Глава XIX
Глава XIX
Вскоре мать моя была очень обрадована приездом из Москвы своей давнишней подруги, жены поэта Евгения Абрамовича Баратынского, Настасьи Львовны, рожденной Энгельгардт; в задушевной беседе моя мать рассказала Настасье Львовне о натянутых отношениях Надежды Осиповны к моему отцу. Баратынская взялась рискнуть дипломатическим шагом и пригласила Александра Сергеевича поехать к Надежде Осиповне вместе. Оба явились к бабке на другой же день, и Настасья Львовна, расхвалив ей как нельзя более Николая Ивановича, выставила нелепость не принимать зятя, не посещать по вечерам дома своей дочери, куда собираются и оба ее сына и прочие знакомые Надежды Осиповны, а следовательно, огорчать эту дочь совершено напрасно.
Надежда Осиповна выслушала Баратынскую не прерывая, а дядя, как всегда бывало, стал грызть себе ногти, нетерпеливо ожидая, что из разговора выйдет.
– Avez vous fni? (Вы кончили?) – спрашивает бабка.
– Je n’ai rien a ajouter de plus. (He имею ничего прибавить.)
– Et moi, je n’ai plus rien a vous repondre. Changeons de conversation. (И мне тоже нечего отвечать. Переменим разговор.)
Дипломатическая миссия тем и кончилась.
– Ведь я говорил, – сказал, уходя, Александр Сергеевич, – что с моей tres chere mere[99] толковать о ее зяте не стоит.
С грустью передала Настасья Львовна моей матери результат визита.
– Если Надежда Осиповна и меня не послушала, то едва ли другого послушает. Остается одно: послать к ней моего мужа (Евгений Абрамович приехал также из Москвы с женою в Петербург на некоторое время).
Сказано – сделано. Чрез несколько дней приходит к неумолимой бабке Евгений Абрамович.
Приступив к беседе, что называется, «с царя Гороха», Баратынский перешел к христианским правилам о любви к ближнему и всепрощении, а затем высказал необходимость семейной гармонии вообще.
– Знаю, куда метите, но в цель не попадете, – догадалась Надежда Осиповна. – Нельзя ли выбрать для разговора тему поинтереснее?
Таким образом и Евгений Абрамович вышел от Надежды Осиповны с тем, с чем пришел.
Супруги Баратынские, эти два, как выразилась моя мать, исполненные поэзии меланхолические образа, души один в другом не чаяли; тихий, спокойный семейный их очаг не омрачался никогда и тенью каких-либо взаимных пререканий, а дело выходило очень просто: при отсутствии материальных лишений и забот о насущном хлебе жизнь служила им обширным полем для всестороннего духовного развития и – как сказал Пушкин – чувств добрых. Возвышенный взгляд одного из супругов на земное бытие, воплощенный и в его поэтических творениях, дополнялся таким же взглядом другого, и оба они видели в домашнем очаге единственную свою отраду, единственное счастье.
– Как жаль, Евгений, что я не красавица, – сказала Настасья Львовна мужу в присутствии дяди Александра и моей матери, когда Баратынский похвалил наружность встреченной им какой-то дамы. Случилось это именно в описываемое мною время.
– Ты для меня лучше всех красавиц! – отвечал громче обыкновенного Баратынский, целуя руку жены.
В этом простом ответе, как говорила мне мать, зазвучала такая высокая струна, в нем сказалось столько неподдельного прямого чувства, что и Ольга Сергеевна, и Александр Сергеевич тронуты были до слез, а мать обратилась к дяде с пожеланием:
– Дай Бог тебе, Александр, быть таким мужем и найти такую жену… О незабвенной памяти Настасье Львовне Баратынской, заменившей мне отсутствовавшую мать, буду говорить в свое время.
Итак, зимою 1830 года дядя Александр чаще всего встречал в маленькой гостиной сестры своей, кроме Соболевского, и двух милых его сердцу друзей-сотоварищей по музе, которые гораздо прежде, нежели наложить на себя узы Гименея, послужили Пушкину предметом следующей пародии, на размер одной из баллад Жуковского, если не ошибаюсь, «Аббадонны»:
Там, где Семеновский полк, в пятой роте, в домике низком
Жил поэт Баратынский с Дельвигом, тоже поэтом.
Тихо жили они, за квартиру платили немного,
В лавочку были должны, дома обедали редко.
