Глава четвертая Посольство о сандомирском воеводе

Глава четвертая Посольство о сандомирском воеводе

О «царице» Марине Мнишек на родине конечно же не забыли. Судьба оставшихся в Московском государстве представителей семейств Мнишков, Тарлов, Вишневецких, Стадницких и других не могла не волновать их родственников и друзей. Те же в Речи Посполитой, кому все равно было, какой повод использовать для проявления своей вольности и осуществления конквистадорских планов, стали попросту спекулировать на произошедшем в Москве. Тем более что достоверной информации долго не было и в Польше не знали, живы или нет те, кто отправился на свадьбу бывшего московского царя и польской шляхтенки.

Глядя на события исключительно с «московской» точки зрения, невозможно понять драму семейства Мнишков. Если в Русском государстве их обвиняли во всех мыслимых и немыслимых грехах, то в Речи Посполитой существовала разноголосица мнений. Оказавшаяся самой верной «линия Замойского», предупреждавшего короля и сейм об авантюрном характере дела самозваного царевича Дмитрия, необъяснимо продолжала терять сторонников. Впрочем, правдивому и осторожному политику всегда сложнее, чем оппоненту, не брезгующему никакими аргументами, даже ложью. Короля Сигизмунда III буквально атаковали запросами о судьбе пострадавших, заведомо обвиняя его в попустительстве зарвавшейся «москве». Все это спровоцировало острейший внутриполитический кризис и небольшую гражданскую войну в Речи Посполитой. Краковский воевода Николай Зебжидовский поднял «рокош» (мятеж) против короля. В свою очередь, военные действия против восставшей шляхты начал гетман Станислав Жолкевский.

Хотя «московская карта» и не была главной для рокошан – сторонников шляхетских вольностей, она тем не менее присутствовала в их колоде. После того как рокошанам стал известен текст поданного в королевскую канцелярию отчета польских послов Николая Олесницкого и Александра Госевского об их поездке на свадьбу Марины Мнишек и убийстве «царя Дмитрия», они преисполнились желанием отомстить за смерть соотечественников и включили в артикулы генерального коло (собрания) пункт об одобренном Сигизмундом III, вопреки мнению сената, наборе войска для похода в Москву. (Рокошане признали как раз то, что будут постоянно опровергать королевские дипломаты.) Теперь шляхетская оппозиция требовала от короля, чтобы он сделал все возможное для освобождения задержанных в Москве людей [162]. Но прежде чем решать их судьбу, король Сигизмунд III должен был задуматься о судьбе своего трона.

В свою очередь, московское правительство царя Василия Шуйского понимало, насколько невыгодна была бы для него гибель семейства Мнишков в России. Поэтому уже в день майского погрома 1606 года были приняты меры к их охране. Логичным продолжением осторожного отношения к «царице» стала отправка в Речь Посполитую посланников князя Григория Константиновича Волконского и дьяка Андрея Иванова уже 29 мая 1606 года, то есть за несколько дней до официальной церемонии венчания на царство царя Василия Ивановича, состоявшейся 1 июня 1606 года. В грамоте об отправке посольства говорилось: «…а Сендомирского воеводу з дочерью и со всеми его приятели, которые были приехали к розстриге на свадьбу, и тех панов, которые приехали с розстригою, лутчих людей приговорил государь розослати по городом, а желнырей и худых людей хлопцов велел государь перебрав отпустите в Литву. А приказал государь о воеводе Сендомирском с товарыщи боярину князю Ивану Васильевичу Голицыну» [163].

На этом документе стоит задержаться, поскольку он показывает, как именно Боярская дума намеревалась решить судьбу пленных поляков и литовцев сразу же после смены власти в Москве в мае 1606 года. Главными пленниками, что естественно, считали «Сендомирского воеводу с дочерью», но при этом в дипломатических документах царский титул Марины Мнишек не упоминался. Из затруднения вышли легко, так как всюду говорилось не о бывшем «царе» или «императоре» Дмитрии Ивановиче, а о «розстриге» Гришке Отрепьеве, «злом и проклятом волхве», «богоотступнике» и «смердящем псе». Повторялось в документе и «стандартное» обвинение самозванца в отношении его свадьбы с Мариной Мнишек: «…и взем за ся проклятый у поляка у воеводы Сендомирского дщерь римские ереси и, не крестив, повеле венчати ю царским венцем в соборной и апостольстей церкви, и освященным миром некрещенную помазати повеле». Используя небесспорный даже для современников тезис о признании католиков еретиками и, следовательно, требуя нового крещения для Марины Мнишек, составители грамоты еще раз отказывались признать ее венчание на царство.

8 июня 1606 года посланники князь Григорий Константинович Волконский и дьяк Андрей Иванов получили, по посольскому обычаю, наказ, в котором было расписано, что они должны говорить на аудиенции у короля Сигизмунда III и как отвечать на возможные вопросы. В своих заготовленных речах посланники в основном обвиняли короля в поддержке самозванца и попустительстве действиям сандомирского воеводы. О Марине опять было сказано вскользь, с умолчанием обряда царского венчания, в ряду обвинений «розстриге» Гришке Отрепьеву: «И прелестью бесовскою и злыми мечтами своими тот богоотступник и царского венца коснуся, и понял был за себя ис Польского королевства, по вашему же королевскому веленью и панов-рад, воеводы Сендомирского дочь». Акценты здесь расставлены так, чтобы подчеркнуть участие короля и его знатных советников в деле Марины Мнишек. О послах Николае Олесницком и Александре Госевском, приезжавших на коронацию московской царицы, говорилось явно пренебрежительно: «Сказалися послы на веселье».

