущество, но и опасность разрыва «связи времен». Поэтому социальной борьбе революционеров-демократов с либералами он придавал широкое национально-историческое освещение: речь шла о культурной преемственности в ходе исторической смены одного поколения другим.
Принято считать, что в словесной схватке либерала Павла Петровича и революционера-демократа Базарова полная победа остается за Базаровым. А между тем на долю «нигилиста» выпадает весьма относительное торжество. В основу конфликта Тургенев кладёт классическую коллизию античной трагедии, в которой «обе стороны до известной степени правы». Симпатии читателей остаются за Базаровым не потому, что он абсолютно торжествует, а отцы бесспорно посрамлены. Базаров значителен как титаническая личность, не реализовавшая громадных возможностей, отпущенных ей природой и историей. Трагичен в Базарове русский размах, на который уходит вся сила, предназначенная для удара.
Обратим внимание на особый характер полемики Базарова с Павлом Петровичем, на тот нравственный и философский результат её, который не всегда попадал в поле зрения. К концу романа, в разговоре с Аркадием, Базаров обвиняет своего ученика в использовании «противоположных общих мест». На вопрос Аркадия, что это такое, Базаров отвечает: «А вот что: сказать, например, что просвещение полезно, это общее место; а сказать, что просвещение вредно, это противоположное общее место. Оно как будто щеголеватое, а в сущности одно и тоже».
И Базарова, и Павла Петровича можно обвинить в пристрастии к употреблению в споре противоположных общих мест. Кирсанов говорит о необходимости следовать авторитетам и верить в них, Базаров отрицает разумность того и другого. Павел Петрович утверждает, что без «принсипов» могут жить лишь безнравственные и пустые люди, «Евгений Васильев» называет «прынцип» пустым, нерусским словом. Кирсанов упрекает Базарова в презрении к народу, нигилист парирует: «Что ж, коли он заслуживает презрения!» Павел Петрович говорит о Шиллере и Гёте, Базаров восклицает: «Порядочный химик в двадцать раз полезнее всякого поэта!» и т. д.
Базаров прав, что любые истины и авторитеты должны подвергаться сомнению. Но наследник не может терять при этом сыновнего отношения к культуре прошлого. Это чувство Базаровым подчеркнуто отрицается. Принимая за абсолют конечные истины современного естествознания, Базаров впадает в нигилистическое отрицание всех исторических ценностей.
Тургенева привлекает в революционере-разночинце отсутствие барской изнеженности, презрение к прекраснодушной фразе, порыв к живому практическому делу. Базаров силен в критике консерватизма Павла Петровича, в обличении пустословия русских либералов, в отрицании эстетского преклонения «барчуков» перед искусством, в критике дворянского культа любви. Но, бросая вызов отживающему строю жизни, герой в ненависти к «барчукам проклятым» заходит слишком далеко. Отрицание «вашего» искусства перерастает у него в отрицание всякого искусства, отрицание «вашей» любви — в утверждение, что любовь — чувство напускное, все в ней легко объясняется физиологией, отрицание «ваших» сословных принципов — в уничтожение любых авторитетов, отрицание сентиментально-дворянской любви к народу — в пренебрежение к мужику вообще и т. д. Порывая с барчуками, Базаров бросает вызов непреходящим ценностям культуры, ставя себя в трагическую ситуацию.
В споре с Базаровым Павел Петрович прав, утверждая, что жизнь с ее готовыми, исторически рожденными формами может быть умнее отдельного человека или группы лиц. Но это доверие к опыту прошлого предполагает проверку его жизнеспособности, его соответствия молодой, вечно обновляющейся жизни. Оно предполагает отечески бережное отношение к новым общественным явлениям. Павел Петрович, одержимый сословной спесью и гордыней, этих чувств лишен. В его благоговении перед старыми авторитетами заявляет о себе «отцовский» дворянский эгоизм. Недаром же Тургенев писал, что его роман «направлен против дворянства как передового класса».
Итак, Павел Петрович приходит к отрицанию человеческой личности перед принципами, принятыми на веру. Базаров приходит к утверждению личности, но ценой разрушения всех авторитетов. Оба эти утверждения — крайние: в одном — закоснелость и эгоизм, в другом — нетерпимость и заносчивость. Спорщики впадают в «противоположные общие места». Истина ускользает от спорящих сторон: Кирсанову не хватает отеческой любви к ней, Базарову — сыновнего почтения. Участниками спора движет не стремление к истине, а взаимная социальная нетерпимость. Поэтому оба, в сущности, не вполне справедливы по отношению друг к другу и, что особенно примечательно, к самим себе.
Уже первое знакомство с Базаровым убеждает: в его душе есть чувства, которые герой скрывает от окружающих. Очень и очень непрост с виду самоуверенный и резкий тургеневский разночинец. Тревожное и уязвимое сердце бьется в его груди. Крайняя резкость его нападок на поэзию, на любовь, на философию заставляет усомниться в полной искренности отрицания. Есть в поведении Базарова некая двойственность, которая перейдет в надлом и надрыв во второй части романа. В Базарове предчувствуются герои Достоевского с их типичными комплексами: злоба и ожесточение как форма проявления любви, как полемика с добром, подспудно живущим в душе отрицателя. В тургеневском «нигилисте» потенциально присутствует многое из того, что он отрицает: и способность любить, и «романтизм», и народное начало, и семейное чувство, и умение ценить красоту и поэзию. Не случайно Достоевский высоко оценил роман Тургенева и трагическую фигуру «беспокойного и тоскующего Базарова (признак великого сердца), несмотря на весь его нигилизм».
