Глава XXXVI

Глава XXXVI

«Александр вчера уехал в Тригорское, – сообщает Надежда Осиповна моей матери от 7 мая 1835 года, – и должен возвратиться прежде десяти дней, чтобы поспеть к родам Наташи. Ты подумаешь, быть может, что он отправился по делу – совсем нет; а единственно ради удовольствия путешествовать, да еще в дурную погоду! Мы очень были удивлены, когда Александр пришел с нами проститься накануне отъезда, и его жена очень опечалена; надо сознаться, что твои братья оригиналы, которые никогда не перестанут быть таковыми. (Sa femme est toute triste; il faut avouer, que tes freres sont des originaux, qui ne se desoriginaliseront jamais.) Леон ожидает в Тифлисе Розена с большим нетерпением. Тифлисом он очарован, восхищаясь прелестной природой, прелестным климатом, и в очень веселом письме подшучивает над своими летами: говорит, что в тридцать лет он расстался с романическими мечтами, уверяя, будто бы у него более половины волос поседело, что и придает ему вид будто бы совершенно шутовской».

«Наконец дождались Порай-Кошеца, – пишет Сергей Львович десять дней спустя, 17 мая. – Он у нас был, передал твое письмо, и мы очень были обрадованы, как можешь себе представить, посещению твоего посланного, а ждали его, повторяю, как жиды Мессию. Приехал Кошец 12-го числа, в прошлое воскресенье. Я просил его считать наш дом своим (je l’ai prie de regarder notre maison comme la sienne). На это Кошец отвечал усердными, едва ли не китайскими поклонами. Дай Бог, чтобы он содействовал совершенному выздоровлению мама; непременно к нему зайду, а остановился Кошец у своего отца, который и служит, и живет в Почтовом департаменте… Но письмо я начал о Кошеце под влиянием радости и надежды, что он возвратит здоровье моей Надежде, извини опять за каламбур. По-настоящему, я должен был начать письмо с другой новости: 14-го числа, т. е. в прошлый вторник, в семь или в восемь часов вечера, Наташа разрешилась от бремени мальчиком, которого они назвали Григорием, – право не знаю, с какой стати. Александр, совершив десятидневную поездку в Тригорское, пробыл в отлучке, считая время туда и обратно, три дня и возвратился в среду, в восемь часов утра, на другой день разрешения Наташи. Александр сообщил нам печальные известия о Михайловском: крестьяне грабят и делают ужасы (les gens pillent et font des horreurs). Тебе известно, как я ухаживал за садом; смею сказать, украсил его и придал изящный вид всему, что окружало господский дом; кроме того, распорядился в прошлом году выстроить заново флигеля (les dependances), теперь же все, по словам Александра, пошло к черту. Беспорядок такой, какой и вообразить себе нельзя; этот беспорядок, огорчая нас донельзя, не приглашает нас, сказать нечего, ехать туда летом. Не знаю, что с нами будет, лишь бы Бог оказал нам милосердие выбраться летом из Петербурга».

«…В конце концов, вот и ожидавшийся с таким нетерпением Кошец, – продолжает приводимое письмо деда Надежда Осиповна, – (а la fn des fns voila ce Кошец, si longtemps attendu). Я так ему обрадовалась, что, право, не знаю, почему его не расцеловала; он все время говорил о вас; расположение к тебе доктора делает его в моих глазах очень интересным. Кошец встретил Александра на боровичской станции, когда он, т. е. не Кошец, а мой сын, отправлялся в Тригорское; твой брат был, по словам Кошеца, очень озабочен, рассеян, и я почти уверена, что мой «старший» не расслышал ничего, о чем ему толковал доктор, потому что вчера, когда ему сообщала о Кошеце, Александр удивился и стал раскаиваться в оказанном холодном приеме доктору, которого сам же ожидал с нетерпением и как искусного врача, а главное, как твоего хорошего знакомого. Думаю также, что Александр не пустился с ним на станции в беседу, принимая его за одного из многих любопытных пассажиров, добивающихся его знакомства.

