1946. Триумф и отчаяние
1946. Триумф и отчаяние
Наталия Александровна Роскина:
Жила Ахматова тогда — даже не скажешь: бедно. Бедность — это мало чего-то, то есть что-то, у нее же не было ничего. В пустой комнате стояло небольшое старое бюро и железная кровать, покрытая плохим одеялом. Видно было, что кровать жесткая, одеяло холодное. Готовность любить, с которой я переступила этот порог, смешалась у меня с безумной тоской, с ощущением близости катастрофы… <…> Боже, как неуютна была ее жизнь! Часами молчал телефон, неделями никто не приходил…
Ахматова страдала от одиночества. Я поняла это, когда сама пожаловалась ей на одиночество. Я рано осталась сиротой и с шестнадцати лет жила в Москве одна, в комнате, где когда-то жил мой отец. «Есть уединение и одиночество, — сказала она. — Уединения ищут, одиночества бегут. Ужасно, когда с твоей комнатой никто не связан, никто в ней не дышит, никто не ждет твоего возвращения».
Для самой Ахматовой в ее уединении и одиночестве был неожиданным тот взрыв любви и восхищения, которым ее одарили москвичи на знаменитом вечере в Колонном зале в 1946 году, когда она читала стихи вместе с Пастернаком.
Лев Владимирович Горнунг:
6. IV.1946. 3-го и 4 апреля в Колонном зале Дома союзов были назначены два поэтических вечера Ахматовой.
Увидев афиши, я бросился в кассы, но, как оказалось, билеты на оба вечера были распроданы. Вечером после первого выступления Ахматовой мне рассказали, что, когда она вышла на эстраду, публика, поднявшись со своих мест, встретила ее громом аплодисментов и в течение 15 минут не давала ей начать свое выступление. Концерт прошел с исключительным успехом.
Эмма Григорьевна Герштейн:
Ахматова и Пастернак выступают в Колонном зале Дома Союзов. «Вы не ходите, это не для белого человека», — сказала мне Анна Андреевна, и я не была. Но она рассказывала, что Пастернак обнаружил полное владение законами эстрады. Переходил с одного конца сцены на другой, приговаривая: «А теперь, чтобы вы не соскучились, я перейду к вам», от кого-то прятался за спины сидящих в президиуме и т. п. (А самой Ахматовой послали из зала записку: «Вы похожи на Екатерину II».)
Вячеслав Всеволодович Иванов:
Их обоих просили читать снова и снова, они не отказывались, успех их был огромен. Первой из них двоих читала Ахматова, потом она ушла из президиума, перешла в правую ложу, где слушала, как читает Пастернак. Прослезилась, когда он читал реквием Цветаевой.
Нина Антоновна Ольшевская:
Когда она выступала в Колонном зале Дома союзов, из публики ее просили прочесть из «Четок» и «Белой стаи» и выкрикивали названия самых знаменитых стихотворений. Она делала перед собой отрицательный жест рукой, морщилась и чуть лукаво улыбалась…
Наталия Александровна Роскина:
Я, конечно, была в числе тех, кто неистово аплодировал ей, требуя продолжать чтение. Я даже послала ей записочку, она легко нашла меня глазами и, улыбнувшись, отрицательно покачала головой. Ахматова была в черном платье, на плечах — белая с кистями шаль. Держалась она на эстраде великолепно, однако заметна была скованность и какая-то тревога. Наконец ей пришлось встать: «Наизусть я своих стихов не знаю, а с собой у меня больше нет». Залу было ясно, что это вынужденные слова. Овации продолжали греметь; проницательная, отнюдь не наивная политически Ахматова сразу же почувствовала, что они не сулят ей добра. Этот вечер вскоре оказался для нее роковым.
Лев Владимирович Горнунг:
Второй концерт был отменен, и кассы Дома союзов возвращали деньги.