Но не вполне искренен с самим собой и антагонист Базарова Павел Петрович. В действительности он далеко не тот самоуверенный аристократ, какого разыгрывает из себя перед Базаровым. Подчеркнуто аристократические манеры Кирсанова вызваны внутренней слабостью, тайным сознанием своей неполноценности, в чем Павел Петрович, конечно, боится признаться даже самому себе. Но мы-то знаем его тайну, его любовь не к загадочной княгине Р., а к милой простушке Фенечке. Еще в самом начале романа Тургенев дает понять, как одинок и несчастен этот человек в своем «аристократическом» кабинете с мебелью английской работы. А потом, в комнате Фенечки, мы увидим его среди простонародного, старорусского быта: баночки варенья на окнах, чиж в клетке, растрепанный том «Стрельцов» Масальского на комоде, темный образ Николая Чудотворца в углу. И здесь он тоже посторонний со своей странной любовью на закате дней без всякой надежды на взаимность.
Предпосланные решительному поединку аристократии с демократией, эти страницы призваны подчеркнуть социально-психологические издержки в споре у обеих борющихся сторон. Вспыхивающая между соперниками взаимная социальная неприязнь заходит так далеко, что неизмеримо обостряет разрушительные стороны кирсановского аристократизма и базаровского нигилизма.
Вместе с тем Тургенев показывает, что базаровское отрицание имеет демократические истоки, питается духом народного недовольства. Не случайно в письме к Случевскому автор указывал, что в лице Базарова ему «мечтался какой-то странный pendant с Пугачевым». Характер Базарова в романе проясняет широкая панорама провинциальной жизни, развернутая в первых главах: натянутые отношения между господами и слугами, «ферма» братьев Кирсановых, прозванная в народе «Бобыльим хутором», разухабистые мужички в тулупах нараспашку, гоняющие лошадей в кабак во время весенней страды, символическая картина векового запустения: «...небольшие леса, речки с обрытыми берегами, крошечные пруды с худыми плотинами, деревеньки с низкими избенками под темными, до половины разметанными крышами, покривившиеся молотильные сарайчики с зевающими воротищами возле опустелых гумен», «церкви, то кирпичные, с отвалившеюся кое-где штукатуркой, то деревянные, с наклонившимися крестами и разоренными кладбищами...» Как будто стихийная сила пронеслась как смерч над этим богом оставленным краем, не пощадив ничего, вплоть до церквей и могил, оставив после себя лишь глухое горе, запустение и разруху.
Читателю представлен мир на грани социальной катастрофы; на фоне беспокойного моря народной жизни и появляется в романе фигура Евгения Базарова. Этот демократический, крестьянский фон укрупняет характер героя, придает ему эпическую монументальность, связывает его нигилизм с общенародным недовольством, с социальным неблагополучием всей России.
В базаровском складе ума проявляются типические стороны русского народного характера: например, склонность к резкой критической самооценке. Базаров держит в своих сильных руках и «богатырскую палицу» — естественнонаучные знания, которые он боготворит, — надежное оружие в борьбе с идеалистической философией, религией и опирающейся на них официальной идеологией русского самодержавия, здоровое противоядие как барской мечтательности, так и крестьянскому суеверию. В запальчивости ему кажется, что с помощью естественных наук можно легко разрешить все вопросы, касающиеся сложных проблем общественной жизни, искусства, философии.
Но Тургенев, знавший труды немецких естествоиспытателей — кумиров революционных шестидесятников — из первых рук, обращает внимание не только на сильные, но и на слабые стороны вульгарного материализма Фогта, Бюхнера, Молешотта и их русских последователей. Он чувствует, что некритическое отношение к «немцам», «нашим учителям», может повлечь далеко идущие отрицательные результаты. Искусство, с точки зрения Базарова, — болезненное извращение, чепуха, романтизм, гниль; герой презирает Кирсановых не только за то, что они «барчуки», но и за то, что они «старички», «люди отставные», «их песенка спета». Он и к родителям своим подходит с той же меркой.
Д. И. Писарев как раз в период работы Тургенева над «Отцами и детьми» в статье «Схоластика XIX века» писал: «Каждое поколение разрушает миросозерцание предыдущего поколения; что казалось неопровержимым вчера, то валится сегодня; абсолютные, вечные истины существуют только для народов неисторических». Уважение к жизненному опыту и мудрости «отцов», веками формировавшееся чувство «сыновства» и «отцовства» ставились таким образом под сомнение.
