Глава 65 Сломанная шестеренка сентябрь – октябрь 1898 года
Глава 65
Сломанная шестеренка
сентябрь – октябрь 1898 года
В июле жена Александра, Наталья, отбыв с детьми на дачу, обрекла своего благоверного на длительное воздержание. Тот жаловался Антону: «Veneri cupio, sed caput dolet, penis stat, nemo venit, nemo dat»[435]. В августе, пока Наталья все еще находилась в отдалении, Александр купил школьную тетрадь, приладил к ней кожаный переплет и собственноручно изготовил иссиня-черные чернила из дубовых орешков. Своему дневнику он дал название «Свалка нечистот, мыслей, идей, фактов и всякого мусора. В назидание детям»[436] – и стал записывать в нем свои семейные несчастья. Однако по возвращении жены Александр обнаружил, что несостоятелен как мужчина. И снова он 28 сентября делился своим горем с Антоном: «В супружеском отношении я стал швах и даже у домашнего очага не вырабатываю достаточно материалов не только для онанизма, но и для коитуса». Наталья потребовала, чтобы Александр обратился к брату за лекарством от «старости».
Четвертого октября Соня Чехова, Ванина жена, писала Александру из Москвы: «Многоуважаемый Александр Павлович, Коля заниматься не хочет, ведет себя так дурно, что даже терпение наше истощилось. Слушаться не хочет никого, самое ласковое обращение и то – недействительно. Прибегала я даже за помощью к Маше, но и ей также он прямо повернул спину и не пожелал даже разговаривать с нею. <…> Как доставить его вам?»
Получив письмо, Александр делает отчаянную запись в своей «Свалке»: «Взвыл я волком <…> Наташа успокаивает, говоря, что Сонечка написала и послала свое письмо в пылу гнева». Ване он следом написал: «Николай сам себе подписал смертный приговор: теперь его уже никуда не примут. <…> Сажай его на поезд <…> на исправление его надежды нет».
В Петербурге Суворин размышлял о будущем Антона Чехова. Александр в связи с этим заметил: «Между Сувориным и Тычинкиным шел разговор о покупке всех сочинений Антона сразу, чтобы дать Антону побольше денег сразу и затем приступить к изданию „Полного собрания“».
Идея издания «Полного собрания сочинений» могла означать лишь одно: у Чехова появились опасения, что жить ему осталось недолго. Сейчас ему была необходима капитальная сумма, которая помогла бы дотянуть до конца его дней и после смерти еще осталось бы родственникам. Многие русские писатели, завершая творческий путь, надеялись на издание полного собрания своих трудов. Толстой советовал Чехову не откладывая взяться за редактуру своих сочинений, чтобы этого не пришлось делать наследникам. Суворин издавал Чехова довольно небрежно: он охотно исправлял ошибки в расчетах, когда Антон указывал на них, но у него всегда было неважно с корректурой, печатью и последующей продажей книги. По мере того как сыновья прибирали к рукам отцовское дело, его могучая империя начала разваливаться: подчинить себе Дофина Суворин был не в состоянии. Тычинкин, работник суворинской типографии, отговаривал Чехова от издания полного собрания сочинений, считая, что тот заработает гораздо больше на переиздании отдельных книг. Управляющий типографией Неупокоев то и дело терял чеховские рукописи и просил Антона не говорить об этом Суворину. Теплые чувства, испытываемые Чеховым к своему патрону, не стали бы помехой для перехода к другому издателю. Однако Сытин, которому Антон подумывал передать авторские права, вызвал его недовольство, нарушив обещание издавать журнал «Хирургия»[437]. Антон растерялся.