Ника Николаевна Глен:
По слухам, Сталин был разгневан пылким приемом, который оказывали Ахматовой слушатели. Согласно одной из версий, Сталин спросил после какого-то вечера: «Кто организовал вставание?»
Анатолий Генрихович Найман:
Ахматова составила список своих публичных выступлений, последние из которых помечены 1946 годом.
Из 31, упомянутого в списке, на этот год приходится, по крайней мере, 6, и почти наверное к тому же времени относится несколько выступлений перечисленных, но не датированных. Эту насыщенность она ставила в связь с последовавшим в августе Постановлением ЦК.
Эмма Григорьевна Герштейн:
Пастернак рвался к широкой аудитории. Ахматова больше радовалась благоговейному почитанию и восхищенному любованию многочисленных знакомых. Повторяли привезенное из Ташкента слово: «королева». Весь литературный beau monde перебывал тогда на Ордынке у Ардовых, где она останавливалась. Актеры, художники и даже эстрадники хотели засвидетельствовать Ахматовой свое почтенье. Не забывали ее и старые друзья совсем другого толка. Борису Леонидовичу это очень нравилось. Он говорил о впечатлении какого-то прибоя, при мне сравнил квартиру Ардовых с «узловой станцией», а имя ей «Ахматовка».
Я мало бывала на этих пиршествах тщеславия, о которых впоследствии Анна Андреевна вспомнила покаянно: «…я просто обалдела…» Впрочем, и в этих обстоятельствах она не теряла чувства юмора и самоиронии. Она тогда из «городской нищенки», какой выглядела до войны, преобразилась в полнеющую немолодую и элегантную даму: ей выдали из каких-то специальных фондов одежду и обувь. Впервые за десятки лет у нее появилась маленькая изящная шляпа. «Я похожа на жену посла, — сказала она мне, — он уже двадцать лет с ней не живет, и все это знают, но когда она приезжает, в газетах сообщается о прибытии супруги такого-то, а чиновники из министерства едут на вокзал ее встречать».
Галина Лонгиновна Козловская:
Первая встреча в Ленинграде была незабываема. Война кончилась. Великое мученичество блокады, не отпетое, не воспетое еще, постепенно уходило в святая святых народной памяти.
Мы пришли к ней в Фонтанный Дом, тот самый дом, где родилась и жила Ее поэма.
Когда мы поднялись на площадку, перед дверью Ахматовой стоял куст великолепной белой сирени. Она открыла нам дверь и, обняв нас и взглянув на сирень, воскликнула: «Боже мой, опять цветы!»
Когда мы очнулись от первой радости встречи, то увидели великое множество прекрасных тюльпанов. Она рассказала нам, как почти каждый день неведомые люди ставят цветы перед ее дверью. Иногда с краткими записками от каких-то военных, иногда просто неведомо от кого.
Это было время, когда Ахматова была в ореоле славы и любви.
В «Ленинградской газете» только что была напечатана статья «В гостях у поэта» с ее портретом. Она получала письма от множества людей, говоривших ей о своей любви к ней и ее поэзии. Она вполне пережила ту радость сокровенной любви читателя к поэту.
В конце стихотворения «Читатель» она написала:
Наш век на земле быстротечен
И тесен назначенный круг.
А он неизменен и вечен —
Поэта неведомый друг.
Это был счастливый, но, как оказалось, короткий взлет в ее судьбе.
Никто не мог предвидеть тогда, что через два месяца грянет страшная беда.
Но он настал, тот день, когда в газетах было напечатано знаменитое постановление об Ахматовой и Зощенко. Несправедливое, оскорбительное и позорное. Произведя длительный шум и разрушив здоровье у многих писателей, не аннулировав официально возведенную напраслину, потом тихо свели все на нет, словно ничего и не было. Такое же пережил и Шостакович.
Все это трудно вспоминать. А вспоминать надо, а не стыдливо молчать.
