1920 <ННВ> (Николай Вышеславцев)

1920

<ННВ>

(Николай Вышеславцев)

Нина Яковлевна Серпинская (1893–1955), писательница:

Молчаливый, замкнутый, рассудочный и культурный, с непроницаемым выражением светлых зеленоватых глаз и подобранного тонкого рта, он не тратил «зря» время на болтовню во время общей еды или «чаёв» на очередных вечерах[49].

Марина Ивановна Цветаева. Из записной книжки 1919–1920 гг.:

Задумчиво разглаживает голубое одеяло, лежащее в ногах дивана. Гляжу на его руку.

— «Н. Н.!» — чувствую ласковость — чуть-шутливую! — своего голоса — «чем так гладить одеяло, к<отор>ое ничего не чувствует, не лучше ли было бы погладить мои волосы?»

Смеется. — Смеюсь. — Рука все еще — движущейся белизной — на одеяле.

— «Вам не хочется?»

— «Нет, мне это было бы очень приятно, у Вас такие хорошие волосы, но я, читая Ваши стихи, читаю их двояко: как стихи — и как Вас!»

— «Ну — и?»

— «Мне запомнилась одна Ваша строчка:

На Ваши поцелуи — о живые! —

Я ничего не возражу — впервые…»

— «О, это когда было! — Это тогда было! — Теперь как раз наоборот! — Этого никогда и не было!» — и, спохватившись: — «Господи, что я говорю!»

— Смеемся. —

— «Н. Н., а я все-таки обижена, что Вы не хотите меня погладить. — Разве моя голова не лучше одеяла?»

— «У Вас очень хорошая голова, но когда я глажу одеяло, я по крайней мере уверен, что ему не неприятно.»

— «Не возразит?» — Смеюсь. — Соскальзываю на пол — перед ним на колени — головой в колени. И вот — как сон — другого слова нет. Рука нежная нежная — как сквозь сон — и голова моя сонная — и каждый волос сонный. Только глубже зарываюсь лицом в колени.

— «Вам так неудобно?»

— «Мне чудесно.»

Гладит, гладит, точно убеждает мою голову, каждый волос. Шелковый шелест волос под рукой — или рука шелковая? — Нет, рука святая, люблю эту руку, моя рука…

И вдруг — пробуждение Фомы. — «А вдруг ему уже надоело гладить и продолжает так только — для приличия? — Нужно встать, самой кончить, — но — еще одну секундочку! — одну!» — и не встаю. А рука всё гладит. И ровный голос сверху:

— «А теперь я пойду.»

Встаю безропотно. Провожаю по темным комнатам. — «Ни за что не пойду провожать!» — Во мне уже упорство.

Провожаю сначала до парадного, потом до подъезда, иду рядом.

Пустота (страх его пустоты), сознание своей негодности и его осуждения, холод, неуютность. Провожаю до Соллогуба, он идет со мной обратно. Я что-то о М<илио>ти: — «Он уже забыл!» — «Напрасно Вы думаете, это будет ему служить воспоминанием на долгие годы!» Голос — не без лукавства. Что-то говорю о нем — и:

— «Когда я с Вами рядом… Впрочем, все равно: ведь Вы — издалека — издалека.»

— «А каким бы Вы хотели, чтобы я был?»

— «Никаким. — Тем же. — Этим мне Вы так и дороги… — Когда это кончится…»

— «Что?» — «Наше знакомство.» — «А скоро оно кончится?» — «Не знаю.»

Идем по переулку. — «Знаете, если меня кто-н<и>б<удь> так встретит сейчас — никто не подумает дурно. — Хожу по улицам и колдую.»

— «Почему Вы так думаете?»

— «П. ч. я сама сознаю свою невинность, — клянусь Богом! — вопреки всему, что я делаю!»

— «Вы правы.»

Прощаясь, кладет мне руку на голову, — м<ожет> б<ыть> я подставила лоб? — Прислоняюсь головой к его плечу, обеими руками обнимаю за талью — юнкерскую! — Долго так стоим.

— «А Вы кажется мне, под предлогом, что гладите — лоб открыли? Охо!»

Смеется. — Стоим еще. — Я с закрытыми глазами. Легко-легко касается губами лба.

И ровный-ровный четкий шаг по переулку [12:99–101].

* * *

<…>

4-го русского мая 1920 а, понед<ельник>

НН! — Мое горе в том, что я, отвергая всё Ваше, не могу Вас презирать.

И еще мое горе в том, что я не всё Ваше отвергаю. И третье мое горе — что Вы + доблесть не получили в колыбель — sensibilite (этого слова нет по русски: чувствительность — глуповато, восприимчивость — обще и холодно).

Sensibilite — это способность быть пронзенным, уязвимость — за другого — души. — Вам ясно? —

И еще мое горе, что Вы, нежный руками — к рукам моим! — не нежны душою — к душе моей! Это было и у многих (вся моя встреча с З<авад>ским! — с его стороны!), но с тех я души не спрашивала.