Романтической чепухой считает Евгений Базаров и духовную утонченность любовного чувства: «Нет, брат, все это распущенность, пустота!.. Мы, физиологи, знаем, какие это отношения. Ты проштудируй-ка анатомию глаза: откуда тут взяться, как ты говоришь, загадочному взгляду? Это все романтизм, чепуха, гниль, художество». Рассказ о любви Павла Петровича к княгине Р. вводится в роман не как вставной эпизод, а как предупреждение заносчивому Базарову.
Большой изъян ощутим и в базаровском афоризме «природа не храм, а мастерская». Правда деятельного, хозяйского отношения к природе оборачивается вопиющей односторонностью, когда законы, действующие на низших природных уровнях, абсолютизируются и превращаются в универсальную отмычку, с помощью которой Базаров легко разделывается со всеми загадками бытия. Отрицая романтическое отношение к природе как к храму, Базаров попадает в рабство к низшим стихийным силам природной «мастерской». Он завидует муравью, который в качестве насекомого имеет право «не признавать чувство сострадания, не то что наш брат, самоломанный». В горькую минуту жизни даже это естественное чувство сострадания Базаров склонен считать слабостью, аномалией, не согласующейся с законами природы.
Но, кроме правды физиологических законов, есть правда человеческой, одухотворенной природности. И если человек хочет быть «работником», он должен считаться с тем, что природа на высших ее уровнях — «храм», а не «мастерская». Да и склонность того же Николая Петровича к мечтательности — не гниль и не чепуха. Мечты — не простая забава, а естественная потребность человека, одно из проявлений творческой силы его духа. Разве не удивительна природная сила памяти Николая Петровича, когда он в часы уединения воскрешает прошлое? Разве не достойна восхищения изумительная по своей красоте картина летнего вечера, которою любуется этот герой?
Так встают на пути Базарова могучие силы красоты и гармонии, художественной фантазии, любви, искусства. Против «Stoff und Kraft»8 Бюхнера — пушкинские «Цыганы» с их предупреждающим афоризмом — «И всюду страсти роковые, И от судеб защиты нет»; против приземленного взгляда на любовь — романтическое чувство Павла Петровича; против пренебрежения искусством, мечтательностью, красотой природы — раздумья и мечты Николая Петровича. Базаров смеется над всем этим, но «над чем посмеешься, тому и послужишь», — горькую чашу этой жизненной мудрости Базарову суждено испить до дна.
С тринадцатой главы в романе назревает поворот: непримиримые противоречия обнаружатся со всей остротой в характере героя. Конфликт произведения из внешнего — Базаров и Павел Петрович — переводится во внутренний план — «поединок роковой» в душе Базарова. Этим переменам в сюжете романа предшествуют пародийно-сатирические главы, где изображаются пошловатые губернские аристократы и провинциальные нигилисты. Комическое снижение — постоянный спутник трагического конфликта, начиная с Шекспира. Пародийные персонажи, оттеняя своей низменностью значительность характеров двух антагонистов, гротескно заостряют, доводят до предела и те противоречия, которые в скрытом виде присущи центральным героям. С комедийного дна читателю становится виднее как трагедийная высота, так ж внутренняя противоречивость пародируемого явления.
Не случайно именно после знакомства с Ситниковым и Кукшиной в самом Базарове начинают резко проступать черты «самоломанности». Виновницей этих перемен оказывается Анна Сергеевна Одинцова. «Вот тебе раз! бабы испугался, — подумал Базаров и, развалясь в кресле не хуже Ситникова, заговорил преувеличенно развязно...» Любовь к Одинцовой — начало трагического возмездия Базарову: она раскалывает душу героя на две половины. Отныне в нем живут и действуют два человека. Один из них — убежденный противник романтических чувств, отрицатель духовной природы любви. Другой — страстно и одухотворенно любящий человек, столкнувшийся с подлинным таинством этого чувства: «Он легко сладил бы с своею кровью, но что-то другое в него вселилось, чего он никак не допускал, над чем всегда трунил, что возмущало всю его гордость». Дорогие его уму естественнонаучные убеждения превращаются в принцип, которому он, отрицатель всякого рода принципов и авторитетов, теперь служит, тайно ощущая, что служба эта слепа, что жизнь оказалась сложнее того, что знают о ней физиологи.
Обычно истоки неудач базаровской любви ищут в характере Одинцовой, изнеженной барыни, аристократки, не способной откликнуться на чувство Базарова, робеющей и пасующей перед ним. Но Одинцова хочет и не может полюбить Базарова не только потому, что она аристократка, но и потому, что демократ, полюбив, не хочет любви и бежит от нее. «Непонятный испуг», который охватил героиню в момент любовного признания Базарова, человечески оправдан: где та грань, которая отделяет базаровское признание в любви от ненависти по отношению к любимой женщине? «Он задыхался; все тело его видимо трепетало. Но это было не трепетание юношеской робости, не сладкий ужас первого признания овладел им: это страсть в нем билась, сильная и тяжелая — страсть, похожая на злобу и, может быть, сродни ей». Стихия долго сдерживаемого чувства прорвалась в нем, наконец, но с разрушительной по отношению к этому чувству силой.