Часто, когда покрывалось небо осеннею тучей,
Шли они в дождик пешком,
в панталонах трикотовых тонких,
Руки спрятав в карман (перчаток они не имели),
Шли и твердили шутя: какое в россиянах чувство…[100]
В конце января, к большому удовольствию Александра Сергеевича, состоялась в нашем доме встреча его еще с одним давнишним приятелем – экс-гетингенским студентом, а впоследствии царскосельским гусаром, Петром Павловичем Кавериным, удалые шалости которого, подобно шалостям воспетого поэтом-партизаном Денисом Давыдовым «забияки Бурцева», были известны тогдашним военным кружкам. Не чуждый поэтического, отчасти и музыкального таланта, веселый проказник, добряк, душа нараспашку, на войне же беззаветно храбрый воин, Каверин был очень любим товарищами, а Пушкин, всегда легко поддававшийся в юности безотчетным симпатиям, полюбил этого, как Ольга Сергеевна выражалась, кутилу-мученика еще в 1817 году, когда воспел свое сочувствие к его характеру и взгляду на жизнь:
Забудь, любезный мой Каверин,
Минутной резвости нескромные стихи:
Люблю я первый, будь уверен,
Твои счастливые грехи.
Все чередой идет определенной,
Всему пора, всему свой миг:
Смешон и ветреный старик,
Смешон и юноша степенный.
Пока живется нам – живи,
Гуляй в мое воспоминанье,
Молись и Вакху, и любви,
И черни презирай ревнивое роптанье:
Она не ведает, что дружно можно жить
С Киферой, с Портиком, и с книгой, и с бокалом,
Что ум высокий можно скрыть
Безумной шалости под легким покрывалом.
К Каверину же относится и следующее четверостишие дяди:
В нем пунша и войны кипит всегдашний жар,
На марсовых полях он грозный был воитель,
Друзьям он верный друг, красавицам мучитель,
И всюду он гусар.
С моим отцом Петр Павлович Каверин сошелся еще в 1820 году на холостой пирушке офицеров лейб-гвардии Конно-Егерского полка, у эскадронного их командира, моего дяди Павла Ивановича Павлищева. Любили Петра Павловича и конные егеря. Приехав же в Петербург в январе 1830 года – или из отпуска, или в отпуск – сказать не могу, Каверин стал ходить к моему отцу почти ежедневно, и к этому же времени относится следующая забавная, но довольно дерзкая шутка Петра Павловича, рассказанная мне матерью и случившаяся в ее гостиной:
Одна из подруг Ольги Сергеевны, фамилии не назову, рыжеволосая, перевалившая за четвертый десяток девица, неравнодушная к Каверину, пристала к нему после обеда с неотвязчивой просьбой написать ей тут же на память какие-нибудь стихи.
Каверин, питавший к просительнице не особенно нежные чувства, спрашивает бумагу и располагается исполнить желание, а нетерпеливая девица становится к нему таким образом, что заслоняет ему свет.
Каверин пишет:
Сижу я в компаньи,
Никого не вижу,
Только вижу деву рыжу,
И ту ненавижу.
Написав комплимент, Петр Павлович сам спохватился и заблагорассудил поправиться так:
– Это я вам, но все-таки не про вас написал, а теперь напишу и вам и о вас.
Затем, поцеловав у обиженной руку, набросал ей тут же какую-то любезность.
– Шалун вы, и больше ничего, – отозвалась подруга Ольги Сергеевны. – Правда, я рыжая, но что меня ненавидите – не верю. Вы никого ненавидеть не можете, а меня право не за что.
Каверин рассыпался в извинениях, и мировая были заключена.
Дядя, – как я уже сказал, – подготовлял тогда статьи в «Литературную газету», совещаясь о них и с редактором ее Дельвигом, и с ее сотрудником Баратынским, меткою эпиграммою которого Пушкин, между прочим, подкрепил свою статью «о неблаговидности нападок на дворянство», против журналистов, которые попрекают прочих литературных деятелей дворянским происхождением.
Другую заметку о романе «Юрий Милославский» Загоскина, очень понравившемуся Пушкину, дядя прочел шутя Ольге Сергеевне, говоря, что повел в этой статье речь и о ней, разумея ее под мадам Сатрап.
– Хочу, однако, позолотить тебе пилюлю, Ольга, – весело после того обратился он к сестре. – Прочитал тебе рецензию, моя мадам Сатрап, а вот тебе и самая книжка.
И, вручив присланный ему автором романа экземпляр, Пушкин сказал сестре:
– Да будет эта прелесть твоей настольной книгой.