Собратья по перу, сочувствуя его затруднениям, взяли на себя хлопоты по поиску издателя. Они тоже понимали, что отъезд Чехова в Крым обозначил последний отрезок его жизненного пути. Эртель, сам больной чахоткой, 26 сентября писал другу: «Что такое Чехов? Ведь это одна из гордостей нашей литературы <…> И вот стоило этому крупному молодому писателю серьезно заболеть, – у него, кажется, чахотка, – <…> и вдруг оказывается, что надо вести унизительные переговоры о займах, надо искать денег, потому что те самые произведения писателя, которые читаются всей Россией, не в состоянии окупить ему ни отдыха, ни поездки на юг, ни необходимой для больного человека обстановки, тем более что на руках у него еще многочисленная семья. <…> Не возмутительно ли это?»[438]
У Миши Чехова тоже случались нарушения здоровья, и Антон поспешил с врачебным советом: «насчет болящего виска <…> – не употреблять табаку, алкоголя, рыбы»; порекомендовав инъекции мышьяка, йодистый калий и электрошок, прибавил: «А если и это не поможет, то жди старости, когда все пройдет и начнутся новые болезни». Маше же давалось множество поручений: пересылать деловые письма в Москву и Петербург, снаряжать в Крым посылки с галстуками, запонками и перчатками, купить башлык, отдать в починку теплую жилетку. Он также просил присылать ему из Лопасни почтовые марки – уехав за тысячу верст, он не хотел, чтобы Благовещенский, начальник местного почтового отделения, потерял своего основного клиента. Маша занималась оснащением мелиховской школы, на которую Антон пожертвовал 1000 рублей, полученных от МХТа. Между тем для Маши и родителей Мелихово становилось все более и более тяжелым бременем. Антон инструктировал их насчет посадки тополей, вспашки парка, укрытия от мороза цветов. Машу морально поддерживала Александра Хотяинцева, которая часто наведывалась в гости к Чеховым. Свое утешение Маша нашла в живописи: вдвоем с Хотяинцевой они начали писать портрет Татьяны Щепкиной-Куперник.
Зима в тот год началась рано: первый снег в два вершка выпал 27 сентября. Лошадей и коров перевели на зимний корм, зарезали на мясо четырех овец и двух телят. Павел Егорович записал в дневнике 8 октября: «Окна заледенели, как зимою. Восход солнца яркий. В доме во всех комнатах холодно. Дров еще не навозили».
Прогретый солнцем Крым показался Антону вполне сносным, и он настроился на романтический лад. Ожидая в Севастополе парохода на Ялту, он познакомился с военным врачом, и лунной ночью они вдвоем отправились прогуляться по монастырскому кладбищу. Там Антон подслушал, как какая-то женщина умоляла монаха: «Если ты меня любишь, то уйди». Ялта еще более расположила его к романтике – он постоянно возвращался мыслями к Ольге Книппер. А Лике написал, что, несмотря на «незаконную связь с бациллами», собирается удрать в Москву дня на три: «Иначе я повешусь от тоски. <…> У Немировича и Станиславского очень интересный театр. Прекрасные актрисочки. Если бы я остался еще немного, то потерял бы голову».
В Ялте тоже нашлись особы, жаждущие подружиться с Антоном. Госпожа Шаврова-старшая приехала сюда со своей третьей дочерью, болезненной Анной. Были здесь и внучки Суворина – Вера и Надя Коломнины. Антона сразу взяла под крыло начальница женской гимназии Варвара Харкеевич, сделав его членом попечительского совета. Мужскую компанию в Ялте составили люди выдающиеся: Федор Шаляпин, Бальмонт, группа больных туберкулезом врачей во главе с доктором Срединым. Однако самым полезным для Чехова оказалось знакомство с Исааком Синани, владельцем книжного и табачного магазинов. Благодаря ему до Антона вовремя доходили все его телеграммы, письма и посетители.
В первые недели Чехов сменил одну наемную квартиру в окрестностях Ялты на другую. Вскоре он настолько свыкся с крымским «цветущим кладбищем», что решил купить здесь имение и построить в городе небольшой дом. Двадцать шестого сентября Синани повез Антона посмотреть продажное имение в Кучук-Кое – за него просили две тысячи рублей. В письме к Маше Антон нарисовал план: камни, кипарисы, двухэтажный дом с красной крышей, татарская сакля, кухня, сарай, гранатовое дерево, три десятины земли и по соседству – татарская деревушка, где «краж не бывает». Единственный недостаток – подъездная дорога, круто идущая вниз. Впрочем, в недалеком будущем ожидалось строительство береговой железнодорожной ветки. Маша ответила, что каменные постройки надежнее деревянных и что хуже мелиховской дороги уже ничего быть не может (Серпуховской уездный совет все откладывал строительство шоссе до Лопасни). Ваня, который любил отдыхать на семейных дачах, идею покупки имения одобрил. К тому же цена была сходная. Спустя неделю Антон решился и на дом в Ялте: земельный участок в Аутке в двадцати минутах ходьбы от центра продавался за пять тысяч рублей. На нем можно было построить дом для всей семьи.