Русским послам предписывалось вести себя на переговорах наступательно: «И выговаривати им и встречати их по сему государеву наказу подлинно и смотря по тамошнему делу и по их словам, как их Бог вразумит». Но были в позиции посланников царя Василия Шуйского и уязвимые места, которые не могли обойти дьяки Посольского приказа, обдумывая вероятный ход посольства. Главным образом это касалось судьбы задержанных послов Речи Посполитой, приезжавших на свадьбу царя Дмитрия Ивановича, и, естественно, тех поляков и литовцев, кто пострадал во время майского переворота. Позиция царя Василия Шуйского была сформулирована ясно: «И так на государские радости не приезжают». В помощь посланникам в грамоту вписали некоторые польские слова. Кроме «звыклых обычаев» (получилось неуклюже: обычные обычаи), предвидели еще спор о «глентовных листах» (от польского слова glejt – охранная грамота). Всю вину опять списывали на «того баламута», то есть на бывшего царя Дмитрия Ивановича: «А листы глентовные посылал вор розстрига, а писаны по латыне, писали у него ваши же поляки; и государственные печати все побрав тот вор ис приказу, где они бывают, к себе, и писал, и печатал, и делал все с поляки, как хотел. А сенатари нихто ни один того не ведал, и в Посольском приказе ничего того не объявилося».

Тесное общение с польской знатью в царствование самозванца не прошло бесследно ни для членов Боярской думы, ни для приказных, легко называвших теперь русских бояр «радой» и «сенаторами». Научились в Московском государстве и определять значение тех или иных людей в Речи Посполитой. Так о сандомирском воеводе Юрии Мнишке, когда нужно было подчеркнуть, что он поддерживал самозванца с ведома короля Сигизмунда III, говорилось: «Ино во всех государствах то ведетца: николи рада без государского ведома ничего не делает. А Сендомирской воевода Юрьи Мнишек в коруне Польской пан-рада большой, опричь духовного чину четвертой человек, а шел с тем вором сам; и тому как сстатись было без королевского и безо всей рады ведома». Московские власти использовали участие воеводы Юрия Мнишка в деле самозванца как предлог, чтобы начать обсуждение судьбы задержанных в Москве Мнишков, Вишневецких, Тарлов и Стадницких. В наказе намекали и на возможные материальные претензии к Марине Мнишек: «И тот вор к нему, воеводе Сендомирского, и к дочери его с Москвы с своими советники и с поляки многую неизчетную казну в Польшу послал, и многие царские сокровища прежних великих государей наших, росийских царей, истерял и отослал; чего был вор и видети их недостоен, и во многих великих государствах таких дорогих узорочей не было, что было в Московском государстве, болши 500 000 рублев поотослал всяких узорочей».

Повторялась в грамоте и известная официальная версия о намерении самозванца со своими польскими сторонниками побить русских бояр. Но при этом посланникам князю Григорию Константиновичу Волконскому и дьяку Андрею Иванову четко объяснялось, чтобы они не доводили дело до разрыва. Их миссия состояла в том, чтобы обвинить короля Речи Посполитой в нарушении крестного целования о заключении перемирия («объявити о том, что учинилося з государя вашего стороны через крестное целованье»). В случае же прямого вопроса панов-рад о судьбе перемирия они должны были отвечать, что «нам о том от государя своего говорити Жигимонту королю не наказано, что перемирье закрепите или разорвати». Посланники должны были добиться приезда послов короля Сигизмунда III для решения участи задержанных в Москве Мнишков и их родственников. В наказе подчеркивалось, что царь Василий Иванович «дочь воеводину от смерти уберег» и «сам ездил своею персоною, многонародное множество от убивства унимал, воеводу Сендомирского и сына его, и Вишневетцкого, и Тарла и Стадницких, и иных воеводцких приятелей, и всяких польских и литовских людей от смерти отнял, убити их и ограбити не дал». Это проявление доброй воли позволяло, по мысли московских дипломатов, требовать посылки первыми послов от короля Сигизмунда III, а не наоборот, что выглядело более почетным и соответствовало сложившейся практике дипломатических отношений между Речью Посполитой и Московским государством.

И наконец, у посланников князя Григория Константиновича Волконского и дьяка Андрея Иванова была обычная в таких случаях задача сбора информации: «проведывати в Литве, что говорят» о царе Василии Ивановиче и короле Сигизмунде III. Посланникам важно было также узнать, как относятся в Речи Посполитой к авантюре воеводы Юрия Мнишка, который «себе… и дочери своей безчестье и убытки великие починил», на что готовы король и паны-рады, чтобы вступиться за задержанных в Москве приятелей Мнишков [164].

15 июля 1606 года посланники были на смоленском рубеже, а на следующий день пересекли границу, на которой их встретил приехавший королевский пристав Ян Волович. Миссия князя Григория Константиновича Волконского и дьяка Андрея Иванова сразу началась с «задоров» с польско-литовской стороны, обычного непризнания царского титула и умаления посольской чести. Но этим дело не ограничилось. Во время проезда посланников из Орши к Кракову их «матерны лаяли и изменники называли»; на постое в Минске к ним «на двор пришед многие люди, посланников лаяли и убиством грозили».

Оказалось, что князь Григорий Константинович Волконский и дьяк Андрей Иванов попали в Речь Посполитую в очень сложное время внутренних беспорядков, связанных с начавшимся рокошем против короля. Даже пристав не стал скрывать от московских посланников, что «…паны радные полские и литовские и послы поветные и все рыцерство и посполство обеих земель в съезде на поле у Сендомиря; а такой съезд николи не бывал, что есть на том поле людей с 300 000, и стоят на 15 милях». Из-за этого князю Григорию Константиновичу Волконскому и дьяку Андрею Иванову не могли точно объявить сроки приема их королем, собиравшимся на сейм. А вести их напрямую к королю Сигизмунду III, говорил пристав, было опасно, так как «многие люди на съезде будут тех родства, которые на Москве побиты, а иные сидят кабы в полону; и толко вас там привести на такие люди, и от них добра не чаяти, за своих побьют; а люди ныне стали своеволны».