Конечно — руками проще! Но я за руками всегда вижу душу, рвусь — через руки — к душе, — даже когда ее нет. — А у Вас она есть (для себя!) — и ласковость только рук — от Вас!!! — для меня оскорбление. Встреча с Вами для меня большое событие. Господи, когда я думаю о мирах, которые нас рознят, мне все равно — руки! — Не хочу — не льщусь — не надо! Только руки, — я за это себя никогда не продавала! Когда-то, в минуту ослепительного прозрения, я сказала о себе — маскируя глубину — усмешкой:

«Другие продаются за деньги, я — за душу.» С кожей и костями продаюсь — кому не продавалась! — и как всегда хотела быть послушной!

— Еще меня сбивает Ваше «приятно». — Ах, Господи, когда одному мучительно от несоответствия, а другому приятно от соответствия, — какие тут соответствия и несоответствия! — Исконная бездна мужского и женского! —

Милый друг, Вы бы могли сделать надо мной чудо, но Вы этого не захотели, Вам «приятно», что я такая. …Так гладят кошек или птиц…

Вы могли бы, ни разу не погладив меня по волосам («лишнее! — и так вижу!») и разочек — всей нежностью Вашей милой руки — погладив мою душу — сделать меня: ну чем хотите (ибо Вы хотите всегда только лучшего!) — героем, учеником, поэтом большого, заставить меня совсем не писать стихи — (?) — заставить убрать весь дом, как игрушечку, завести себе телескоп, снять все свои кольца, учиться по английски.

Всю свою жизнь — с 7 лет! — я хотела только одного: умереть за, сейчас, 27 бы попробовала «жить для»… Не для Вас — Господи! — Вам этого не нужно (потому не нужно и мне!) — а через Вас как-то, — словом Вы могли бы взять меня за руку и доставить прямо к Богу. — Вот. —

И блоковские «стишки» я бы Вам простила (о себе уж не говорю!), и Асину книгу, и Вашу Устинью проклятую, и огород — дружочек! — но Вы не захотели мне ничего объяснить, у Вас просто не было напряжения, воли к моему — ну, что ж, скажу! — спасению. П. ч. Павлик А<нтоколь>ский, который пишет:

— пора

Офицерам вставать за Петра —

и сам никуда не встает — такого союзника — в моем! — мне не надо. — Лучше уж такие враги, как Вы.

Вы сделали дурное дело со мной, дружочек.

Вы сказали: — «Не то, но впрочем можно и так». В первое я поверила и, поверив в первое, не поверила во второе. (П. ч. сказал НАСТОЯЩИЙ человек!)

Вы оказались слишком строгим для знакомого (какое Вам дело?) — и недостаточно — для человека так или иначе вошедшего в мою жизнь.

Да, я в Вашу комнату вошла, а Вы в мою жизнь. — В этом всё. — Я, легкомысленная, оказалась здесь тяжелее Вас, такого веского!

— Знаете, кем бы я бы хотела быть Вам? — Вестовым! Часовым! — Словом, на мальчишеские роли! —

— «Поди туда — не знаю куда,

Принеси то — не знаю что.»

И я бы шла бы и приносила. (— Господи, какая у меня сейчас к Вам нежность!) — Собакой бы еще сумела быть…

А придется мне — и это наверное будет, и мне грустно. Ну, словом: от призрака (героя какой-нибудь чужой или собственной книги) — от призрака — к подлецу (живому), от подлеца — к призраку…

— О! —

Слушайте внимательно, я говорю Вам, как перед смертью: — Мне мало писать стихи! Мне мало писать пьесы! Мне надо что-нибудь — кого-нибудь (ЛУЧШЕ — ЧТО-НИБУДЬ!) — любить — в каждый час дня и ночи, чтобы всё шло — в одно, чтобы я не успела очнуться, как — смерть.

Чтобы вся жизнь моя была одним днем + трудовым! — после которого спят — каменно.

Поймите меня: ведь всё это мое вечное стремление таскать воду по чужим этажам, помочь какому-н<и>б<удь> дураку тащить узел, не спать, не есть, перебороть (себя и трудность!) — это не просто: избыток играющих сил — клянусь! —

Но не моя вина, что все трудности мне слишком легки — все отречения! — что всё это опять — игра. Найдите мне тяжесть по мне.

И — чтобы — не тяжесть ради тяжести (как разгребание снега ради мускулов!), а чтобы это кому-н<и>б<удь> было нужно.

Распределите каждый час моей жизни, задавайте мне задачи, как сестры — Золушке:

«Отбери чечевицу от гороха…»

И только — ради Бога! — никаких фей на помощь! <…> [12; 119–121]

* * *

Прощаясь как-то, Вы сказали мне:

— «Подождите меня не любить!»

— «Подождите меня любить!» — вот что сказать Вам следовало. — Исполняю Вашу просьбу дважды.