«Обе стороны до известной степени правы» — этот принцип построения античной трагедии проходит через все конфликты романа, а в любовной его истории завершается тем, что Тургенев сводит аристократа Кирсанова и демократа Базарова в сердечном влечении к Фенечке и ее простотой, народным инстинктом выверяет ограниченность того и другого героя.
Павла Петровича привлекает в Фенечке простодушие и непосредственность: он задыхается в пустоте своего аристократического интеллектуализма. Но любовь его к Фенечке слишком заоблачна и бесплотна: «Так тебя холодом и обдаст!» — жалуется героиня Дуняше на его «страстные» взгляды.
Базаров же ищет в Фенечке жизненное подтверждение своему взгляду на любовь как на простое и ясное чувственное влечение. Но эта простота оказывается хуже воровства: она глубоко оскорбляет Фенечку, и нравственный укор, искренний, неподдельный, слышится из ее уст. Неудачу с Одинцовой Базаров объяснял для себя барской изнеженностью, аристократизмом героини, но применительно к Фенечке о каком «барстве» может идти речь?! Очевидно, в самой женской природе — крестьянской или дворянской, какая разница! — заложена отвергаемая героем одухотворенность и нравственная красота.
Уроки любви привели к кризису односторонние, вульгарно-материалистические взгляды Базарова на жизнь. Перед героем открылись две бездны: одна — загадка его собственной души, которая оказалась глубже и бездоннее, чем он предполагал; другая — загадка мира, который его окружает. От «микроскопа» героя потянуло к телескопу, от инфузорий — к звездному небу над головой.
«Ненавидеть! — восклицает Базаров. — Да вот, например, ты сегодня сказал, проходя мимо избы нашего старосты Филиппа, — она такая славная, белая, — вот, сказал ты, Россия тогда достигнет совершенства, когда у последнего мужика будет такое же помещение, и всякий из нас должен этому способствовать... А я и возненавидел этого последнего мужика, Филиппа или Сидора, для которого я должен из кожи лезть и который мне даже спасибо не скажет... да и на что мне его спасибо? Ну, будет он жить в белой избе, а из меня лопух расти будет; ну а дальше?»
Вопрос о смысле человеческого существования здесь поставлен с предельной остротой: речь идет, в сущности, о трагической природе прогресса, о страшной цене, которой он окупается. Кто оправдает человеческие жертвы, которые совершаются во имя блага грядущих поколений? Имеют ли нравственное право будущие поколения цвести и благоденствовать в белых избах, предав забвению тех, чьими жизнями куплена им эта гармония? Базаровские сомнения потенциально содержат в себе проблемы, над решением которых будут биться герои Достоевского от Раскольникова до Ивана Карамазова.
«Черт знает, что за вздор! — говорит Базаров Аркадию. — Каждый человек на ниточке висит, бездна ежеминутно под ним разверзнуться может, а он еще сам придумывает себе всякие неприятности, портит свою жизнь». Не восхищение стойкостью человеческого духа, но внутреннее смущение перед неудержимой, парадоксальной силой нравственных чувств и страстей испытывает тут нигилист Базаров. К чему бы придумывать человеку поэтические тайны, зачем бы ему тянуться к утонченным переживаниям, если суть жизни прозаически ничтожна, физиологически проста, если человек — всего лишь атом во вселенной, слабое биологическое существо, подверженное неумолимым законам увядания и смерти?
«А я думаю, — заявляет Базаров, — я вот лежу здесь под стогом... Узенькое местечко, которое я занимаю, до того крохотно в сравнении с остальным пространством, где меня нет и где дела до меня нет; и часть времени, которую мне удастся прожить, так ничтожна перед вечностию, где меня не было и не будет... А в этом атоме, в этой математической точке кровь обращается, мозг работает, чего-то хочет тоже... Что за безобразие! Что за пустяки!»
Базаров-естествоиспытатель скептичен; но заметим, что скептицизм его лишен непоколебимой уверенности. Рассуждение о мировой бессмыслице при внешнем отрицании заключает в себе тайное признание смысла самых высоких человеческих надежд и ожиданий. Если эта несправедливость мирового устройства — краткость жизни человека перед вечностью времени и бесконечностью пространства — осознается Базаровым, тревожит его «бунтующее сердце», значит, есть у человека потребность поиска более совершенного миропорядка. Будь мысли Базарова полностью слиты с природными стихиями, не имей он как человек более высокой и одухотворенной точки отсчета, — откуда бы взялась в нем эта обида на земное несовершенство, недоконченность, недовоплощенность человеческого существа? И хотя Базаров — физиолог, нигилист — и говорит о бессмыслице высоких одухотворенных помыслов, в подтексте его рассуждений чувствуется сомнение, опровергающее поверхностный, вульгарный материализм.
Старая вера в естествознание, в то, что люди подобны деревьям в лесу, давала герою возможность смотреть на мир оптимистически. Она вселяла уверенность, что нет нужды ученому и революционеру заниматься каждым отдельным человеком: самой природой установлена в мире некая общность, некий инстинкт общественной солидарности. Исправьте общество в соответствии с голосом этих инстинктов — и социальных болезней не будет. Любовь к Одинцовой поколебала оптимистические, но довольно абстрактные убеждения. В душу Базарова проникло сомнение: может быть, Одинцова права, может, точно всякий человек — загадка. Начался глубокий кризис антропологизма, веры в неизменную биологизированную им природу человека: эта вера оказалась бессильной перед открывшейся сложностью человеческого бытия, перед тайнами человеческой индивидуальности, перед парадоксами человеческого духа.