Подкупив некоторых людей в дороге, посланники узнали подробности о съезде, собиравшемся для рокоша на короля. В ряду разных обвинений королю Сигизмунду III заметное место отводилось и его нерадению о судьбе поляков, приезжавших в Москву на свадьбу Марины Мнишек. Неизвестный информатор приводил подробности: «А болшой де шум на короля про то: для чего он, не порадив с паны и со всею землею, поволил идти к Москве воеводе Сендомирскому з дочерью и со многими людьми, и такое бесчестье государству Полскому учинил, многие люди там побиты, а иные засажены, и как их ныне доступати. А всчали де то на сойме Стадницкие про своих». По сведениям этого источника, король Сигизмунд III якобы отказался от того, что он поддерживал сандомирского воеводу и давал разрешение на брак его дочери. Напротив, получалось, что вся вина лежала на самом воеводе, своевольно отказавшемся послушаться короля: «Хотя б у него было 5 дочерей, и ему их волно давати в разные государства, куда захочет, хотя в Турскую землю».

Из-за всех этих внутренних потрясений в Речи Посполитой московские посланники ехали медленно. К тому же их смущали разными слухами о якобы чудесном спасении царя Дмитрия, «что государь ваш Дмитрей, которого вы сказываете убитого, жив и тепере в Сендомире у воеводины жены: она ему и платье и людей подавала». Это известие, возможно, имеет отношение к каким-то попыткам матери Марины Мнишек повлиять на судьбу своих близких в России. Но московских посланников трудно было взять на испуг. Их не убедила ни «бородавка на лице» у будто бы спасшегося и снова укрывшегося у гостеприимного семейства Мнишков царя, ни то, что снова к нему «многие русские люди… пристали». Наученные горьким опытом посланники теперь отрицали даже саму возможность чудесного возвращения настоящего царевича на русский престол: «Хотя б и прямой прироженной государь царевич Дмитрей; а толко б его на государьство не похотели». Расспросив пристава подробнее о том, каков «рожеем и волосом» тот человек, который жил «в Сеньдомире у воеводиной» и выходил к людям «в старческом платье», выдавая себя за спасшегося царя, они признали в нем Михаила Молчанова, исчезнувшего из столицы в день майской катастрофы: «И пристав сказал, что де он рожеем смугол, а волосом черн, ус не велик, и бороды выседает и он стрижет; а по полеки говорить горазд и по латыне знает. И посланники говорили, что подлинно вор Михалко Молъчанов таков рожеем, а прежней был вор рострига рожеем не смугол, а волосом рус».

Когда задержка посольства в Речи Посполитой стала очевидной, посланники перешли в наступление и решительно потребовали объяснений, зачем они «заведены в деревню», где их держат целый месяц. Тем более что они могли сослаться на ехавших вместе с ними и готовых дать показания людей, приезжавших в Москву вместе с задержанными послами Речи Посполитой, сандомирским воеводой Юрием Мнишком и другими знатными панами. Однако пристав по-прежнему отговаривался умножившимся «своевольством» и опасностью, грозившей посланникам. Они же понемногу продолжали собирать сведения о спорах во время рокоша, фиксируя расстановку сил внутри польской и литовской знати, расколовшейся в своем отношении к действиям короля Сигизмунда III, в том числе на «московском» направлении. Когда стало известно, что рокош завершился, а король все равно не принимал московских посланников, они 8 октября 1606 года снова отправили запрос приставу. Настойчиво внушаемые слухи о другом чудесном спасении царя Дмитрия делали свое дело, и «князь Григорей и Ондрей собе помыслили: многие люди сказывают, которые приходили с приставом про вора, бутося он ушел и ныне в Самборе, а приставы сказывают тоже, что будто он жив и прибирает людей… и не для ли того вора их посланников держат?». Ответ короля Сигизмунда III пришел через месяц, 9 ноября 1606 года, когда посланникам наконец-то было дано разрешение двигаться к Кракову. Только 16 декабря 1606 года князь Григорий Константинович Волконский и дьяк Андрей Иванов приехали в Краков. Таким образом, дорога из королевского села Новый Двор (где было задержано московское посольство) до королевского двора на Вавеле заняла у них около четырех месяцев.

24 декабря 1606 года московские послы получили долгожданную аудиенцию у короля Сигизмунда III. На ней присутствовало много знати и приближенных короля, «а за ними рыцарские люди стояли и шляхта, стеснясь, человек с 300». Посланники заметили среди присутствующих также сына сандомирского воеводы, младшего брата Марины Мнишек Францишка Бернарда, «а у короля он стольник». В Речи Посполитой тем временем уже отпраздновали Рождество и наступило 3 января нового, 1607 года. Посланники исполняли свою миссию в соответствии с выданным им наказом, но сразу же встретили в ответ признаки неудовольствия короля Сигизмунда III, проявившиеся в отступлении от прежнего дипломатического этикета. Посланцев из Москвы не только не пригласили к королевскому столу, но и не дали корм «в стола место». Когда приставу указали на это, он сначала не знал, что отвечать, и предположил, что «нетто будет сенатари пропаметавали». Однако после консультаций оказалось, что посланники правильно интерпретировали произошедшее, и пристав вынужден был прямо отказать им: «По знаку де ваше посольство королю не любо, что так чинитца не по прежнему».