* * *

А есть у меня чувство, что это отношение безвозвратно испорчено. — Посмотрим.

* * *

12 ч. ночи.

Давным-давно — 10 лет тому назад — я испытывала это чувство <…>.

Самое первое: ну, что я ему сделала?

И чувство такой беззащитности, такой покорности!

— Вот я, делай что хочешь, я буду всё делать, что ты хочешь, если скажешь: не дыши — не буду дышать, только не отталкивай, не отталкивай, не отталкивай, я ведь тебе ничего не сделала, прости меня, я земля под твоими ногами, топчи!

О, Боже мой, а говорят, что нет души! А что у меня сейчас болит? — Не зуб, не голова, не рука, не грудь, — нет, грудь, в груди, там, где дышешь, — дышу глубоко: не болит, но всё время болит, всё время ноет, нестерпимо! <…>

Секундами безнадежное решение: не видеться! Ни за что! — пусть соскучится! — ведь соскучится же! Пусть думает, что забыла!

И ледяной ужас: вдруг подумает, что забыла?! И потому — не придет?

— Ни за что не пойду, ни за что не пойду, ни за что не пойду, скажу себе: он уехал в Т., поверю — и не пойду, п. ч. глупо — раз он в Т-ве.

Но ведь я буду знать, что он не в Т-ве, я ведь не поверю, я буду знать…

И — главное — если бы мне сказали: через хо дней ты его увидишь. Но ведь я каждый, каждый, каждый вечер буду его ждать, и он каждый, каждый, каждый вечер будет не приходить, а что он и через 10 дней не придет — и через месяц — никогда?! Господи, когда я его 11/2 дня не вижу, мне кажется — подвиг! Ведь я все время отуманиваю себя: стихами Mme de Stael[50], людьми, все время сражаюсь, каждую минуту отстаиваю себя у необходимости в нем, для меня каждая минута — без него.

О, я знаю себя! Через полных два дня у меня будет такое чувство исполненного долга, такое сияющее чувство донесенной — непосильной! — ноши, я почувствую себя ТАКИМ ГЕРОЕМ, что — секунду тому назад и думать об этом не посмев! — вцеплюсь в любой предлог — и ринусь к нему, чистосердечно веря, что иду по делу.

Господи! Ведь я не преувеличиваю. Отбросим 4–5 часов, которые сплю, и подсчитаем минуты.

48 час. ? 10 = 38 ч. 38 ? 60 = 2280

38

60

——

2280 — Две тысячи двести восемьдесят минут, и каждая, как острие! Ведь это — ТАК. А для него — между рисованием, грядками, прогулками, и еще не знаю чем (м. б. любит кого-нибудь?) — для него это даже не два дня, а просто — ничего, ничего даже не заметит.

Так я еще мучалась 22 лет от Сони П<арнок>, но тогда другое: она отталкивала меня, окаменевала, ногами меня топтала, но — любила!

А этому я — глубоко и растерянно задумываюсь — просто НЕ НУЖНА. Ведь он про друзей говорит: — «Ежели бы они умерли, я бы их наверное скоро забыл…» А я разве для него — друг? — Так — «приятно».

Господи, каюсь до конца: с гордыней кончено, «приятно» — согласна, но одного не могу! Не могу! Не могу! — чувствовать себя меньше, чем стук в комнате. Этого не могу — и не гордыня встает — а последний остаток разума: «ничего не добьешься!» и — то, с чем умру — корректность. <…>

— Господи, что я ему сделала, что он меня так мучит?

А я-то думала, что уже никогда больше никого смогу любить! — Точно тогда, 17 лет, кудрявая после кори, — в первый раз!

— Стихи. — Но моих стихов он не любит, они ему не нужны, значит и мне не нужны, — что мне до того, что Бальмонт похвалит?!

<…>

— З.<авад>ский тоже меня не любил, но ему льстило мое внимание, и — кроме того! — я могла ему писать. Любил стихи. Кроме того, в III Студии я была в чести, это увеличивало для него мою ценность, — хоть именем моим мог похвастаться! (III Студия еще менее известна, чем я!)

А этот — [12; 122–125]

* * *

<…>

9-го русского мая 1920 г.

Так я только раз в жизни мучилась, — 10 лет назад! — 17-ти лет! Я совсем забыла, как это бывает. Как будто бы я лежу на дне колодца, с перешибленными ногами и руками, а наверху ходят люди, светит солнце [12; 130].

* * *

НН! А начали все-таки — Вы! (Друг дорогой, не виню!) — Вы первый сказали: — «Если бы я действительно был старым учителем, а Вы моим юным учеником, я бы сейчас возложил Вам руки на голову — благословил бы Вас — и пошел.» — Как же после этого не подставить головы — не поцеловать благословивших рук?

И — заметьте — я крепилась до следующего вечера!