Не умея ответить на роковые вопросы о драматизме любви и познания, о смысле жизни и таинстве смерти, Базаров еще пытается, используя ограниченные возможности современного ему естествознания, хотя бы заглушить в сердце человеческом ощущение трагической серьезности этих вопросов. Но как незаурядный человек, герой не может сам с собой справиться: данные естественных наук его от этих тревог не уберегают. Он еще склонен как нигилист упрекать себя в отсутствии равнодушия к презренным аристократам, к несчастной любви, поймавшей его на жизненной дороге; в минуты отчаяния, когда к нему пробирается «романтизм», он негодует, топает ногами и грозит себе кулаком. Но в преувеличенной дерзости этих упреков скрывается другое: и любовь, и поэзия, и сердечное воображение прочно живут в его собственной душе.
Трагизм положения Базарова еще более усугубляется под кровом родительского дома. Мрачному, замкнутому герою противостоит великая сила безответной родительской любви. Но как и в истории с Одинцовой, Базаров безжалостно давит в себе сыновние чувства, боясь «рассыропиться», и чем больше они сопротивляются, тем сильнее раздражается герой. В поведении Базарова с родителями нарушаются извечные ценности нравственной культуры. Не случайно в рассказе о жизни старичков Базаровых «в мифологию метнул» не только Василий Иванович, но и сам автор «Отцов и детей».
В трактате Цицерона «О старости» любовно повествуется о прелести земледельческого труда: по нормам античности это занятие наиболее соответствовало образу жизни мудреца, старого человека. Подобно античным мудрецам, живет в своем имении Василий Иванович Базаров: «А ты посмотри, садик у меня теперь какой! Сам каждое деревце сажал. И фрукты есть, и ягоды, и всякие медицинские травы».
Однако вместо ожидаемой гармонии в жизнь Василия Ивановича с приездом сына вторгается неожиданный диссонанс. «Потом явился на сцену чай со сливками, с маслом и кренделями; потом Василий Иванович повел всех в сад, для того чтобы полюбоваться красотою вечера. Проходя мимо скамейки, он шепнул Аркадию: «На сем месте я люблю философствовать, глядя на захождение солнца: оно приличествует пустыннику. А там, подальше, я посадил несколько деревьев, любимых Горацием».
Базаров попадает в историю, аналогичную той, которая с ним случилась в Марьине. Герой смеялся там над мечтательностью Николая Петровича, над его любовью к природе и поэзии, отвергал всякого рода философствования, а теперь у своего отца столкнулся с теми же самыми «болезнями». Но повторяется старая история по-новому. Ведь отец Базарова — плебей. Никакой дворянской изнеженности — «вся жизнь на бивуаках». И в то же время у этого плебея поистине патрицианская гордость ничуть не меньше, чем у Павла Петровича. «Как некий Цинциннат», римский патриций, он трудится в поле, обрабатывая землю сам, и очень гордится этим. Известно, что земледелием в Древнем Риме занимались почти все прославленные сенаторы, а Луция Квинкция Цинцинната известили о назначении диктатором, когда он пахал. Об участи Цинцинната Василий Иванович, конечно, не мечтает, но речь о Горации заходит в романе не случайно. Отец его был незнатного происхождения, но всеми силами старался возвысить своего сына. Собрав последнее, старик Гораций отправился со своим сыном в Рим с твердым намерением дать ему такое же воспитание, какое получали дети римских сенаторов и всадников. Вот почему в разговоре с Аркадием в характере Василия Ивановича проявляется довольно трогательная черта: «А я, Аркадий Николаич, не только боготворю его, я горжусь им, и все мое честолюбие состоит в том, чтобы со временем в его биографии стояли следующие слова: «Сын простого штаб-лекаря, который, однако, рано умел разгадать его и ничего не жалел для его воспитания...» — голос старика прервался».
Так и мечтательность, и поэзия, и любовь к философии, и сословная гордость — все это возвращается к Базарову в новом качестве, в жизни его отца, да еще в формах, воскрешающих традиции не вековой, дворянской, а тысячелетней, античной культуры, пересаженной на добрую почву старорусского патриархального быта. А это значит, что и философия, и поэзия — не только праздное занятие аристократов, развивших в себе нервную систему до раздражения, но вечное свойство человеческой природы, вечный атрибут культуры.
Базаров хочет вырваться, убежать от обступивших его вопросов, убежать от самого себя, — но это ему не удается, а попытки порвать живые связи с жизнью, его окружающей и проснувшейся в нем самом, ведут героя к трагическому концу. Тургенев еще раз проводит Базарова по тому кругу, по которому он прошел: Марьино, Никольское, родительский дом. Но теперь мы не узнаем прежнего Базарова: затухают его споры, догорает несчастная любовь. Второй круг жизненных странствий героя сопровождают последние разрывы: с семейством Кирсановых, с Фенечкой, с Аркадием и Катей, с Одинцовой и, наконец, роковой для Базарова разрыв с мужиком.