В течение нескольких дней посланники выслушивали аргументы панов-рад. Начавшиеся споры заводили переговоры в тупик. Польская сторона, что естественно, стремилась оспорить все упреки, заготовленные в Посольском приказе. Позиция Речи Посполитой, если попытаться выразить ее в концентрированном виде, заключалась в следующем. Первый спорный пункт касался поддержки, оказанной «московскому царевичу» королем Сигизмундом III и главным сторонником самозванца сандомирским воеводой Юрием Мнишком. Польские и литовские дипломаты ссылались на обычаи своей страны, позволявшие принимать «изо многих государств государских детей и рыцерских людей», например крымского царевича, приехавшего в Речь Посполитую. Однако при появлении «такого человека, которого вы ныне называете не Дмитреем», замечали они, «король его милость поставил его ни за что». Как известно, открытой поддержки «царевичу» король действительно не оказывал, но, тайно приняв его в Кракове, он выказал свой интерес к начинавшемуся делу. Тем и хорош дипломатический язык, что оставляет массу возможностей для толкований, иногда даже вопреки очевидным фактам.

Поддержка царевичу Дмитрию, как говорили паны-рады, была оказана только после того, как к нему стали «приезжать из Московского государства имянитые люди и его познали, что он прямой великого князя Иванов сын Дмитрей». Это утверждение могло бы оправдать действия сандомирского воеводы, но оно лукаво запутывало истинные причинно-следственные связи. Поэтому в качестве основных по-прежнему использовались общие аргументы, к которым всегда успешно прибегали в дипломатических отношениях с Московским государством, противопоставляя чужой «тирании» свои демократические порядки: «А людем в государя нашего государстве есть поволность из давных лет, хто кому захочет служить». Так якобы и поступил воевода Юрий Мнишек, поддержав «московского царевича» в ответ на знаки почтения, выказанные ему московскими людьми, «до него был пристал не со многими людьми; а король его не посылал, и тому Дмитру ничем не вспомогал».

Второй вопрос, на который требовали ответа посланники царя Василия Шуйского, звучал так: почему король Сигизмунд III не прислушался к предупреждениям о самозванстве, посылавшимся царем Борисом Годуновым и патриархом Иовом через своих посланников и людей? Позиция Речи Посполитой в этом пункте была более обоснованной и убедительной. Паны-рады говорили, что «государь наш Жигимонт король тотчас послал листы к воеводе Сендомирскому, запрещаючи его с казнью, чтоб он воротился и в землю государя вашего не ходил». Но вернулись не все: «хотя будет и были немногие люди наемные, и то вольные люди, как и у вас донские казаки». Зато паны могли сослаться на несчастную судьбу жены и сына царя Бориса Годунова и многочисленные присылки к королю «посланников и гонцов с 10», в то время, «как вы Дмитрея принели и государем учинили».

Тут обе стороны подходили к острейшему вопросу о судьбе задержанных в Московском государстве родственников воеводы Юрия Мнишка и возмещении ущерба тем, кто приезжал «на веселье» Марины Мнишек. Паны-рады действовали наступательно и ссылались на грамоты от патриарха, Освященного собора и Боярской думы, полученные «ото всех за их печатми и руками»: «А писали в грамотах, что то государь их прямой прироженный, великого князя Иванов сын, и чтоб государь наш поволил дата за него воеводе Сендомирскому дочь. И государь наш поверил и воеводе з дочерью поволил идти, а с воеводою пошли многие рыцерские люди на веселье, не для лиха; да с воеводою же послал король его милость на веселье послов своих в свое место, как ведется у всех великих государей по кглейтовному листу». Так виделось все дело в Речи Посполитой. Паны-рады обвиняли «московскую сторону» в нарушении мирного постановления. В подтверждение справедливости своей позиции использовали и более «свежие» аргументы о появлении в Северской земле нового самозванца, «ныне государем Петром зовут, сказывается сын бывшего государя вашего великого князя Федора». Он также присылал своих послов к королю. Обобщая историю одного и другого «царевичей», паны-рады обвиняли «москву»: «Сами люди Московского государства меж себя разруху чинят, а на нас пеняете».

Как видим, чтобы отвести упреки в поддержке самозваного царевича Дмитрия Ивановича, дипломаты короля Сигизмунда III понемногу уводили разговор от главного вопроса о нарушении перемирия, предпочитая обсуждать актуальную для них проблему решения участи своих захваченных в Москве соотечественников. Не соглашались они даже на предъявление обвинений сандомирскому воеводе Юрию Мнишку, хотя он и сам подтвердил их в Москве боярам. Паны-рады ссылались на то, что «он (воевода. – В. К.) ныне у вас в руках».

Весьма показательно, что ни московская, ни польско-литовская сторона не поднимали вопрос о царском статусе Марины Мнишек. Речь идет только о «дочери сандомирского воеводы», даже без упоминания ее имени, а также о некоем «веселье», а не о состоявшейся церемонии коронации московской царицы. Кажется, что в ходе дипломатических переговоров чаще говорилось о «подстенках дорогих для хором» (шпалерах ?), отправленных с краковскими купцами надворным маршалком Николаем Вольским и взятых самозванцем в казну. Участвовавший в переговорах Вольский был озабочен неудачами своего коммерческого предприятия больше, чем судьбой попавшей в беду сандомирской воеводенки.

В конце концов московские посланники вынуждены были возмутиться: «Что вы воеводу правите, а вся смута и кроворозлитье от него сталось». Но и паны-рады не уступали, намекая на то, что будут продолжать поддерживать противников царя Василия Шуйского до тех пор, пока в Москве не распорядятся освободить всех, кто приезжал на свадьбу Марины Мнишек: «Только государь ваш отпустит воеводу с товарыщи и всех польских и литовских людей, которые ныне на Москве, ино и Дмитряшки и Петряшки не будет; а только государь ваш не отпустит всех людей, ино и Дмитрей будет и Петр прямой будет и наши за своих с ними заодно станут» [165].