…Александр уверяет, что в Петербурге жить ему невозможно, и желает отправиться в деревню на несколько лет. Но не думаю, чтобы Наташа на это согласилась. Она родила накануне его приезда, и радость свидания с мужем ее так расстроила, что проболела весь день. Посетить мне ее невозможно: погода прескверная, и, вообрази, не могу ездить в карете, не подвергаясь спазмам. Как желала бы видеть новорожденного Григория! Но что же делать? Надо вооружиться терпением. Желаю еще более видеть тебя с твоим ребенком, но тут и всякое терпенье исчезнет; это меня опечаливает, и, признаюсь, когда думаю о лишениях, какие испытываю, – горько плачу; сделалась такой нервной, что сама себе удивляюсь. Думаем нанять дачу в Павловске: слишком слаба, чтобы предпринять более дальнюю поездку. Со времени болезни забываю числа месяца и дни недели, мешаю имена, что делает меня смешною в глазах света (j’embrouille tous les noms, ce qui me donne un air tout a fait ridicule dans le monde); даже не могу хорошенько припомнить, что недавно тебе писала».

«Милая Ольга, – сообщает бабка от 8 июня, – не беспокойся, если мои письма к тебе подробны и длинны. Мне писать совсем не тяжело: сижу очень удобно в креслах, держу бумагу на пюпитре, грудь не болит, не болит и бок. Просила Кошеца тебе написать и на мой счет успокоить; ждала его и вчера, и сегодня, а третьего дня он, вместе с Александром, провожал обеих Аннет – Вульф и Керн. Обе уехали. Двор в Петергофе, Архарова в Павловске, и приказала своей дочери Васильчиковой отыскать для нас там дачу, но наше переселение туда зависит от Александра: надо, чтобы он дал нам для этого средства. Наташа слаба, недавно вышла из спальни и не может ни читать, ни писать, ни работать; между тем у нее большие планы повеселиться на петергофском празднике 1 июля – в день рождения императрицы, ездить верхом с своими сестрами на острова, нанять дачу на Черной речке, и не хочет отправиться дальше, как желал бы Александр. В конце концов, «чего женщина хочет, того хочет Бог». Она мне сказала:

– Я уверена, что вы будете любить Лелю, сына Ольги Сергеевны, больше, чем моих детей: бабушки, говорят, предпочитают детей дочери детям сыновей. – Ничего я Наташе на это не ответила. Знаю, что очень люблю детей Александра, Машу и Сашу, но к маленькому Леону, который от меня так далеко, чувствую особенную нежность (une tendresse toute particuliere). Кстати, извиняюсь перед ним за маленькое воровство, и это преступление заглажу на днях: я ему сшила одеяльце, но сообразив, что Александр послал уже твоему Леончику другое, сшитое Наташей, и чепчик, подарила мою работу маленькому Григорию, новорожденному «моего старшего». Зато шью Леончику теперь одеяльце покрасивее, побольше. Это справедливо, и такая мысль побуждает меня работать с большим удовольствием».

«Отъезд наш в деревню всецело зависит от Александра, – пишет на другой день (от 9 июня) Сергей Львович, – но он сам не знает, что и с ним будет. По крайней мере из моих с ним разговоров я не добился толку. Отпуска ему продолжительного не дадут, так по крайней мере думаю, даже и на год; останется в Петербурге, и тратить ему деньги на дачу – все равно, что жить в столице: те же посещения большого света, который переселился на те же дачи. Александр надеется на успешную продажу сочинений. Но верно ли это? Конечно, его гений будет оценен презренным металлом. Но презренный металл разве будет достаточен на удовлетворение всех потребностей (pour subvenir a tous ses besoins), сообразно его придворному и семейному положению? Ровно ничего не знаю… ума не приложу, а от Александра, повторяю, зависит и наш отъезд в Михайловское или в Павловск.

Все мои насущные заботы не мешают мне постоянно думать и говорить о тебе и о твоем Леле встречному (et de parler de toi et de Lolo, a qui vent l’etendre). А Леля большой, т. е. храбрый капитан Лев Пушкин, веселится в Тифлисе; но умалчивает, чем кончились его хлопоты о новом определении в Кавказскую армию. По последнему письму, «мой младший» все ожидает возвращения Розена, который будто бы решит его судьбу, по-прежнему восторгается Тифлисом и Кавказом, называя этот край земным раем. Объехал Леон всю Грузию и провел пятнадцать дней в деревне у вдовы несчастного Грибоедова, да, смешно сказать, железное сердце храброго капитана не осталось чуждо поэзии: Леон наш пишет, что считает эти пятнадцать дней самыми счастливыми днями своей жизни; очарован умом и любезностью жены своего покойного друга и опять туда поедет, во ожидании Розена. Уверяет, будто бы начинает помышлять о карьере (il dit, qu’il commence a songer a sa carriere). Во всяком случае, он не замедлит опять сражаться. Драться ему наслаждение, а нам… Боже мой!.. нам дороже жизни…»