* * *

Странно: все мистики любили — Ночь, пели — Ночь, молились — Ночи! — Новалис — Сведенборг — я мистиков плохо знаю, но ведь и масоны собирались ночью.

И не только мистики, — все, одаренные даром души! (О, моя Беттина!)

— И вот Вы, милый НН, мистик и существо — вопреки всему! — определенно одаренное даром души, (я бы сказала — духа!) — так просто решаете: ночь — для сна. И ничего не чувствуете в темноте. Если это в воспитательных целях, поверьте: ночь для меня — самое меньшее — целоваться!

Ночью — я чувствую — от меня просто идут лучи. И — по чести — разве я существо любовной страсти? Я, вообще, существо.

И «справиться» со мной можно было — знаете — как? — «М<арина>, подумайте глубже, почувствуйте глубже…»

— И всё. — [12; 139].

* * *

<…>

НН! В первый раз, когда Вы меня провожали, я в первый раз за всю мою жизнь остановилась не перед своим домом.

Всячески можно истолковать: 1) что мне до старого дома, раз есть новый дом (Вы), 2) просто не хочу домой 3) хочу домой, но не к себе (к Вам!) и т. д. А в итоге: ни своего дома, ни Вашего. <…>

* * *

НН хитер. Зная, что будет мучиться от меня, предпочел мучить — меня.

* * *

— Как это у него внутри, в груди? — Встречался, ждал, радовался, смеялся, провожал ночью по Поварской, гладил по голове — а потом сразу: заказ на декабристов — верниссаж — в промежутки — огород — какие-то старики — обеды и ужины…

Глядя на свои руки вспоминает ли он иногда, что я их целовала? <…>

* * *

16 го мая 1920 г. — Воскресение, — Троицын день

День нашего примирения, дружочек.

Жаль, что я в этот день не могу преподнести Вам — новую любовь! (Не готова еще.)

Мириться с Вами я не пойду, хотя книжка Ваша готова — переписана и надписана.

— «Милому ННВ. — с большой грустью — от чистого сердца — в чудесный Троицын день.»

Но у Вас сегодня — верниссаж, Вам не до Троицына дня и не до женских стихов.

Брат Володечки, Вы сейчас в роли доктора (дай Бог, чтобы не фельдшера!) — и сами этого не подозреваете.

Вы из породы «уважающих женщину», не смотрящих глубже — не подходящих ближе, чем нужно. С Вами мы наверное будем хорошо дружить, и, если Вы так умны, как надеюсь, мне с Вами не будет скучно [12; 155–156].

* * *

<…>

После встречи с НН. я как-то подавлена, открыв, что у меня живое сердце (для любви и для боли, — вот: «ноет!») я стала себя бояться, не доверять. — «Tu me feras encore bien mal quelque jour»[51] — стала меньше себя любить.

10 лет я была Фениксом — бессмысленно и блаженно сгорающим и воскресающим (сжигающим и воскрешающим!) — а теперь — сомнение — подозрительность какая-то:

«А ну-ка — не воскреснешь?»

* * *

Вчера у меня был НН. Третьяго дня я его просила в записочке передать мне с Алей книги <…>. Вчера утром он их принес.

Всего записывать не буду. Обрадовалась, но с ума не сошла. Он пришел вовремя. Сейчас я отвлечена Вячеславом, Худолеевым, — немножко пьесой, собой, а главным образом женщинами, загадкой женского.

Такие фразы: — «Это у Вас халат?» — «Нет, шаль.» — «Она немножко похожа на Вас.» — Шаль золотая с бирюзовым, (рыжее золото) — старинная — прекрасная. Если бы из худшей ткани могла бы быть безвкусной. И сейчас еще — цыганский просвет (как привкус.)

Похожа — да — на мою душу сияющую.

Увидев его, поняла, что все-таки — как-то так — по-своему — на копеечку! — любит, во всяком случае помнит. Не удивилась — обрадовалась — повеселела.

И сразу — всё забыв и миновав — о первичный дикарский инстинкт победителя! (я — не побежденная — уже победитель!) — спокойствие, уверенность, — «хочешь, люби, хочешь — нет», готовность к игре: из под угнетавшей его руки укротителя готовность тигра — к прыжку! Желание растравить немножко <…>, желание, чтобы поверил, что не нужен, страх, что поверит.

— «Словом, старайтесь не обижать, не отталкивать слишком. А то ведь — по чести? — зачем Вы мне? Веселиться у меня с Вами не выходит, для веселья у меня есть партнеры веселей…»

— «Для ума — умней», подсказывает он в растяжку — каменно.

И тут я не выдерживаю. Ибо как восторг во мне сильней смущения, так жалость во мне сильнее воспитания! — встаю: он такой высокий — и за это люблю! за то, что подымаю голову! — встаю, беру его обе руки, свожу — прижимаю к губам.

Потом сажусь на парту — он в кресло — держу его руку у щеки — что-то говорим. Я очень спокойна, чувство совершенно чистой совести.