8 января 1607 года (по григорианскому календарю) московские посланники получили королевскую грамоту, извещавшую царя Василия Шуйского об их приеме и посылке им вслед посланника Речи Посполитой. Одновременно был выдан краткий королевский ответ на статьи посольства князя Григория Константиновича Волконского и дьяка Андрея Иванова. Суть ответа выражалась в одной фразе: король и его люди объявлялись невиновными во всех недавних происшествиях в Московском государстве («во всем ничем король его милость, ни люди короля его милости не виновата и не причинялся до того, что вы до него не гораздо говорите»). Марина Мнишек опять не удостоилась отдельного упоминания в документе, выданном от имени короля. В связи с ней было только вскользь упомянуто об обращении к королю Сигизмунду III от московских властей: «И позволенье панны воеводинки Сендомирской в малженство тому Дмитрови они просили, и короля его милости на веселье просили же». Зато в конце королевского ответа содержалось требование возмещения убытков, понесенных иноземными и своими купцами. Особенно были выделены претензии купца Целяра Голпиена и (куда же без него!) надворного маршалка Николая Вольского. Отпуск посольства князя Григория Константиновича Волконского и дьяка Андрея Иванова опять сопровождался ущемлением посольской чести.

На фоне этих малоприятных переговоров заслуживает быть отмеченным первый самостоятельный посольский прием «Водиславом королевичем» своих будущих подданных. Королевич принимал московских посланников, сидя «на стуле», одет он был «в немецкое платье, а шапка на нем была бархатна». Вокруг королевича была большая свита, переговоры от его имени вел его воспитатель («дядька») пан Михаил Конарский. Но тогда еще никто не заглядывал в будущее и не мог даже предположить, что королевич Владислав со временем будет конкурировать с Мариной Мнишек в правах на русский престол. Пока же посланникам вернули те «поминки, что несли х королю», их самих ничем не наградили, выдали в ответ на их речи не полный ответ, а только «короткое письмо». Да и из Кракова их «нихто не проводил» кроме пристава. Трактовать это иначе как провал миссии было нельзя. Волконского и Иванова просто выгнали. Московские посланники еще сопротивлялись и угрожали приставу: «И какову нам король нечесть учинил, и государь наш царьское величество против его посланником также учинит». Однако что можно было спросить с исполнителя? В Речи Посполитой явно побеждала партия войны.

Происшествие с московскими посланниками обеспокоило литовского канцлера Льва Сапегу, обычно встречавшего послов и посланников Московского государства на их обратном пути из Речи Посполитой. Существовали давние противоречия между Польской короной и Литовским государством, по-разному смотревшими на взаимоотношения с Москвой. Ближайшие соседи в Литве больше были заинтересованы в мире, так как первыми страдали в случае начала военных действий. Но они же когда-то больше всего и потеряли от войн с Московией, почему и не оставляли надежды вернуть себе что-то из утраченных смоленских и северских земель. С образованием единого государства Речи Посполитой у литовских магнатов появились польские конкуренты, не желавшие бескорыстно «таскать каштаны из огня» для литовцев, но претендовавшие на свою долю в случае территориальных приобретений. Во время рокоша литовская знать противостояла польской магнатерии и шляхте, готовым мстить за убийство в Москве людей, приехавших на свадьбу Марины Мнишек. В этот момент канцлеру Льву Сапеге было выгодно продемонстрировать миролюбивые настроения в отношении Московского государства.

Когда князь Григорий Константинович Волконский и дьяк Андрей Иванов на обратном пути из Кракова приехали в Слоним, они были с почестями приняты канцлером, что выглядело разительным контрастом по сравнению с краковскими проводами. Литовский канцлер Лев Сапега поведал посланникам, что и раньше осуждал сандомирского воеводу Юрия Мнишка за поддержку самозванца: «А про воеводу де Сендомирского канцлер говорит, что он учинил не гораздо, не подумав с паны-радами, пошел к Москве; а он Лев ему отговаривал, чтоб к Москве не ходил, и воевода его не послушал, и то ему стало от себя». Со слов служившего у канцлера писаря Адама Лукашева посланники узнали, что канцлер высмеивал тех, кто начинал разговоры о спасении самозванца: «Что многие люди говорят, будто он жив, и канцлер де Лев Сапега тем смеетца и говорит, что ему подлинно ведомо, что тот вор убит и сожжен в порох». Сапега якобы даже критиковал в письме к королю Сигизмунду III действия панов-рад, «которые при короле», что они «не гораздо учинили».

Обнаружилась и другая небезынтересная деталь: канцлер уже было приготовил в подарок посланникам кубки, которые даже «были и принесены за стол и посланником на них пить подносили», но потом, со слов пристава, поостерегся демонстративно противопоставлять себя королю: «Канцлер де вас хотел дарить… да раздумал затем, что король вас не дарил; и только ему вас дарить, и от панов-рад за то будет на него волненье великое». С тем посланники князь Григорий Константинович Волконский с дьяком Андреем Ивановым и вернулись в Московское государство.