Вспомним сцену свидания Базарова с бывшим дядькой своим, Тимофеичем. С радостной улыбкой, с лучистыми морщинами, сердобольный, не умеющий лгать и притворяться, Тимофеич олицетворяет ту поэтическую сторону народной жизни, от которой Базаров презрительно отворачивается. В облике Тимофеича «сквозит и тайно светит» что-то вековое, крестьянское: «крошечные слезинки в съеженных глазах» как символ народной судьбы, народного долготерпения, сострадания. Певуча и одухотворенно-поэтична народная речь Тимофеича — упрек жестковатому Базарову. «Ах, Евгений Васильевич, как не ждать-то-с! Верите ли богу, сердце изныло на родителей на ваших глядючи». Старый Тимофеич тоже ведь один из тех «отцов», к культуре которых молодая демократия отнеслась не очень почтительно. «Ну, не ври», — грубо перебивает его Базаров. «Ну, хорошо, хорошо! не расписывай», — обрывает он душевные признания Тимофеича. А в ответ слышит только укоризненный вздох. Словно побитый, покидает несчастный старик Никольское.
Дорого обходится Базарову это подчеркнутое пренебрежение поэтической сущностью жизни народной, глубиной и серьезностью крестьянской жизни вообще. В подтрунивании героя над мужиком к концу романа появляется умышленное, наигранное равнодушие, снисходительную иронию сменяет откровенное шутовство: «Ну, излагай мне свои воззрения на жизнь, братец: ведь в вас, говорят, вся сила и будущность России, от вас начнется новая эпоха в истории». Герой и не подозревает, что в глазах мужика он является теперь не только барином, но и чем-то вроде «шута горохового».
Неотвратимый удар судьбы читается в финальном эпизоде романа: есть бесспорно что-то символическое в том, что смелый «анатом» и «физиолог» русской жизни губит себя при вскрытии трупа мужика. «Демократ до конца ногтей», Базаров вторгался в жизнь народа смело и самоуверенно, его естественнонаучный «скальпель» отсекал в ней слишком много жизнеспособного, что и обернулось против самого «врачевателя».
Перед лицом смерти слабыми оказались опоры, поддерживавшие некогда базаровскую самоуверенность, медицина и естественные науки, обнаружив свое бессилие, отступили, оставив Базарова наедине с самим собой. И тут пришли герою на помощь силы, когда-то им отрицаемые, хранимые на дне его души. Именно их герой мобилизует на борьбу со смертью, и они восстанавливают цельность и стойкость его духа в последнем испытании. Умирающий Базаров прост и человечен: отпала надобность скрывать свой романтизм, и вот душа героя освобождается от плотин. Базаров умирает удивительно, как умирали у Тургенева русские люди в «Записках охотника». Он думает не о себе, а о своих родителях, готовит их к ужасному концу. Почти по-пушкински прощается герой с возлюбленной, и говорит он языком поэта: «Дуньте на умирающую лампаду, и пусть она погаснет». Любовь к женщине, любовь сыновняя к отцу и матери сливаются в сознании Базарова с любовью к Родине, к таинственной России, оставшейся не до конца разгаданной загадкой для Базарова: «Тут есть лес».
Искупая смертью односторонность своей жизненной программы, герой оставляет миру позитивное, творческое, исторически ценное как в самих его отрицаниях, так и в том, что скрывалось за ними. Не потому ли в конце романа воскрешается тема народной России, перекликающаяся с аналогичной темой в его начале. Сходство их очевидно, но и различие тоже: среди российского запустения, среди расшатанных крестов и разоренных могил появляется одна, «которую не топчет животное; одни птицы садятся на ней и поют на заре». Герой усыновлен народной Россией, которая помнит о нем, подтверждая высокий смысл прожитой им жизни. Две великих любви освящают могилу Базарова — родительская и народная...
Тургенев не списал своего героя с какого-нибудь образца. Конечно, в работе над характером Базарова он заимствовал определенные черты у Чернышевского и Добролюбова (антропологизм), еще более у Писарева (апофеоз индивидуализма, скептическое отношение к революционным возможностям народа, вульгарный материализм). Забегая вперед, Тургенев многое в русском нигилизме предугадал: писаревское «разрушение эстетики», например, или зайцевское ниспровержение искусства. Однако «полных» Базаровых в России 60-х годов не существовало: нигилистические веяния явились лишь преходящим явлением в сложном процессе формирования революционно-демократического миросозерцания. Поэтому в реальной жизни тех лет нигилизм не стал явлением трагическим: для сильных, одаренных личностей он был этапом, «детской болезнью левизны», а для людей, примкнувших к революционному лагерю, он остался левой фразой, удобной формой самоутверждения. Работая над характером Базарова, Тургенев создавал образ человека, в жизни не существовавшего, но в идеале возможного и потому живого. Это герой трагического масштаба, жизнью оплативший то, что в устах современников писателя было или левой фразой, или отвлеченной теорией.