— «Я еще раз Вас хочу попросить: не забывайте, что перед Вами живой человек. Видите: я протягиваю Вам руку на дружбу, я хочу с Вами дружить, но только: не забывайте, что мне от всего больно.»

— «Я Вас не обижал.»

— «Кому лучше знать: тому кому больно или тому кому не больно? Вы м. б. не хотели…»

— «А я в свою очередь…»

— «Всё, что угодно.»

— «Вы просите меня считаться с тем, что я живой человек, а я прошу Вас считаться с обстановкой…»

Я, ebahi?[52]: — «Да разве я?!. Да я и так обхожу Вашу комнату на сто верст! — Да разве?!

— «На посторонний взгляд, Вы более, чем считались, но на взгляд более внимательный — угадывающий…»

— «Понимаю! Но позвольте мне Вам ответить…»

— «Лучше не отвечайте!»

— «Нет, не бойтесь, я отвечу очень хорошо. Играешь хорошо только собственные роли. Я не актриса. Видя Вас я не могу скрыть ни смущения, ни радости, т. е. преувеличенного равнодушия. Единственное, что я могу сделать, это продолжать обходить Вашу комнату на сто верст.»

— «Ну, предоставим всё это естественной последовательности. — Жизни.»

Потом копали книжки — его жадность — моя умиленная ирония (ему сразу 10 лет, мне — 70!), — успокоение его от меня за книгами, мое — от него

— А ведь было же! Ныло же! — Куда ушло? — Была определенная боль в груди — не аллегорическая! — самая настоящая, могу даже указать место, не боль, когда ударишься (та острее и душевно переносней), а другая, бестелесная какая-то, т. е. в другом теле отзывающаяся, — не могу выразить лучше.

Когда зуб болит иногда нарочно бередишь нерв, но в конце концов вскачь к зубному врачу, — ведь не лелеешь боль! — Так и здесь. — Разве я играла?! Ведь я мучилась, места себе не находила, всё бы — чего бы не? — отдала, чтобы не любить, забыть. Значит было!!! — А теперь нет.

Начинается с головы, падает на сердце, завладевает всем существом — стихи, бессонные ночи, необходимость умереть! — и вдруг: человек в комнате, любит (предположим) — куда ж это всё уходит? Мне нужно так: если не нравлюсь, отталкиваюсь, если нравлюсь, несусь к человеку, если отталкивает — рвусь, если возвращается — недоумеваю [12; 175–175].

* * *

Москва, 31 го мая cm. cm. 1920 г.

НН!

Мне так — так много нужно сказать Вам, что надо бы сразу — сто рук!

Пишу Вам еще как не-чужому изо всех сил пытаюсь вырвать Вас у небытия (в себе), я не хочу кончать, не могу кончать, не могу расставаться!

У нас с Вами сейчас дурная полоса, это пройдет, это должно пройти, ибо если бы Вы были действ<итель-но> таким, каким Вы сейчас хотите, чтобы я Вас видела (и каким Вас — увы! — начинаю видеть!), я бы никогда к Вам не подошла.

Поймите! — Я еще пытаюсь говорить с Вами по человечески — по своему! — добром, я совсем Вам другое письмо писать хотела, я вернулась домой, захлебываясь от негодования — оскорбления — обиды, но с Вами нельзя так, не нужно так, я не хочу забывать Вас другого, к к<отор>ому у меня шла душа!

НН! Вы неправильно со мной поступили.

Нравится — разонравилась, нужна (по Вашему: приятна) — неприятна, это я понимаю, это в порядке вещей.

И если бы здесь так было — о Господи, мне ли бы это нужно было говорить два раза, — один хотя бы?!

Но ведь отношение здесь шло не на «нравится» и «не нравится» — мало ли кто мне нравился — и больше Вас! — а книжек я своих никому не давала, в Вас я увидела человека, а с этим своим человеческим я последние годы совсем не знала куда деваться! Помните начало встречи: Опавшие листья? — С этого началось, на этом — из самых недр, — до самых недр — человеческом — шло.

А как кончилось? — Не знаю — не понимаю — всё время спрашиваю себя: что я сделала? М. б. Вы переоценили важность для меня — Ваших рук, Вашего реального присутствия в комнате, (осади назад!) — эх, дружочек, не я ли всю жизнь свою напролет любила — взамен и страстнее существующих! — бывших — небывших — Сущих!

Пишу Вам в полной чистоте своего сердца Я правдива, это мой единственный смысл. А если это похоже на унижение — Боже мой! — я на целые семь небес выше унижения, я совсем не понимаю, что это такое. Мне так важен человек — душа — тайна этой души, что я ногами себя дам топтать, чтобы только понять — справиться!

Чувство воспитанности, — да, я ему следую, — здравый смысл, да, когда партия проиграна (раньше, чем партия проиграна), но я здесь честна и чиста, хочу и буду сражаться до конца, ибо ставка — моя собственная душа!