«Призрак» спасшегося Дмитрия преследовал князя Григория Волконского и дьяка Андрея Иванова до самого конца их поездки. Писарь Адам Лукашев убедил посланников выдать особое письмо или «объявление» об убитом «Ростриге» и других самозванцах для рассказов на съездах («соймиках») литовской шляхты. И в этом письме, как и во все время исполнения посольства, князь Григорий Волконский и дьяк Андрей Иванов не жалели обвинений «страдника, вора, чернеца», называвшегося «царевичем Дмитреем Углецким». Они обвиняли его в стремлении «порушить» православную веру, для чего будто бы он и пригласил в Москву сандомирского воеводу Юрия Мнишка с польскими и литовскими людьми, которые поругали «святые иконы», чинили неслыханное «насильство и кровопролитье»: «И великих людей жен бесчестили, из восков вырывали, и на веселье невесты отымали». Любопытно, что посланники при этом виртуозно обошли все упоминания о другом «веселье» – свадьбе «царицы» Марины Мнишек.

Дипломаты подробно описали личность убитого «ростриги»: «Обличьем бел, волосом рус, нос широк, бородавка подле носа, уса и бороды не было, шея коротка». Сделано это было для того, чтобы обличить Михаила Молчанова, который выдавал себя в Речи Посполитой за спасшегося «Дмитрия»; тот выглядел совсем по-другому: «Обличьем смугол, волосом черн, нос покляп (крючковатый. – В. К.), ус не мал, брови велики нависли, а глаза малы, бороду стрижет, на голове волосы курчеваты взглаживает вверх, бородавка на щеке». Обличая Молчанова, а заодно и других возможных претендентов на имя «царя Димитрия», посланники призывали: «Таким бы вором не верить и облича их карать, чтоб от таких воров меж великими государи и меж государств смута не была» [166].

Но, как показали дальнейшие события, было уже поздно. Власть царя Василия Шуйского оказалась запятнана кровью свергнутого предшественника. С самого начала царя не признали в Северской земле и во многих других уездах. Русским людям понравилось «играть» в «царей»; соблазнительна была сама легкость, с которой можно было отказаться от любых обязательств, сменить свой статус и найти выгоду при тех условиях, которые они устанавливали сами. Позднее Авраамий Палицын так выразится, создав емкую формулу Смутного времени: «Царем же играху яко детищем, и всяк вышши меры своея жалования хотяше». Без понимания такой психологической перемены трудно объяснить начавшуюся самозванческую чехарду.

Свой самозванец – «царевич» Петр Федорович – объявился у терских казаков еще при «царе Дмитрии Ивановиче». Пока казаки, исполняя царское повеление о доставке самозванца, ехали с ним в Москву, стало известно о гибели «Ростриги». Смысл поездки исчез. С того времени имя «царевича» Петра Федоровича стало знаменем так называемого «восстания» Ивана Болотникова, получившего в советской историографии название «первой крестьянской войны». Это восстание стало самым серьезным испытанием новой власти. Царю Василию Шуйскому с трудом удалось отвести угрозу захвата столицы сторонниками самозваного «Петрушки» – казака Илейки Муромца – в декабре 1606 года. Но бои с войском самозваного «царевича» и его главного воеводы Ивана Болотникова продолжались еще почти целый год [167].

Занятый борьбой с Болотниковым, царь Василий Иванович просмотрел главную угрозу своему царствованию. А она по-прежнему исходила от… «царя Дмитрия Ивановича». Если посланникам князю Григорию Волконскому и дьяку Андрею Иванову удалось «разоблачить» Михаила Молчанова, то ни им, ни кому бы то ни было другому не удалось заставить врагов царя Василия Шуйского отказаться от поисков новых претендентов на наследство свергнутого самозванца. И – как и следовало ожидать – такой претендент скоро нашелся.

Происхождение нового «царя Дмитрия» (он же Лжедмитрий II, просто «Вор» или позднее «Тушинский вор») окутано еще большим покровом тайны, чем обстоятельства жизни его предшественника, встретившегося в Самборе с Мариной Мнишек [168]. Официальная версия «появления Вора Стародубского, како назвася царем Дмитрием», содержится в отдельной статье «Нового летописца». Здесь рассказывается, как летом 1607 года в пограничном с Литвой городе Стародубе объявились два человека, один из которых назвался Андреем Андреевичем Нагим, а другой – московским подьячим Алексеем Рукиным. «А приидоша неведомо откуда и сказаша, что пришли от царя Дмитрия к ним. И сказаша стародубцам, что царь Дмитрей приела их наперед себя для того, таки ль ему все ради: а он жив в скрыте от изменников». Обрадованные стародубцы подступили к подьячему с пристрастием, чтобы тот рассказал им немедленно, где находится царь Дмитрий: «Возопиша единодушно, что все мы ему ради, скажите нам, где он ныне, и пойдем все к нему головами». Алексей Рукин лишь обнадеживал собравшуюся толпу: «Здеся есть у вас царь Дмитрий». Дело дошло до пытки, только после которой подьячий наконец признался, что тот, другой человек, пришедший с ним в Стародуб, и есть царь Дмитрий: «Сей есть царь Дмитрей, кой называетца Ондреем Нагим». После добытого с таким трудом признания «стародубцы же все начаша вопити и начаша звонити в колокола» [169].

История весьма правдоподобная для Смуты. Начинается все как шутка или нелепая история, а завершается вполне реальными угрозами и несчастьями. Показательно, что автор «Нового летописца» считал главным в этом деле «начального воровства» даже не тех, кто присвоил себе имя «царя Дмитрия», а стародубца Гаврилу Веревкина. Именно он начал переписку об объявившемся в Стародубе самозванце с Путивлем, Черниговом и Новгородом-Северским – городами, связанными когда-то с начальной историей царевича Дмитрия и продолжавшими воевать с царем Василием Шуйским.