Пушкин говорил о необходимости судить писателя по законам, им самим над собою признанным. В отношении к роману Тургенева этот принцип, как правило, нарушался. Современная писателю критика, не учитывая качественной природы конфликта, неизбежно сбивалась к той или другой субъективной односторонности. Раз «отцы» оказывались у Тургенева до известной степени правыми, появлялась возможность сосредоточить внимание на доказательстве их правоты, упуская из виду ее относительность. Демократы, в свою очередь, обращали внимание на слабые стороны «аристократии» и утверждали, что Тургенев выпорол «отцов». При оценке характера главного героя романа, Базарова, произошел раскол в самой революционной демократии. Критик Антонович обратил внимание на относительно слабые стороны базаровского характера. Абсолютизируя их, он написал критический памфлет, в котором назвал героя карикатурой на молодое поколение. В «Современнике» вообще ждали этот роман с предубеждением. Ходили слухи, что Тургенев готовит в нем отмщение Добролюбову. Писарев, заметивший только правду базаровских суждений, восславил торжествующего нигилиста. Единства не было и в лагере «отцов». Тургенева упрекали в идеализации русских отрицателей. Когда летом 1862 года писатель оказался в Петербурге во время знаменитых, страшных пожаров, одна из светских дам, встретившая Тургенева на Невском проспекте, укоризненно сказала: «Смотрите, что творят ваши нигилисты — жгут Петербург!» А в отчете III отделения сообщалось, что Тургенев «неожиданно для молодого поколения, недавно ему рукоплескавшего, заклеймил наших недорослей-революционеров едким именем «нигилистов» и поколебал учение материализма и его последователей».
Вряд ли можно обвинить участников этих бурных дискуссий в сознательной предубежденности: конфликт был настолько злободневным, что коснулся всех партий русского общества, острота же возникшей борьбы исключала возможность признания трагического его характера. П. В. Анненков писал тогда Тургеневу: «Отцы и дети» действительно нашумели так, как даже я и не ожидал. Вы можете радоваться всему, что о них говорят. Писателем-реалистом быть хорошо, но кинуть в публику нечто вроде нравственного масштаба, на который все себя примеривают, ругаясь на градусы, показываемые масштабом, и равно злясь, когда градус мал и когда велик, — это значит добраться, через роман, до публичной проповеди. А это, я полагаю, — последнее и высшее звено всякого творчества».
Но Тургенева такие утешения не радовали: он писал свой роман с тайной надеждой, что его произведение послужит делу сплочения и объединения общественных сил России. Тургенев был писателем повышенно чутким к мнению публики. За этой обострённой чуткостью, кроме обычных в писателе тщеславных чувств, стояла вера в товарищеские отношения между писателем и «культурным слоем» общества, вера, выросшая на почве кратковременно существовавшего духовного единства русской интеллигенции в эпоху 1840 — первой половины 50-х годов. Как справедливо отмечал в свое время один из критиков журнала «Дело», Тургенев верил в своих современников и вполне разделял мнение, что — «непризнанных гениев нет. «Публика сумеет каждого оценить по достоинству...» Нужно сознаться, что в среде выдающихся деятелей каких бы то ни было стран и времен далеко не часто можно встретить эту приятную уверенность».
Тургенев всегда доверчиво идет на душевный союз с читателем в основной точке зрения, в симпатиях и антипатиях, а потому только подсказывает читателю такие выводы, которые последний, кажется, вот-вот готов был сделать сам.
Но в период публикации «Отцов и детей» расчет на этот союз не оправдался; желаемое единодушие и единомыслие исчезло в русском обществе, раздираемом непримиримой межпартийной борьбой. Назревал мучительный для Тургенева разрыв с русским читателем, тоже по-своему отражавший крах его сокровенных надежд на союз всех антикрепостнических сил. Этот разрыв переживался писателем как серьезная духовная драма.
Да и могло ли быть иначе, если некоторые отзывы демократической критики не щадили ни литературной известности, ни авторского самолюбия, ни заслуженного авторитета творца «Записок охотника». Чего стоил, например, прокурорский приговор господину Тургеневу, опубликованный в одной из русских демократических газет.
«Наконец, Иван Сергеевич, вы не выдержали!
Пригретые комфортом парижских гостиных, приобретя высокую и очень почетную дружбу в лице г-на Луи Виардо, вы долго сдерживали гордое и презрительное молчание на плебейские возгласы русской литературы, возгласы, далеко не бывшие в состоянии дать вам почувствовать то, что у нее таилось в сердце...
Помните ли, Иван Сергеевич, когда вы, если не ошибаемся, в конце 1859 года читали в петербургском Пассаже статью вашу «Гамлет и Дон Кихот». Обширная зала, вмещавшая 1500 человек, дрожала от грома рукоплесканий и самых симпатических возгласов привета, возбужденых одним вашим появлением. Долго и выразительно раздавались эти крики и после чтения вашей статьи, которая, конечно, сама по себе, не могла произвести такого горячего одушевления в слушателях.
