Все остается людям Последнее интервью М. И. Ромма корреспондентам «Литературной газеты» во время съемок фильма «Мир сегодня»[79]
Все остается людям
Последнее интервью М. И. Ромма корреспондентам «Литературной газеты» во время съемок фильма «Мир сегодня»[79]
— Что привлекло особое внимание съемочной группы?
— Я хорошо представлял, что обстановка в мире чрезвычайно сложна. Но она оказалась даже сложнее, чем я думал.
Очень сильное и противоречивое впечатление у меня осталось от посещения университета Нантер.
Нантер — один из филиалов Сорбонны, но он совсем не похож на это многовековое святилище науки. Стеклянно-бетонные громады Нантера разбросаны на огромном унылом пустыре, далеко за городом — факультеты, общежития, спортклуб, столовая. Самый большой факультет — филологический, там числятся двадцать тысяч студентов, но посещает лекции около 8 тысяч. Каждый окончивший школу может стать студентом — достаточно заявления.
Интересная картина предстала перед нами, когда мы, поднявшись по ступенькам в здание филологического факультета, попали в просторный высоки і коридор. Одна из стен его стеклянная, другая оштукатуренная. Обе стены испещрены написанными от руки черной и красной краской лозунгами, призывами, заклеены плакатами, листовками разных политических партий и направлений. Лозунг наклеивается на лозунг. Можно было бы произвести раскопки, открывая в этих напластованиях этапы идейной борьбы студентов. Лозунги даже на полу — они нанесены несмываемой краской.
Мы снимали в этом коридоре, брали короткие интервью, беседовали со студентами у костров, которые те разжигают под вечер тут же, на кафельном полу. Сидя на корточках, они подбрасывали в огонь газеты и старые плакаты.
Мы задавали нейтральные, отнюдь не политического характера вопросы. Например: «Что вы читаете помимо обязательной программы?» Если человек не отказывался отвечать, то обычно говорил: «Прежде всего политическую литературу». Часто беседа кончалась так: «Главное — социальное переустройство общества. Все остальное — потом».
Студенты самые разные. Многие носят бороды и длинные волосы. Иные ходят в тулупах мехом наружу. Но это не столько дань моде, сколько своеобразная форма протеста против респектабельности буржуазного общества потребления. Студенчество самим своим видом заявляет: для нас это общество, его устои — не идеал. А вообще-то студенты носят то, что подешевле: денег мало, а борода растет бесплатно.
Нас предупреждали о рискованности поездки в Нантер. Среди студентов много участников майских событий 1968 года. Бои были нешуточные: одна из аудиторий, например, почти начисто разрушена и до сих пор не восстановлена. Некоторые студенты еще скрываются от полиции, избегают хроникеров и работников телевидения. Очевидно, по документальным кадрам их можно опознать. Нас специально предупреждали: в перерывах между съемками не держите камеры на плече — были случаи, когда студенты разбивали аппаратуру. У нас тоже были довольно острые моменты, когда плотная толпа окружала съемочную группу и наш оператор Герман Лавров прижимал камеру к груди. Многие студенты при виде камеры закрывали лицо газетой, отворачивались и быстро уходили. Но в общем к нам относились хорошо. Только вот один студент очень докучал нам. Этому «студенту», как мы узнали, 82 года — да, именно столько. Он прекрасно говорит по-русски, называют его Колей. Восьмидесятидвухлетний Коля все время вертелся около нас, мешая нам, задавал явно провокационные вопросы, выкрикивал какие-то протесты. Наши операторы нашли наконец способ удалять Колю из кадра: они направляли на него камеры. Тот сразу закрывал лицо руками и убегал.
В известной мере нам удавалось снимать в Нантере потому, что нам помогали студенты из «русского кружка». Мы познакомились с ними на просмотре фильма Эйзенштейна «Генеральная линия». Я рассказывал им об Эйзенштейне, и они обещали, что будут дежурить около наших камер.
Я всматривался в лица студентов, стараясь угадать их будущее. Для меня самым важным было то, что эта нарастающая сила направлена против капитализма, против общества потребления. Сейчас в студенчестве очевиден разброд, но рядом с самыми различными экстремами мы видим собранных, убежденных и очень верно мыслящих людей. Кстати, среди французских студентов много коммунистов.
— Михаил Ильич, какие проблемы современного мира затрагиваются в вашем фильме?
— «Мир сегодня» — этой газетной рубрикой объединяется ряд задуманных нами фильмов. Над одним из них работает сейчас наш коллектив.