В самый разгар хлопот о покупке земли, 12 октября, Синани получил телеграмму: «Не откажите сообщить, как принял Антон Павлович Чехов известие о кончине его отца. Как его здоровье. Телеграфируйте <…> Марии Чеховой». Только на следующий день он решился показать телеграмму Антону. В полном замешательстве Антон телеграфировал ответ: «Отцу царство небесное вечный покой грустно глубоко жаль пишите подробности здоров совершенно не беспокойтесь берегите мать Антон». За те три дня, в течение которых не стало Павла Егоровича, никто не написал Антону ни слова.
Девятого октября – Маша в это время была в Москве – Павел Егорович поднял в чулане тяжелый ящик с книгами. В тот день на нем не было грыжевой подвязки, и, распрямившись, он почувствовал сильную боль в паху – мышцами живота защемило выпавшую кишку. Он с трудом добрался до постели. Евгения Яковлевна запаниковала и вызвала из Угрюмова врача. Тот приехал, провел около больного четыре часа и настоял на отправке его в московскую больницу. Евгения Яковлевна послала человека в Лопасню телеграфировать о случившемся Маше[439].
Затем по замерзшей ухабистой дороге врач повез Павла Егоровича на станцию. Через три часа он доставил его в клинику профессора Левшина и исчез. Профессор сразу же распорядился дать больному хлороформ и стал готовиться к операции.
Ни Маша, ни Ваня пока ни о чем не подозревали. Лишь в половине одиннадцатого вечером Маша получила тревожную телеграмму и бросилась разыскивать клинику. Через день она писала о случившемся Антону: «Наконец, в четвертом часу утра сходит профессор Левшин и начинает кричать на меня, что бросили старика, никого с ним не было. Что операция была трудна, что он замучился, вырезал ? аршина омертвевшей кишки и что только здоровый старик мог вынести такую длинную операцию <…> Когда я объяснила, что я оставила дома отца совершенно здоровым <…> и что телеграмма свалилась на меня как снег на голову, он пожалел меня и начал говорить, что операция удачна, что я даже могу слышать голос отца. Он повел меня наверх, окровавленные ординаторы окружили отца, загородили от меня, и я услышала довольно бодрый голос отца. Опять ко мне обратился профессор и сказал, что все пока благополучно, но все может быть, и чтобы я к 8 часам утра опять приезжала и молилась бы Богу…»
На следующее утро Маша приехала в клинику с Ваней. Ждать, пока Павел Егорович проснется, пришлось до часу дня; пульс и температура у него были нормальные: «Вечером я нашла отца гораздо лучше, бодрее. Уход за ним удивительный! Он просил, чтобы я привела мать, начал говорить о докторах и что ему здесь очень нравится. Беспокоит его только небольшая боль в животе и отрыжка черно-красного цвета».
Ваня послал телеграмму Александру, и тот приехал в Москву ночным экспрессом, захватив фотоаппарат и стеклянные пластины. С вокзала он заехал к Ване – там уже собралась вся семья, – и они отправились к Павлу Егоровичу. В своей «Свалке» он записал: «Он лежал в палате один, весь желтый от разлившейся желчи <…> но в полном сознании. Наше появление его очень обрадовало. „А, и Миша приехал! И Саша здесь!“ <…>; В разговоре раза два или три повторил: „Молитесь!“»
К вечеру у Павла Егоровича началась гангрена. Братья Чеховы, не чувствуя опасности, в это время обедали у Тестова. Врачи приняли решение о повторной операции. Когда Александр еще раз наведался в клинику, швейцар встретил его лаконичной фразой: «Все кончено». Павел Егорович умер на операционном столе. На следующее утро Александр написал некролог и телеграфом отправил его в «Новое время».
Евгения Яковлевна сокрушалась, что Павел Егорович мало – «всего какие-нибудь четыре дня» – болел перед смертью. Александр не сразу понял, зачем отцу были нужны лишние страдания, и лишь в поезде по дороге домой сообразил: «По ее религиозным воззрениям, чем дольше человек хворает перед смертью, тем он ближе к Царству Небесному: есть время каяться в грехах». Александру хотелось сфотографировать усопшего Павла Егоровича: «Сторож сообщил мне, что тело отца находится в подвале, и за двугривенный проводил меня в подвал. Там я увидел на чем-то вроде катафалка тело отца, совершенно голое, с огромным кровавым пластырем во весь живот, но фотографировать было по световым условиям невозможно».