— И божественная трезвость, к<отор>ая больше, чем здравый смысл, — она-то и учит меня сейчас: не верь тому, что видишь, ибо день сейчас заслоняет Вечность, не слышь того, что слышишь, ибо слово сейчас заслоняет сущность.

Первое зрение во мне острее второго. Я увидели Вас прекрасным.

Поэтому, минуя «унижение» — и — оскорбления всё забывая, стараясь забыть, хочу только сказать Вам несколько слов об этой злополучной книжечке…

Стихи, написанные человеку. Под сеткой стихотворной формы — живая душа: мой смех, мой крик, мой вздох, то, что во сне снилось, то что сказать хотелось — и не сказалось, — неужели Вы не понимаете?! — живой человек — я. —

Как же мне всё это: улыбку, крик, вздох, протянутые руки — живое!!! — отдавать Вам, к<оторо>му это нужно только как стихи?!

— «Я к этой потере отношусь не лирически», а стихи-то все, дар-то весь: Вы — я — Вам — мое — Вас… Как же после этого, зачем же после этого мне Вам их давать? — Если только как рифм<ованные> строки — есть люди, к<отор>ым они более нужны, чем Вам, ибо не я же! — не моей породы поэты — Ваши любимые!

То же самое что: тебе отрубают палец, а другой стоит и смотрит, — зачем? Вы слишком уверены, что стихи — только стихи. Это не так, у меня не так, я, когда пишу, умереть готова! И долго спустя, перечитывая, сердце рвется.

Я пишу п. ч. не могу дать этого (души своей!) — иначе. — Вот. —

А давать их — только п. ч. обещала — что ж! — мертвая буква закона. Если бы Вы сказали: «Мне они дороги, п. ч. мне»…, — «дороги, п. ч. Ваши», «дороги п. ч. было»…, «дороги, п. ч. прошло», — или просто: дороги — о, Господи! — как сразу! как обеими руками!

— А так давать, — лучше бы они никогда написаны не были!

— Странный Вы человек! — Просить меня переписать Вам стихи Д<жалало>вой — привет моей беспутной души ее беспутной шкуре.

Зачем они Вам? — Форма? — Самая обыкновенная: ямб, кажется. Значит, сущность: я. — А то, что Вам написано, Вами вызвано, Вам отдано, — теряя это (даже не зная — что, ибо не читали) Вы не огорчены лирически, а просите у меня книжечку, чтобы дать мне возможность поступить хорошо. — Не нужно меня учить широким жестам, они все у меня в руке.

— Как мне бы хотелось, чтобы Вы меня поняли в этой истории со стихами — с Вами самим!

Как я хотела бы, чтобы Вы в какой-нибудь простой и ясный час Вашей жизни просто и ясно сказали мне, объяснили мне: в чем дело, почему отошли. — Так, чтобы я поняла! — поверила!

Я, доверчивая, достойна правды.

Устала. — Правда как волна бьюсь об скалу (не нелюбви, а непонимания!)

— И с грустью вижу, насколько я, легковесная, оказалась здесь тяжелее Вас.

МЦ.

— И на фронт уходите и не сказали. —

Так, выбившись из страстной колеи,

— Настанет день — скажу: «Не до любви!»

Но где же на календаре веков

Тот день, когда скажу: «Не до стихов!»

* * *

(Можно было бы — обратно!) <…>

* * *

Встреча с НН. в саду. Мой лепет про покойника (выдумала вчера, всю ночь хохотала одна — вслух — до утра — не могла спать!)

— НН, у меня есть к Вам маленькая просьба: у одной моей знакомой дамы умер муж, — и вот — ее выселяют с квартиры, не могли ли бы Вы взять его к себе — пока — потом, когда она найдет квартиру, она опять его возьмет…»

(Говорила, сдавливая, проваливая смех в горло, потому — робко — неуверенно — естественно, точно стесняясь.)

— «Т. е. кого — его?» (Пауза) — «Покойника?»

— «Да.»

— «Во первых я здесь сам живу без прописки, во вторых — куда же я его помещу?»

— «Я думала, — в проходной комнате.»

— «Т. е. там, где я развешиваю хлеб?»

— «Да. — Не надолго, на неделю, она наверное скоро найдет квартиру.»

— «Но он в неделю отравит мне весь воздух. Нет, не могу, отказываюсь.»

— «Я так и думала», (и, не унывая:) — «тогда у меня другая просьба: не могли ли бы Вы его нарисовать, так, по памяти?»

— «?»

— «П. ч. карточки нет, а сам он сейчас ужасно непохож. — Так… скомбинировать…» затем, побезумившись, изложила, в чем дело.

— «Я Вам отвечу через 3 дня, п. ч. меня посылают на Зап-Фронт…»

Слушаю, не сморгнув. Сердце рухает.