Анатолий Генрихович Найман:
Ахматова говорила, что, сколько она ни встречала людей, каждый запомнил 14 августа 1946 года, день Постановления ЦК о журналах «Звезда» и «Ленинград», так же отчетливо, как день объявления войны. Это был первый послевоенный год, и меня отправили к родственникам в маленький латвийский город Лудзу (Люцин), подкормиться. Дом тетушки стоял на площади, прямо против него, через тротуар, располагалась деревянная трибуна, мимо которой по праздникам проходила демонстрация. Мне было 10 лет, я лежал на горячих от солнца крашеных досках трибуны и что-то читал, когда с газетой в руках появился двоюродный брат, рижанин, старшеклассник, и, изображая строгость, проговорил: «Что это у вас в Ленинграде за безобразие творится, распустились!»
Сильва Соломоновна Гитович:
Знаменитое собрание в Смольном, выступление Жданова, а затем роковое постановление о журналах «Звезда» и «Ленинград».
На другой день после этого собрания А. А., спокойная, статная, плавно поднималась по деревянной литфондовской лестнице. Встречные почтительно и робко жались к стене, давая ей дорогу. Смущенные служащие, затаив дыхание, сидели потупившись. Аня Капорина, с полными слез глазами, разговаривала с ней. Окончив свои дела, А. А., как всегда, приветливо распрощалась и не спеша направилась к выходу. Лишь только за ней закрылась дверь, как горестный вздох удивления, восхищения и жалости пронесся ей вслед: «Боже, какое самообладание! Подумайте, какая выдержка!» — поражались работники Литфонда. Слух о ее приходе, полном спокойствии и царственном самообладании побежал из комнаты в комнату, быстро перекинулся в здание Союза, перекочевывая из отдела в отдел.
О ней говорили с болью, восхищением и грустью. Говорили, что только она одна могла так по-королевски спокойно, с достоинством разговаривать и держаться после всего того, что случилось.
Когда Анне Андреевне рассказали, что ее приход в Литфонд, спокойствие и приветливость с окружающими удивили, всколыхнули и восхитили все учреждение, она сказала: «Да боже мой! Мне ровным счетом ничего не было известно. Утренних газет я не видела, радио не включала, а звонить мне по телефону, по-видимому, никто не решился. Вот я и говорила с ними, будучи в полном неведении о том, что обрушилось на мою седую голову».
Наталия Александровна Роскина:
Впоследствии Анна Андреевна часто рассказывала всем, как она узнала о касающемся ее и Зощенко постановлении ЦК. Этот рассказ, повторяясь, звучал все менее страшно. Однако когда я слышала его впервые, мороз продирал по коже. Газет Анна Андреевна не получала, радио у нее не было. Она ничего не знала! Кто-то позвонил и спросил, как она себя чувствует. Позвонил и еще, и еще кто-то. Не чуя беды и лишь слегка недоумевая, она ровно отвечала всем: все хорошо, благодарю вас, все в порядке, благодарю вас… И, выйдя зачем-то на улицу, она прочла, встав на цыпочки, поверх чужих голов, газету с докладом Жданова.
Лев Владимирович Горнунг:
Писательская братия быстро отреагировала на это постановление и исключила Ахматову и Зощенко из Союза писателей. Писатели даже перестарались и лишили ее рабочей продовольственной карточки. Но это вызвало недовольство в верхах, и карточку Ахматовой возвратили.
По этому поводу в Москве многие вспоминали пророческую басню Крылова «Ослы на Парнасе».
Ирина Николаевна Пунина:
Акума лежала в большой комнате, ни с кем не виделась, не разговаривала. Она позвала к себе Анюту, которая после этого стала повторять: «Я знаю один секрет — Зощенко и Ахматова». Убедить ее помолчать и понять, что это действительно секрет, было трудно. На следующий месяц Акуме в Союзе писателей не дали никаких карточек. Она и не пыталась ни получить их, ни что-либо узнать. Николай Николаевич после очередного разговора с Акумой позвал меня к себе и сказал: «Я сговорился с Акумой, будем теперь питаться вместе на наши карточки. Ты постарайся это организовать, ты сумеешь».