— Объединяет ли что-нибудь этот фильм с предыдущим вашим фильмом «Обыкновенный фашизм»?
— Безусловно, и многое. Прежде всего — внутренняя связь и общая идея: человек, человечество и уродливые явления современного западного мира.
В «Обыкновенном фашизме» нас особенно интересовали явления массового психоза, разрушение моральных норм. Все это тесно связано с политической рекламой, с тотальной, организованной обработкой человека.
Массовые психозы — опасное явление в капиталистическом обществе XX века. В истерически возбужденной толпе человек перестает быть человеком. Массовая истерика разрушает мысль, парализует сознание. Иногда психозы носят как бы безобидный характер — ну, скажем, полумиллионная возбужденная толпа поклонников какого-нибудь джазового певца. Но когда эти поклонники начинают громить все вокруг, когда женщины, рыдая от восторга, ломают руки, рвут на себе волосы и мечутся, не находя выхода чувственному возбуждению, это производит страшноватое впечатление. А где-то рядом то и дело возникают новые «живые боги» и «пророки буржуазного мира». Это всегда идет в одной упряжке: «живой бог» и миллионная толпа, потерявшая способность мыслить.
— Именно над этой проблемой вы сейчас работаете?
— Я не хотел бы подробно говорить о нашем ближайшем фильме. Ведь мы задумали цикл картин, и речь идет об общем замысле цикла.
У нашего века есть свои парадоксы. Собственно, эта тема была начата еще в «Девяти днях одного года». Не только расщепление атома, но каждое открытие имеет оборотную сторону.
— Михаил Ильич, но ведь научно-технический прогресс — это и рост культуры, и неведомые прежде возможности массового образования, развития интеллекта?
— Да, но буржуазное потребительское общество прежде всего в массе выбрасывает ширпотреб, суррогаты культуры. Художники, писатели, кинематографисты Запада остро переживают духовный кризис: одни ищут выход из идеологического тупика, другие забредают в очень странные переулки. В этом убедил меня разговор с режиссером Жан-Люком Годаром.
Вокруг него всегда кипели споры. Картины его широко известны за пределами Франции. Узнав, что его последняя картина будет демонстрироваться любителям кино… в музее современной живописи, мы решили попросить у Годара разрешение посмотреть картину и, может быть, частично снять дискуссию. Годар сказал, что он хочет сначала побеседовать со мной.
Встреча состоялась в маленьком кинематографическом бюро Годара. Он чертил какой-то график, и я решил, что он устанавливает ритм будущей картины, как это делали некоторые режиссеры в 20-е годы. Вот наш разговор в сокращенном варианте.
— Г-н Годар, я знаю, что вы сняли новую картину для итальянского телевидения. Я видел ваши прежние работы, и хотелось бы вместе с моей группой посмотреть новую и присутствовать на дискуссии. Обещаем, что мы будем держаться незаметно, не вмешиваться в ход дискуссии. Меня интересуют прежде всего общая атмосфера, лица, их выражение.
— Г-н Ромм, — довольно строго ответил Годар, — меня насторожило ваше заявление. Вы сказали, что не будете вмешиваться в ход дискуссии, а собираетесь наблюдать за лицами. Это типично для ревизиониста.
Я раньше тоже любил наблюдать за лицами, но теперь меня интересует сущность. Настоящего революционера лица не должны интересовать. Я, например, не могу полюбить самую красивую женщину, если ее убеждения не совпадают с моими…
Я постарался сдержать улыбку и решил выслушать Годара до конца. В это время вошел помощник Годара, юноша лет двадцати, и, иронически усмехнувшись, уставился на меня. Годар между тем продолжал:
— Я видел только две ваши картины: «Девять дней одного года» и «Обыкновенный фашизм». О других ваших картинах я мог судить по истории советского кино, но история вашего кино так же, как история нашего, проникнута буржуазным духом. Чтобы судить, например, о фильме Эйзенштейна «Броненосец «Потемкин», я должен знать, какие статьи Ленина были опубликованы во время постановки фильма.
Я прервал Годара:
— Ленин умер за два года до того, как «Броненосец «Потемкин» вышел на экран.
— Не важно, надо сличить другие картины Эйзенштейна.
— Но Ленин умер до того, как Эйзенштейн снял первый свой кадр…[80]
— И вообще, — продолжал Годар, — в советской кинематографии я признаю только Вертова, все остальное — ревизионизм.