Говорила ему что-то о Будде, что читала вчера его жизнь, он что-то начал советовать, я: — «Впрочем, особенно я им заниматься не буду!»

Он: — «Конечно! Что Вам — Будда?!»

(Наглость.)

…«Вы мне отравили много прекрасных вещей: Природу — Будду — Марк Аврелия…»

Он, самодовольно: — «А Вы мне — ни одной. Даже Блока отравить не смогли…»

Я, падая с облаков:

— «Я — Блока?!! Да чем же, да как же… Да понимаете ли Вы, что Вы говорите?»

— «Своим ожесточенным восторгом…»

— «Я — кому-нибудь — что-нибудь — отравить?! О, знаете: Вы очень дурной человек!»

— «Я вам говорил, что Вы будете меня очень не любить.» Потом — со зла — говорю ему, что выстригла всю его книжку.

— «Жалко. Жалко, что не сдержали обещания — и самой книжки жалко.»

— «Я же только написанное, переплет остался, можно вклеить новые листочки.»

— «Нет, все-таки будет не то. И весь поступок нестройный: сначала написать, потом вырезать, потом заново написать, опять вырезать… Лирически мне не жаль!»

— «Но я то — сплошь лирика!»

(Вчера у Бальмонта узнала, что меня какие-то «исты» пропечатали на букву е под заголовком: интимисты.)

— «Книжечка была дана Вам с доверием…»

— «Вам больше было дано, Вам душа была дана — с доверием.»

— «Я не брал на себя никаких обязательств.»

— «Принимая подарок Вы тем самым обязываетесь беречь его…»

— Но иногда дарят то, что ни самому, ни другому не нужно…» (К чести его сказать: эту реплику он проглотил, — или — тогда уж — не к чести — остроумия не хватило! — Жаль — немножко наглости больше — не в счет, а я бы любовалась и быстротой выпада и точностью.) Потом, в комнате:

— «Вам очень скучно?» (Он, прямо глядя в глаза:) — «Нет, не очень.» Потом, по какому-то поводу:

— «Нет, я люблю живое и настоящее…» Я, уже искренне смеясь:

— «Господи! У меня сейчас на губах горит…»

— «Скажите, ежели на губах горит…»

(Он или комедьянт — или маньяк — или ничтожество.)

— «Что Вы, в конце концов, думаете обо мне…»

— «По правде сказать — никогда не думал, но еже ли бы подумал, Вы наверное услышали бы много приятного…»

— «Приятного? Я уж и так его сейчас слышу со всех сторон…»

— «Ну, услыхали бы еще от меня…»

Явление его приятельницы. Истерическое поведение, она кого-то не может дождаться, ждать здесь не хочет, уж лучше дома сидеть, книжку читать — голос рвется, как нитка — если придет, угостите редиской, редиска в миске, — реплики НН, уснащенные его обычными: «неприятно», «ежели», «огорчительно» — она потом вернется, дома книжку читать, редиска в миске, — остолбенев, боюсь двинуться — уходит. Через секунду — последним фортелем — «НН! Я уйду и не приду, что взад вперед ходить, лучше совсем не приходить.» — Меню обеда, количество порций, упоминание о другом НН — тоже художнике — тоже живущем здесь (даже у моего (хорош — мой!) НН. в комнате) — чувствую что уже схожу с ума — и этот НН тоже не ест селедки. — НН: — «Давайте, я сейчас подумаю»… И я: — «А пока Вы думаете, я пойду. — До свидания.»

— Что? — [12; 190–195]

Марина Ивановна Цветаева. Из письма Е. Ланну. Москва, 6 декабря 1920 г.:

Дверь настежь: художник из Дворца (открывший после смерти Ирины серию моего дурного поведения — просто — за сходство с Борисом — как первое, чему я улыбнулась после всего того ужаса).

— «М. И. Я к Вам! Я по Вас соскучился. Можно?» (Когда-то видались три раза в день, теперь не видались с июня, хотя соседи.)

— «Очень рада! Садитесь. Кушать будете?»

— «Все, что дадите!»

Аля: «М.! Он тоже голоден, как смерть!» Я: «Чудесно! Два таких аппетита в доме, — мне больше не нужно! Аля, разжоги!»

И — пошло! — Топлю, колю, пилю, сидят, едят.

— «Аля, мойся!» — К 11-ти мы на улице. — Куда идти? Пошли к Антокольским (соседям, он — поэт и неплохой). Съели очень много черного хлеба и ушли. Оттуда на Арбатскую площадь, — уже 12 ч., оттуда к Скрябиным, оттуда — в 2 ч. по домам.