Интересно, что версия эта вполне согласуется с тем, что было известно о появлении Лжедмитрия II его польским сторонникам. В записках Иосифа Будило тоже говорится о приходе в Стародуб человека, назвавшегося Андреем Андреевичем Нагим «в десятую пятницу после русской Пасхи» [170]. (Нет ли тут путаницы с Пятидесятницей – пятидесятым днем после Пасхи, то есть Троицей?) Известно, что Пасха в 1607 году пришлась на 5 апреля, и если следовать буквально тексту Иосифа Будило, то появление «Нагого» – «царя Дмитрия» в Стародубе следует датировать временем около 12 июня 1607 года. Именно этим днем, как выяснилось недавно, датировано первое окружное послание Лжедмитрия II в Могилев [171]. Однако такой хронологии несколько противоречат записи «Дневника Марины Мнишек». Сандомирский воевода и его дочь Марина Мнишек стали получать подтверждения того, что «Дмитрий точно жив», начиная уже с 5 (15) июня. 10 (20) июня они уловили какие-то разговоры о Дмитрии, распространившиеся в Ярославле, что сразу же повлекло за собой изменение в отношении приставов к ссыльным. «Желая ему (если жив) одержать верх, – писал автор «Дневника» о реакции на появление слуха о спасшемся Дмитрии, – наши приставы и с нами в то время ласковее обходились». В конце же июня 1607 года пришли уже такие «радостные известия», содержание которых даже не было доверено страницам «Дневника». При этом в свите сандомирского воеводы исчезли все «страхи» и люди почти уверились, что уже «зимним путем» поедут в Польшу [172]. Для такой перемены настроения должно было быть более чем веское основание, и его можно видеть в том, что до Марины Мнишек дошло известие о появлении ее чудесно спасшегося мужа в Стародубе. Хотя нельзя исключать и того, что усилившиеся разговоры о «царе Дмитрии» стали следствием выступления из Москвы царя Василия Шуйского во главе своего войска для борьбы с болотниковцами, действовавшими также от имени самозванца.

Другой важный источник, описывающий стародубское «явление» Дмитрия, – «История Московской войны» ротмистра Николая Мархоцкого, пришедшего служить к Лжедмитрию II вместе с войском князя Романа Ружинского. В польских отрядах самозванца знали примерно о том же, что и в Москве. Разве что в записках Николая Мархоцкого подробнее говорится о предыстории появления в Литве некоего «сына боярина из Стародуба»: поначалу его «приняли за шпиона» и посадили в тюрьму в местечке под названием Пропойск. Чтобы выбраться оттуда и объяснить свое появление в литовских землях, этот человек назвался Андреем Нагим, которого будто бы преследует царь Василий Шуйский, «уничтожавший все “дмитриево племя”, а по-нашему – родичей». Отправленный обратно на родину в Стародуб, мнимый «Нагой» объявился там уже царем Дмитрием. Ротмистр Николай Мархоцкий тоже знал о сцене допроса «некоего москвитянина Александра» (подьячего Рукина, согласно «Новому летописцу»), который под пыткой и указал на «царя», находившегося среди Стародубцев. «Царь Дмитрий» очень оригинально сумел доказать, что он царь: взяв в руки палку, он набросился с руганью на Стародубцев: «Ах вы… вы еще не узнаете меня? Я – государь» [173]. Такому государю поверили сразу.

Кем был этот человек на самом деле? Загадка происхождения второго Лжедмитрия волновала всех, кто узнавал о его существовании. Но разгадать ее никому так и не удалось – ни его врагам, ни его союзникам. Царь Василий Шуйский напрасно пытался расспрашивать пойманных «языков», служивших у самозванца или просто видевших его. Агент канцлера Льва Сапеги только подвел своего патрона, высказав перед королем предположение о тождестве двух Дмитриев. Ни иностранным писателям, ни русским летописцам не удалось собрать никаких достоверных свидетельств. Такова бывает плата за самозванчество – полная потеря собственной личности. «Царь Дмитрий» – «Вор», «царик», как его стали называть, – не исключение.

Правда, есть прямое свидетельство автора белорусской «Баркулабовской летописи» – священника Федора Филипповича, сообщавшего, что самозванца звали Дмитр Нагий, а «был напервей у попа шкловского именем, дети грамоте учил, школу держал, а потом до Могилева пришел». С его слов это был вовсе жалкий человек: «Кождому забегаючи, послугуючи, а мел на себе оденье плохое: кожух плохий, шлык баряный, в лете в том ходил». В «Баркулабовской летописи» также сообщается о заключении Нагого в Пропойске и отправке его за московскую границу, где он уже был признан царем и подчинил себе многие города, включая Стародуб: «Там же его москва по знаках царских и по писаных листах, которые он утекаючи з Москвы по замках написавши давал, через тыи уси знаки его познали, иж он ест правдивый, певный царь восточный Дмитр Иванович, праведное солнце».

Однако признать все это правдой мешает одно обстоятельство. Сидя в селе Баркулабове, в окрестностях города Быхова, можно было все что угодно писать о том, что происходит в соседнем государстве – России. Даже то, что там правит некий царь Андрей Шуйский. Не добавил ли священник Федор Филиппович к биографии известного ему шкловского бродяги никогда не существовавшее продолжение, вольно или невольно введя в заблуждение всех последующих историков, вынужденных учитывать любые крупицы сведений о втором Дмитрии?

Но и отвергнуть сообщение «Баркулабовекой летописи» как просто недостоверное едва ли возможно. Этому препятствует совпадение ее сведений с записками немецкого наемника на русской службе Конрада Буссова и с дневником находившегося в плену в Московском государстве отца-иезуита Каспара Савицкого. Все они, оказывается, слышали примерно ту же историю о происхождении царя. И в «Московской хронике» Конрада Буссова, как и в провинциальной летописи, Лжедмитрий II назван «школьным учителем», жившим «у одного белорусского попа в Шклове». Вот только другие детали не совпадают. Учитель «по рождению был московит, но давно жил в Белоруссии, умел чисто говорить, читать и писать по-московитски и по-польски, – записал Конрад Буссов. – Звали его Иван. Это был хитрый парень» [174]. Отец Каспар Савицкий также записал, что «царик» прежде «учил детей в селах в окрестностях Могилева». Некогда он будто бы был взят для преподавания в дом священника, откуда его выгнали из-за неприглядного поведения с хозяйкой дома [175].