Не буду дальше пересказывать разговор, отмечу только некоторые открытия Годара. Он заявил, что полностью отрицает свое прошлое, что он был индивидуалистом, а теперь покончил с индивидуализмом, что себя считает сторонником «культурной революции» в Китае, что каждый кадр он обсуждает с группой товарищей, и если ему не ясна идейная формулировка или не найдена форма эпизода, он вставляет черную проклейку. В это время все должны думать.
Теперь я понял, что за график он составлял.
Лекция Годара продолжалась довольно долго. В конце концов я решил прервать ее.
— Я тоже хочу задать вам несколько вопросов. Вы кинематографист, г-н Годар?
— Да, я делаю новое кино.
— Вы знаете, что в Китае киноискусство, по-существу, ликвидировано?
— Студии художественных фильмов закрыты, и это правильно. Ведь что такое кинематограф? Это изображение и звук. Но и то и другое было изобретено буржуазией, пролетариат не имел к этому отношения. А изображение вместе со звуком есть орудие обмана рабочих масс. Это буржуазная уловка.
— А телевидение? Ведь это тоже изображение и звук. Его тоже изобрела буржуазия, а между тем в Китае телевидение существует.
— Это необходимо для пролетарской пропаганды. Впрочем, мы все это изучим в книгах.
— А книги нужны?
— Только некоторые.
Я встал, чтобы прекратить беседу, которая продолжалась уже почти полтора часа.
— Г-н Годар, не кажется ли вам, что мир очень сложен и очень опасен, и если подбрасывать горючее на тлеющие угли, то может разгореться такой пожар, что не поздоровится никому…
— Наши дети увидят счастье, — продолжал торжественно Годар. И неожиданно добавил со странной улыбкой: — Знаете, что самое трудное? Делать детей.
— Ну, судя по тому, как растет население земного шара, с этим справляются очень многие.
На этом беседа закончилась. Я не пошел смотреть картину Годара. Мне рассказали потом работники съемочной группы, что это невыносимо скучное чередование еле связанных простейших планов и упорное повторение примитивных деклараций. Примерно так. Женщина произносит: «Надо сочетать теорию с практикой». Мужчина отвечает: «Но теория прежде всего». Женщина: «Нет, надо сочетать теорию с практикой». Еще несколько раз повторяются такого рода открытия, после чего появляется черная проклейка. Затем женщина ест суп и говорит: «Нет, надо все-таки сочетать теорию с практикой».
Тратить пленку на съемку дискуссии было бессмысленно.
— Может быть, это личный кризис художника?
— Скорее, это свидетельство растерянности. Человек нервный, политически не слишком грамотный, столкнувшись со сложностями современного мира, не нашел иного выхода, кроме обращения в новую, простую, как мычание, веру, в наивный и грубый догматизм, в открытую демагогию. Я бы сказал — наглую демагогию. Разумеется, Годар не представляет собой всю французскую кинематографию, — искусство Франции, в том числе и французский кинематограф, не нуждается в комплиментах. Тем не менее беседа с Годаром показалась мне примечательной.
Но я оптимист, и если бы не верил в прогресс, то сложил бы ненужные руки на пустой груди и снимал бы музыкальную комедию. Почему музыкальную? В обычной комедии непременно присутствует мысль. В музыкальной это не обязательно.
— Вы хотите сделать фильм в основном из документального материала?
— По образной системе это будет, как и «Обыкновенный фашизм», художественный фильм. Монтаж базируется на принципах художественного фильма — то есть не на констатации фактов, а на обобщенном образе.
Если искать аналогию, то в какой-то мере эйзенштейновская теория монтажа аттракционов была моим кредо. Не совсем так, как она изложена в его известной статье,[81] а как он сам рассказывал мне. Он сравнивал кинематографические аттракционы, сильные до поразительности моменты, с ударами боксера, который постоянно меняет тактику.
— По-видимому, Эйзенштейн много значил в вашей жизни?
— Он для меня был учителем. Не учителем ремесла, а учителем в более высоком смысле. Это был человек огромной эрудиции, сложного иронического склада, глубокой мысли. Мне приходилось готовиться к беседам с ним — очень уж высок был уровень его знании и быстрота ассоциаций.
Возвращаясь к предыдущему вопросу, скажу, что меня не столь уж волнует художественная форма. Сама тема настолько важна, что мне кажется излишним заботиться о занимательности. Я уже в том возрасте, когда делаешь не то, что кажется интересным, а то, что кажется нужным.