Кто же поддерживал это одушевление в огромной аудитории, набитой битком самым разнообразным обществом? Мы не ошибемся, если скажем, что не первые ряды кресел могли сознательно сочувствовать тому значению, которое занимал в русской литературе любимый и уважаемый писатель. Вся сила уважения выходила из дешевой галереи, наполненной кем бы вы думали? — теми самыми людьми, которых вы, Иван Сергеевич, уже в то время задумали выставить на всеобщее поругание и обозвать унизительным, по вашему мнению, титлом «нигилистов», имеющим, в настоящее время, благодаря вам, такое позорное значение в великосветских гостиных...
Эта благородная горсть доверчивой молодежи не могла догадаться, что в то самое время в вашей душе уже совершался процесс естественного перерождения, которому неумолимая судьба, по неизменному своему закону, подвергает каждый живой организм... Многие при этом могут утешиться, что иначе и быть не может, что не вы первый, не вы последний подчиняетесь сильному голосу того неизменного закона, устанавливающего истинное положение общества, в котором всегда есть и будут люди, рвущиеся вперед и тянущие назад. Пора неизбежного старения обуславливается годами. Есть возраст, за которым наступает перелом. Конечно, бывают сильные, великие натуры, которые до самых преклонных лет сохраняют пыл благородного одушевления и сочувствия ко всему живому. Но природа крайне скупа в создании таких непоколебимых и твердых натур».
Приговор этот был сделан по рецептам самоновейших естественных теорий: «старички» — люди отставные, их песенка спета! Но реакция демократической молодежи на характер Базарова еще и потому огорчала Тургенева, что карикатурой был назван герой трагического масштаба. Ведь Тургенев, тонкий знаток и ценитель классического искусства и эстетики, прекрасно понимал, что далеко не всякое общественное явление и далеко не всякий конфликт может подняться на трагическую высоту. По воспоминаниям Я. П. Полонского, Тургенев, например, отказывал в трагическом величии русским революционерам-террористам. «И, развивая теорию трагического, Иван Сергеевич, между прочим, приводил в пример Антигону Софокла. «Вот это, — сказал он, — трагическая героиня!
Она права, потому что весь народ точно так же, как и она, считает святым делом то дело, которое она совершила (погребла убитого брата). А в то же время тот же народ и Креона, которому вручил он власть, считает правым, если тот требует точного исполнения своих законов. Значит, и Креон прав, когда казнит Антигону, нарушившую закон. Эта коллизия двух идей, двух прав, двух рав-нозаконных побуждений и есть то, что мы называем трагическим. Из этой коллизии вытекает высшая нравственная правда, и эта-то правда всею своею тяжестью обрушивается на то лицо, которое торжествует. Но можно ли сказать, что то учение или та мечта, за которую погибают у нас, есть правда, признаваемая народом и даже большинством русского общества?»
Во взглядах русских революционеров-демократов Тургенев видел отражение насущных народных потребностей, хотя в крайностях своих нигилистических отрицаний они казались ему героями, обреченными на поражение. Тургенев сознавал, что в трагических коллизиях теряют силу обычные представления о «положительных» героях. «Тенденция! — восклицал он в письме к Фету, — а какая тенденция в «Отцах и детях» — позвольте спросить? Хотел ли я обругать Базарова или его превознести? Я этого сам не знаю, ибо я не знаю, люблю ли я его или ненавижу! Вот тебе и тенденция!» А в ответ на упреки гейдельбергской молодежи в умышленном снижении героя, в карикатурности, Тургенев прямо излагал свою позицию в письме к Случевскому: «Я хотел сделать из него лицо трагическое — тут было не до нежностей. Он честен, правдив и демократ до конца ногтей — а вы не находите в нем хороших сторон?.. Смерть Базарова... должна была, по-моему, наложить последнюю черту на его трагическую фигуру. А ваши молодые люди и ее находят случайной! Оканчиваю следующим замечанием: если читатель не полюбит Базарова со всей его грубостью, бессердечностью, безжалостной сухостью и резкостью... — я виноват и не достиг своей цели. Но «рассыропиться», говоря его словами, — я не хотел, хотя через это я бы, вероятно, тотчас имел молодых людей на своей стороне. Я не хотел накупаться на популярность такого рода уступками».
Сам автор «Отцов и детей» оказался жертвой трагической ситуации. С недоумением и горечью он останавливался, опуская руки, перед хаосом противоречивых суждений: приветствий врагов и пощечин друзей. И лишь впоследствии он осознал причину столь разноречивых оценок и признал их относительную правоту. Дело было не только в том, что словечком «нигилист» он дал повод «реакционной сволочи» ухватиться за кличку, за имя, и даже не в том, что роман вышел в трудное для революционеров время, когда после петербургских пожаров и студенческих волнений начался поворот правительства к реакции и прокатилась грозная волна арестов, политических преследований. В жестокое время идейных битв Тургенев злоупотребил искусством: «Возникший вопрос, — писал он Салтыкову-Щедрину в 70-х годах, — был поважнее художественной правды — и я должен был это знать наперед».
Данный текст является ознакомительным фрагментом.