До тех пор в Союзе писателей Ахматовой выдавалась рабочая карточка, лимит на 500 рублей, пропуск в закрытый распределитель на Михайловской ул., книжка для проезда в такси на 200 рублей в месяц. За ней было закреплено право на дополнительную комнату.
Дополнительную комнату отнять не могли, так как в то время уже вернулся с фронта Лёва Гумилёв и жил в маленькой комнате. Все остальное просто не дали следующий месяц.
В Союзе проходили мрачные заседания. Ахматову исключили из числа членов Союза. Но были люди, чувствовавшие чудовищную несправедливость происходившего и старавшиеся в меру своих сил помочь Анне Андреевне пережить обрушившуюся на нее травлю.
Нина Антоновна Ольшевская:
Я была с мальчиками в Коктебеле. И все шлю Виктору письма и телеграммы. Спрашиваю, как Анна Андреевна, приехала ли она уже в Москву или собирается? Получаю от него телеграмму: «Дура читай газеты». И я прочла постановление (о журналах «Звезда» и «Ленинград», о Зощенко и об Ахматовой). Немедленно стала собираться домой. Было трудно сразу достать билеты, с детьми… Приехала, стала пытаться пробраться в Ленинград (тогда еще были пропуска). Прошло еще несколько дней, пока я приехала к ней. Пробыла у Анны Андреевны три дня и привезла ее к нам в Москву. И когда мы шли по Климентовскому переулку, встречали писателей, они переходили на другую сторону.
Сурков мне говорил: «Как я вам благодарен, что вы ее привезли к себе».
А потом приехал из экспедиции Лёва, и они вместе уехали в Ленинград…
Ирина Николаевна Пунина:
В начале сентября на несколько дней из Москвы приехала Нина Антоновна Ольшевская. При ней А.А. сжигала свои рукописи и бумаги. Нина Антоновна, возвратившись в Москву, естественно, рассказывала, в каком положении она увидела Анну Андреевну. И в Ленинграде не все смирились с постановлением. Больше других, рискуя всем, открыто помогала Ольга Федоровна Берггольц.
Наталия Александровна Роскина:
Жизнь для нее остановилась. Когда я позвонила ей, приехав в Ленинград через десять дней, она ответила, что чувствует себя, спасибо, хорошо, но что повидаться со мной не сможет. Голос ее был мертвым.
Сильва Соломоновна Гитович:
А постановление росло, ширилось и двигалось семимильными шагами по стране. Все газеты того времени пестрят именами Зощенко и Ахматовой. Постановление изучают, прорабатывают. В народе только об этом и говорят, ничего толком не понимая, за что же их, бедных, так ругают.
Одна сердобольная старушка в очереди говорила, что всем известно, какой Зощенко подлец и мерзавец, а вот за что так ругают его жену Ахматову — это совсем непонятно. «Известно за что, — отвечала другая, — мужья подлецы, а жены бедные за них всегда в ответе».
А газеты не унимались. Вот их исключают из Союза, лишают карточек. Хлеб надо покупать на рынке втридорога. Денег нет. Если бы не друзья, жить было бы совсем невозможно… Время шло, и вдруг в верхах заинтересовались тем, как живут Зощенко и Ахматова. Их вызвали в Смольный, после чего им были выданы хлебные карточки.