Сегодня он опять зайдет за мной: неутомимый ходок, как я, мне с ним весело — и абсолютно безразличен. Просто — для не сидения по вечерам в трущобе. — А о сходстве с Борисом — вот что: вьющаяся голова (хотя темная) — и посадка головы, — разлетающийся полушубок — нелепая грандиозность — химеричность — всех замыслов, — обожание нелепости, comme telle[53]  — так мы, напр<имер>, в прошлом году всю дорогу из Замоскворечья к моему дому говорили о каком-то баране, сначала маленьком: бяша, бяша! потом он уже большой и нас везет (под луной — было полнолуние — и очень поздний час ночи) — потом он, везя, начинает на нас оглядываться и — скалиться! потом мы его усмиряем, — один бок жареный, едим — и т. д., и т. д., и т. д. — В итоге — возвращаясь каждый к себе домой: хочу лечь — баран, книгу беру — шерстит — баран! печку топлю, — пахнет паленым, — он же сгорбатился — и т. д.

Идем вчера, смеясь, — вспоминаем.

— «Да, но наш баран — все-таки не баран! И в этом наше оправдание», говорит он.

Крылатый баран! — поправляю я и — внезапно — «от нашего барана до Пегаса — один шаг!»

* * *

Простите за всю эту ересь — это для характеристики. Иду вчера и думаю. — «Я дура. Премированная дура. Баран-поддевка — веселье. При чем тут любовь? Зачем всегда это бесплатное приложение? — Моя галантность? — Нет, глупость. — Надо же понять, наконец, что не всякое желание другого — насущное, что есть — в этой области и — м. б. — больше, чем в других — Прихоть. А я, всегда принимающая малейшую причуду другого au grand s?rieux[54] — просто дура!»

— Но, дружочек, у меня есть одно оправдание: я невозвратна. Не потому, что я так решаю, а потому что что-то во мне не может вторично, — другие глаза и голос и та естественная преграда, которая у меня никогда не падает — ибо ее нет! — при первом знакомстве, и неизбежно вырастает — во втором. — Точно, заплатив дань своему женскому естеству (формальному!) — я внимательно занимаюсь изучением того, кто передо мной.

И это так невинно, что ни один — клянусь! — ничего не помнит [9; 160–161].

Марина Ивановна Цветаева. Из письма К. Б. Родзевичу. Прага, 24 октября 1923 г.:

Пришел он ко мне впервые непосредственно от той, оторвавшись от нее, случайно встретив меня в гостях, ушел он от меня — непосредственно к ней, оторвавшись от меня, случайно встретив ее на улице.

Потом — его письмо и исповедь — и мое прощение (мой промах!). И после этой склейки (трещины!) — рассказ того: «Вы знаете, почему он к Вам вернулся? П. ч. он в то утро свез ее в больницу, а вечером был у Вас». Мотивировка: «не могу без женщины».

Та умерла одна, томясь по нем, зовя его, завещав ему всё, что у нее оставалось: свои чудные черные волосы.

* * *

Когда, долго спустя, уже давно расставшись, я однажды спросила его: «Но почему же Вы ни разу, ни разу не пошли?» он ответил: — «Раз зашел, она спала, такая тонкая, тонкая куриная шея, — все жилы наружу — я не мог»… И вздохнул.

Рассталась я с ним не из-за себя, а из-за нее, из-за ее одинокого смертного часа, из-за косы, которую он взял как дикарь — трофей, из-за глаз ее, которых я ему не могла простить. <…>

* * *

Человек говорит мне то, что мог бы скрыть (его добрая воля!), человек из жалости (так он говорил) дает нежность, — мне ли судить?! И, наконец, разве эта фактическая измена — не мелочь, и не мелочность ли будет с моей стороны из-за этого — отталкивать? Не будет ли это перенесением отношения исключительно в лежачую плоскость близости — с высот дружбы? Но — ты не пошел к женщине в ее смертный час, ты, два года бывший с ней и — по своему — любивший ее, ничего не увидел, кроме «куриной шеи» — этого я не поняла и, посему, простить не смогла.

И еще: ты скрыл от меня ее существование, заставил меня почти что грабить мертвую — меня, так страдающую от чужой боли, так содрогающуюся от нее! Меньше всего меня уязвило то, что он пришел ко мне «п. ч. нельзя же без женщины». — «На это дело — есть лучше!» Это всё что я ему потом… промолчала. <…>

* * *

Да, еще одна подробность: я о ней за всю встречу ничего не слыхала, только изредка, когда я, смеясь, спрашивала: «Чья же я преемница?» он с милейшей из усмешек отвечал:

— «Ни предшественниц, ни преемниц. Всё, что не Вы — рвань», — а несколько строк, которые я ему как-то написала, он переписал, чтобы всегда носить при себе, боясь истрепать мою записку. Сейчас они, очевидно, покоятся в одном ящике с волосами — тоже трофей, ибо, по изречению Наполеона: «La plus belle fille ne peut donner que ce qu’elle a»[55].

Я — соседством не оскорблена, или, если оскорблена — за ту, а той, будем надеяться, Бог уже отверз иные уши и иные глаза [14; 83, 87–89].

Данный текст является ознакомительным фрагментом.