Покойника долго не обмывали – ждали, пока родственники принесут саван. Миша, рассердившись на Александра, что тот приехал с фотоаппаратом, взял все хлопоты о похоронах на себя и попросил никого не вмешиваться. Александр почувствовал себя «совершенно неуместным и ненужным» и отправился на вокзал в сопровождении Вани (с тех пор Миша и Александр прекратили общение). Павла Егоровича похоронили в отсутствие двух его старших сыновей, Александра и Антона. На расходы Маша взяла из сберегательной кассы триста рублей и еще сотню ей одолжила подруга. Сергей Бычков, верный слуга Антона из «Большой Московской гостиницы», присоединился к идущим за гробом. Антону Миша написал: «Схоронили мы отца, и о том, что пришлось при этом перенести, лучше умолчать <…> Такая, брат, профанация, такой цинизм, такое христопродавство, о которых можно узнать только на похоронах <…> Об одном радуюсь – это что ты не приехал». Антон чувствовал и свою долю вины в том, что случилось: будь он дома, он предотвратил бы гангрену[440].
Павел Егорович, которого почти все недолюбливали и мало кто слушался, как оказалось, был тем самым центром, вокруг которого вращалась мелиховская жизнь. Антон понимал, что его смерть – это окончание целой эпохи. Как он признался в письме к Меньшикову, «выскочила главная шестерня из мелиховского механизма, и мне кажется, что для матери и сестры жизнь в Мелихове утеряла теперь всякую прелесть и что мне придется устраивать для них теперь новое гнездо».
Для строительства дома в Аутке Антон пригласил молодого архитектора Л. Шаповалова: Чехов надеялся, что дом будет готов через полгода. Вскоре Маша, оставив Евгению Яковлевну на попечение мелиховской учительницы, приехала на две недели в Крым. (Евгения Яковлевна отказалась ехать в Ярославль, несмотря на настойчивые Мишины приглашения; возможно, ей не понравилось, что тот называл ее в письмах «плачущей вдовицей»[441].) Двадцать седьмого октября Антон встретил Машу на ялтинской пристани и сразу сообщил ей: «А знаешь, я купил участок земли. Высоко над городом. Вид изумительный! Завтра пойдем смотреть».
Российская публика прониклась к Антону большим сочувствием – его завалили письмами и телеграммами. В газетах между тем появились тревожные известия о том, что угроза нависла и над жизнью самого Чехова. Миша в письме старался подбодрить брата: «Купи имение, женись на хорошем человеке, но обязательно женись, роди младенца – это такое счастие, о котором можно только мечтать <…> Пусть твоя будущая жена – мне бы почему-то хотелось, чтобы это была Наташа Линтварева или А. А. Хотяинцева, – обставит твою жизнь так, чтобы ты был только счастлив и счастлив»[442].
О художнице Хотяинцевой Миша написал и Маше: «Такая славная особа и такая одаренная, что я желал бы, чтобы на ней женился Антон»[443]. Однако Антон, хоть и считал Линтвареву и Хотяинцеву достойнейшими из женщин, о женитьбе ни на той, ни на другой не помышлял. Все его думы были о Книппер, и он сердился, что петербургские газеты не заметили ее в роли Ирины. Вместе с Немировичем-Данченко он негодовал по поводу критического выпада, сделанного Сувориным в адрес Московского Художественного театра. Немирович писал Антону: «Суворин, как ты и предсказывал, оказался… Сувориным. Продал нас через неделю. На твоих глазах он восхищался нами, а приехал в Петербург и махнул подлую заметку. Не могу себе простить, что говорил с ним о вступлении в „Товарищество“»[444].
Из Парижа Антон получил две фотографии от похудевшей Лики. На одной из них была надпись: «Не думайте, что на самом деле я такая старая ведьма. Приезжайте скорей. Вы видите, что делает с женщиной только один год разлуки с Вами». Другую же фотографию Лика сопроводила словами романса, который часто пела Антону:
«Дорогому Антону Павловичу на добрую память о воспоминании хороших отношений. Лика.
Будут ли дни мои ясны, унылы,
Скоро ли сгину я, жизнь погубя,
Знаю одно, что до самой могилы
Помыслы, чувства и песни и силы —
Все для тебя!!!
[Чайковский – Апухтин]
Пусть эта надпись Вас скомпрометирует, я буду рада.
Париж. 11 октября 1898 г.
Я могла бы написать это восемь лет тому назад, а пишу сейчас и напишу через 10 лет».
Данный текст является ознакомительным фрагментом.