Молоденькая секретарша, отмечая пропуск А.А. на выход из Смольного, вскинула на нее глаза и быстрым шепотом сказала: «А я ваши стихи все равно люблю…»
Ирина Николаевна Пунина:
29-го (сентября. — Сост.) позвонили из Союза и велели прийти за ахматовской карточкой. Дали рабочую карточку за весь прошедший месяц. Я пошла с ней в «наш» магазин, но там «отоварить» карточку отказались: она не была «прикреплена». Потом мы пошли вместе с Лёвой второй раз. Снова отказали. Встретили домработницу М. М. Зощенко. Она тоже хлопотала с целой месячной карточкой. Нас направили в дежурный магазин, около Казанского собора. Долго объяснялись. Лёва присел на бампер чьего-то автомобиля и отпускал меткие реплики. Наконец вышел заведующий и сказал, что мы можем все получить, но только теми продуктами, которые у них остались, а за хлеб — мукой. Завтра начинается другой месяц. Мы были на все согласны. Лёва подхватил мешок с мукой, я — сумки с другими продуктами, попрощались с домработницей Мих. Мих. Она сказала: «Все понесу моему Зощенке».
С тех пор А.А. давали одну рабочую карточку каждый месяц.
Галина Лонгиновна Козловская:
Мы были в это время снова в Ленинграде, и увидеть ее не пришлось. Она лежала за закрытой дверью. Лежала неподвижно, глядя в потолок, безмолвная, как бы лишившись речи. Так было долго-долго.
Наталия Александровна Роскина:
Неуют холодной ахматовской комнаты принял тюремный характер. Анна Андреевна дома почти ничего не говорила, а только все показывала на потолок. Однажды, придя домой, она обнаружила на подушке и на полу куски известки и уверилась, что в потолок вставлен микрофон. Обычно мы бесприютно гуляли по безлюдным местам, обмениваясь короткими репликами.
Галина Лонгиновна Козловская:
А вокруг бушевал литературный шабаш, и в клочья летели репутации и разбивались сердца. А люди, неведомые ей, в то ужасное для нее время стали вместо цветов посылать ей еще не отмененные хлебные и продуктовые карточки, которые она неукоснительно сдавала в домоуправление.
Елена Константиновна Гкльперина-Осмёркина
Доклад Жданова о журналах «Звезда» и «Ленинград» я прочла в дачном поезде. Мне стало почти дурно, когда я с трудом вникала в грубые фразы, поносящие Зощенко и Ахматову. «Наверное, они оба умрут, не переживут позора и отверженности», — думала я.
Увидела я Анну Андреевну месяца через два в Ленинграде. Я пришла к ней с какими-то продуктами, захватила с собой даже буханку хлеба. К моему удивлению, Ахматова встретила меня с приветливой улыбкой и бодрым шагом провела в свою комнату. «О, какую тяжелую сумку вы тащите», — заметила она сочувственно. Я выложила все продукты из сумки на стол. «Анна Андреевна, я принесла вам то, что могла, ведь вы живете без карточек». Она неожиданно рассмеялась и приподняла коробку, стоявшую на столе. Под ней лежали продовольственные карточки. «Что это?» — изумилась я. «Это мне присылают на дом». — «Кто?» — «Право, не знаю, но присылают почти каждый день».
Ни капли раздражения, ни гнева… Я молчала, а в душе моей звучали строки ее стихотворения, обращенного к Музе:
Ей говорю: «Ты ль Данту диктовала
Страницы Ада?» Отвечает: «Я».
Наталия Александровна Роскина:
Друзья организовали тайный фонд помощи Ахматовой. По тем временам это было истинным героизмом. Анна Андреевна рассказала мне об этом через много лет, грустно добавив: «Они покупали мне апельсины и шоколад, как больной, а я была просто голодная».
Виталий Яковлевич Виленкин:
В Фонтанном Доме я у нее потом бывал несколько раз начиная с зимы 1946/47 года — каждый раз, как приезжал в Ленинград. Особенно мне запомнился первый мой приход к ней после катастрофы 1946 года…
Когда Анна Андреевна открыла мне дверь, я не мог не заметить сразу, как она осунулась и как изменилось, стало каким-то неспокойным выражение ее глаз. На этот раз были особые причины, затруднявшие начало разговора. Я боялся причинить ей какую-нибудь невольную боль.