«Дача в Павловске нанята, – сообщает Сергей Львович десять дней спустя (19 июня). – Завтра переезжаем, а пиши нам так: чрез Царское Село в Павловск, в дом крестьянина Удалова, возле немецкой церкви. В Павловске пробудем несколько месяцев. Признаюсь, скорблю о Михайловском, но плетью обуха не перешибешь (mais a l’impossible nul n’est tenu). Мама будет пользоваться мариенбадскими водами, которыми запасаемся здесь в городе, и не искусственными, а натуральными. Аннет Вульф в Тригорском, а ее брат Алексей – здесь. Александр едет на три года в деревню, да не знаю, куда именно[191]. Мы надеемся, если Бог даст, поехать в Михайловское через год, чем избавить Александра от лишних хлопот по приведению в порядок «холмов и полей родных». Не можем ему предоставить Михайловское на все это время и лишать себя последнего утешения (nous ne pouvons pas le lui abandonner pour tout ce temps la. Ce n’est pas du tout notre plan que de nous priver de cette derniere consolation). Обнимаю тебя и Леончика от всего сердца; дай Боже мне его увидеть. Adesso е sempre (теперь и всегда (ит.)) твой».

«Бога ради не имей черных мыслей обо мне, – пишет бабка 1 июля из Павловска. – По твоему письму вижу и чувствую твои опасения, но еще раз повторяю: они совершенно напрасны, что тебе может подтвердить и Кошец. Александр тоже хочет тебе обо мне писать. Если мне не веришь, поверь им, а я скажу одно: право, я здорова. С 20 июня мы в Павловске, а 22-го я стала пить воды, которые очень мне помогли; могу довольно долго гулять, и даже езда экипажей перестала действовать на нервы.

Петергофский праздник удался как нельзя лучше. Подробностей описывать не стану, а скажу, что Александр был на празднике с Наташей; Наташа была, говорят, очаровательна, чему вполне верю; после ее последних родов красота ее в полном блеске. А знаешь, Александр едет в сентябре в деревню на три года! Это решено: отпуск получил, чему Наташа и покорилась…»

Приводя дословно письмо бабки от 3 июля, сомневаюсь, получил ли дядя Александр именно тогда этот отпуск.

«Александр уезжает, – пишет Сергей Львович от того же числа, – но куда – ничего не знаю; да и он, кажется, сам не знает; не думаю, чтобы сын меня навестил до своего отъезда; если же навестит, то появится как молния (et s’il le fera – il paraitra comme un eclair); между тем многое мы должны вместе с ним порешить прежде, нежели расстаться – быть может, на очень долгое время».

«Вчера был день твоих именин, – сообщает Надежда Осиповна от 12 июля, – провела его, милая Ольга, как провожу все прочие дни моей жизни, т. е. думала о тебе, мой ангел, думала о нашей долговременной разлуке. Мысли эти черные: сердце надрывается, и одни лишь слезы его несколько облегчают; не полагаю, однако, что слезы лекарство от желчи…

…Александр не дает нам о себе знать; знаем только понаслышке, что он с женой веселится. Были они и в Петергофе, и в Парголове у графини Бобринской, а Александре Ивановне Шевич сказали, будто бы непременно приедут к нам. Мы их ждали и к пятому, и к одиннадцатому, а теперь, кажется, ожидания видеть их так и останутся ожиданиями (et je crois que nous les attendrons sous 1’or-me). Далеко не забавно, потому что твой брат забывает, что не можем жить одним воздухом. Обнимаю тебя, прижимая Лелю к моему растерзанному сердцу».

Сергей Львович тоже сетует на сына, заключая письмо следующими строками:

«Александр нам даже не пишет, как будто мы в какой-нибудь Кохинхине. Сердце надрывается, и молчу. Да будет воля Неба!»

Данный текст является ознакомительным фрагментом.