Естественно, что у многих появление чудесным образом ожившего «Дмитрия Ивановича» вызывало большие сомнения. Доходило до того, что «царю» устраивали испытания, и самое поразительное то, что он их успешно проходил. (Вот еще одна важная составляющая самозванческого мифа!) Николай Мархоцкий в «Истории Московской войны» ссылался на знакомого ему ветерана первого похода «царевича Дмитрия» в Россию в 1604 году, служившего теперь в хоругви князя Романа Ружинского. Этот человек, некий Тромбчинский, «напомнил Дмитрию некоторые дела первого царя и все рассказывал ему наоборот, а не так, как было. Царь во всем его поправлял, указывая, что не так и как было на самом деле. Испытав его несколько раз, задумался Тромбчинский и сказал: “Признаю, милостивый царь, что я здесь в войске был единственным, кто не дал себя убедить. И Святой Дух меня просветил, верю – ты царь тот самый”. Царь же на это усмехнулся и отъехал прочь» [176]. Таким образом обманывались многие, если не все, и разница заключалась только в том, что одни обманывались искренне, а другие – из-за выгоды.

Многих интересовало, откуда самозванец так хорошо знал историю Лжедмитрия I. Свой ответ на этот вопрос правительство царя Михаила Федоровича дало в посольской грамоте французскому королю в 1615 году. Здесь говорилось, что именно воевода Юрий Мнишек раскрыл второму самозванцу тайны первого: «Пришед к тому другому вору в табор, сендомирской воевода, и дочь свою за тово другово вора дал, и с ним был в таборех многое время, и на всякое зло ево научал, и обычаи всякие прежняво вора ростриги тому вору рассказал». Но упомянутая грамота имеет целью скорее убедить адресата в вине сандомирского воеводы; никаких разгадок многочисленных «признаний» чудесного спасения «царя Дмитрия» она не содержит. Да и сандомирский воевода появился в таборах второго самозванца позднее.

К такому же ряду заявлений, не требующих доказательств, относится и утверждение той же грамоты, будто второй самозванец был «родом жидовин» [177]. Кто-то обнаружил после его бегства из Тушина в его покоях Талмуд (и, самое любопытное, оказался достаточно компетентным, чтобы определить содержание священной еврейской книги или свитка). Это и дало основание сразу после смерти Вора обвинить его в «жидовстве», что было равносильно тогда обвинению в еретичестве. Уже в наше время, опираясь на подобные свидетельства, Р. Г. Скрынников пришел к выводу о том, что самозванец был «крещеным евреем» [178]. Однако эта гипотеза, получившая распространение в литературе, представляется весьма сомнительной. В самом деле, остается удивляться – прими мы гипотезу Р. Г. Скрынникова – той стойкости, с которой сторонники самозванца, знавшие его в Тушине, даже под пыткой не выдавали «страшной тайны», уводя следствие царя Василия Шуйского далеко от «еврейского следа». Назначенный при самозванце воеводой в Кострому князь Дмитрий Горбатый-Мосальский «сказывал» в конце 1608 года, что «которой де вор называется царем Дмитреем и тот де вор с Москвы, с Арбату от Знаменья Пречистыя из-за конюшен попов сын Митька». Вологодский воевода и спальник самозванца Федор Нащекин признался только в том, что это «не тот, что на Москве был Гришка Отрепьев». Андрей Палицын говорил «в роспросе» в Тотьме, что «тот царевич вор Дмитрей взят из Стародуба, а взяли его литва», другой сын боярский Андрей Цыплятев передавал слух, будто «царевича Дмитрея называют литвином, князя Ондрея Курбьского сыном» [179]. Все это может свидетельствовать об одном – тайна происхождения второго самозванца действительно была надежно упрятана от посторонних глаз.

Казачий атаман Иван Заруцкий – тот самый, который впоследствии сыграет столь важную роль в судьбе Лжедмитрия II и особенно Марины Мнишек, – тоже должен был пройти через процедуру «узнавания» чудесно спасшегося «царя» в Стародубе. По сообщению Конрада Буссова, атаман «с первого взгляда понял, что это не прежний Димитрий, однако на людях виду не показал и, невзирая на это, воздал ему царские почести, как будто он был обязан сделать это и прекрасно знает его, хотя раньше он его никогда не видал» [180]. Одна маленькая ложь влекла за собой другую; все это позволяло укрепляться и развиваться мифу, созданному кем-то для достижения власти.

В этом, наверное, и был ключевой пункт всей истории второго самозванца. Первый Лжедмитрий начинал все на свой страх и риск, второй – повторяя его путь – принимал на себя и прежний опыт. Решиться на такое, без страха быть разоблаченным, почти невозможно. Отсюда небезосновательные представления о том, что Лжедмитрия II специально готовили к тому, чтобы он сыграл роль бывшего «царя». Но кто? Первыми приходят на ум родственники князей Вишневецких, Мнишков, Тарлов и Стадницких, остававшихся в московской ссылке. Но ведь самозванчество – это настолько русская идея, что для того, чтобы даже додуматься до нее (не говоря уже о том, чтобы хорошо сыграть выбранную роль), надо хорошо знать московские порядки! Скорее, можно говорить о том, что мысль о воскрешении из небытия «царя Дмитрия» пришла из России, но вот исполнена она была в Речи Посполитой.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.