Пушкин был в восторге от «Юрия Милославского», считая его «одним из лучших русских романов», что и сообщил Михаилу Николаевичу в письме от 11 января того же 1830 года.
Говоря сестре о достижении Загоскиным намеченной цели – окончания продолжительного романа (de longue hale-ine), – дядя высказал ей по-французски свои мысли, и как она мне передавала, приблизительно в следующих словах:
«Je felicite Загоскин de coeur et d’ame: son but est atteint. Mais en est-il content? Croyez moi que chacun de nous – poetes ou romanciers-c’est bien egal, – apres avoir fni son ouvrage, devient fort triste, quand il euvoie un ten-dre «adieu» aux pesonnages, quoique crees par son imagination, mais avec les-quels il s’est identife. Ainsi je me suis senti bien mal a mon aise, quand je me separais de mon «Руслан», de mon «Aleko», meme de mon «Нулин». Quand a mon «Онегин», auquel je suis en train de tirer aussi ma reverence – d’autant plus. Ou bien peut etre c’est notre travail par lui meme que nous regrettons? Je n’en sais rien. Mais ecoutez ce que j’ai ecrit, il у a quelques jours la dessus».
(Поздравляю Загоскина от сердца и души; его цель достигнута, но доволен ли он этим? Верь мне: всякий из нас, поэтов или романтиков, все равно, с окончанием своего произведения становится очень печальным, посылая свое нежное «прости» лицам, хотя и созданным воображением, но с которыми он сроднился. Так и я почувствовал себя очень скверно, разлучаясь с моими «Русланом», «Алеко», даже «Графом Нулиным». Что касается «Евгения Онегина», – ему тоже отвешиваю поклон – и того хуже. А может быть, нам становится жаль труда самого по себе? Ничего не знаю; но выслушай, что написал на днях по этому случаю.)
И дядя прочел сестре наизусть:
Миг вожделенный настал. Окончен мой труд многолетний.
Что ж непонятная грусть тайно тревожит меня?
Или, свой подвиг свершив, я стою,
как поденщик ненужный,
Плату приявший свою, чуждый работе другой?
Или жаль мне труда, молчаливого спутника ночи,
Друга Авроры златой, друга пенатов святых?
Пушкин, к тому времени окончив и отделав шестую, приступал к восьмой главе «Онегина», но до мая того же года писал немного. Из числа же написанного показал Ольге Сергеевне стансы митрополиту Филарету, по случаю отповеди сего последнего на элегию «Дар напрасный, дар случайный». Эти стансы, в которых Пушкин, выражая свою признательность московскому иерарху за высказанное поэту увещание, сознается в заблуждениях, оканчиваются прелестным четверостишием:
Твоим огнем душа палима,
Отвергла мрак земных сует,
И внемлет арфе Серафима
В священном ужасе поэт.
Ольга Сергеевна, прочитав эти стансы, заметила брату:
– Поздравляю тебя от души, и дай Бог, чтобы ты чаще проникался такими христианскими чувствами; тогда и сам с собою будешь ладить, и к людям сделаешься снисходительнее, да еще скажу лучше, коль скоро перестанешь задавать желчи работу злыми эпиграммами (последняя твоя эпиграмма на Булгарина и повторение твоей юношеской насмешки на добрейшую Е. Н. П – ву презлые, воля твоя, выходки) – то и будешь себя чувствовать лучше. Вспомни-ка, что я тебе толковала? Эпиграммами и насмешками друзей себе не наживешь, а станешь в противуречие к твоей исповеди перед Филаретом, который, сознаешь, смиряет поэта буйные мечты силой кроткой и любовной.
– Стихи на Булгарина, правда, я написал недавно, а сатиру на поэтессу П., гренадера в юбке, очень давно.
– Стало быть, пора их забыть, а не повторять, да еще при ней, когда она вчера ко мне зашла. Благо глуха и не расслышала, как ты процедил эту песню на нее сквозь зубы и поставил меня в неловкое положение. Поневоле я должна была ей налгать, когда она меня спросила, чему смеюсь.
Александр Сергеевич сам тут рассмеялся и повторил с пафосом эпиграмму:
Зачем кричишь ты, что ты дева
На каждом девственном стихе?
О! вижу я, певица Эва,
Хлопочешь ты о женихе…
С наступлением февраля 1830 года душевное настроение дяди Александра, помимо приближающейся весны, которую, как известно, он терпеть не мог, изменилось к лучшему: Пушкин сделался веселее и добрее.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.