Среди книг, как всегда повсюду разбросанных, которые я стал разглядывать, было много библиотечных — о Моцарте, о его жизни и творчестве, французских, немецких, английских; были тут и очень редкие старинные издания. На мой вопрос, почему у нее сейчас такое скопление «моцартианы», Анна Андреевна сказала, что книги эти приносят по ее просьбе из фондов Публичной библиотеки, что нужны они ей и для ее «пушкинских штудий» и потому что с некоторых пор ее «заинтриговал» Моцарт как личность, что она много думает о его судьбе, об истории создания «Реквиема», о тайне, окружающей его смерть и место погребения. Все больше увлекаясь, она мне рассказывала о женщинах, которых Моцарт любил, о его жене, которая оказалась способна не установить тогда же место захоронения его тела, о легендах, которые распространяли о нем и о его творчестве Сальери и другие его друзья-враги.
Все это в устах Анны Андреевны и в той обстановке было, конечно, очень далеко от желания занять гостя интересным разговором; я это почувствовал и тогда, но по-настоящему осознал гораздо позже. Она говорила со мной о том, чем сама в то время жила. К Моцарту ее притягивало его глухое, безысходное одиночество, его вопиюще незаслуженная обреченность.
И опять, как семь лет назад, мы пили кофе, только на этот раз Анна Андреевна извинилась, что придется без сахара. И так как у меня не оказалось папирос, то курили ее, какие-то самые дешевые. А одну из книг, лежавших на подоконнике, — альбом старинных литографий Петербурга — она меня попросила, если можно, взять с собой и продать в какой-нибудь букинистический магазин. Позднее я узнал, что в это время Ирина Николаевна и Борис Викторович Томашевские, ее старые, верные друзья, ежедневно посылали ей с кем-нибудь из своих детей горячую еду, заворачивая кастрюльку в несколько газет, чтобы не остыла. <…>
Анне Андреевне нужно было выйти из дому — куда-то не то на Литейный, не то на улицу Некрасова, к каким-то знакомым. Она меня попросила ее проводить, прибавив, опять шепотом: «Только на улице не будем разговаривать». Когда я уже подавал ей пальто в передней, она вдруг попросила меня минутку подождать и, вернувшись из своей комнаты, быстро протянула мне какой-то сложенный вчетверо лист бумаги, опять приложила палец к губам, молча показала рукой, чтобы я спрятал его во внутренний карман. «После прочтете», — тихо сказала она уже на лестнице. Мы шли молча по набережной Фонтанки, по Пантелеймоновской, простились где-то на Литейном.
Наталия Александровна Роскина:
Два месяца я знала об Анне Андреевне только одно — что ее не арестовали. В свой следующий приезд я была более настойчива, сказала, что очень прошу ее со мной встретиться. Ахматова назначила мне свидание у Русского музея. С ужасным волнением я ждала ее на холодной скамейке в плохую ноябрьскую ленинградскую погоду. Ахматова стала мне говорить, что с ней нельзя встречаться, что все ее отношения контролируются, за ней следят, в комнате — подслушивают; что общение с нею может иметь для меня самые страшные последствия. Нас обеих знобило. Анна Андреевна смотрела в сторону, не на меня. Но как только я почувствовала, что она просто за меня боится, я сразу повеселела и ответила ей, что я совсем и не думаю ни о чем таком и думать не хочу. Анна Андреевна продолжала говорить о необходимости быть осторожной, но я уже поняла, что это говорится по долгу, а не по сердцу. На самом деле она была мне рада, вдруг перестала это скрывать и, взглянув на меня с нежной жалостью, сказала тихо: «Миленький!» Страшный круг обреченности был тогда, и в этом круге был весь этот огромный прекрасный город, и честь наша, и правда, и я сама была в этом круге, но я все это забыла, радуясь, что она сидит рядом со мной и что я тоже ей дорога.
Провожая Анну Андреевну, я взяла с нее слово, что она не будет меня отталкивать. Но когда мы стали прощаться у Фонтанного Дома, на ее лицо вернулась каменная маска, и она едва кивнула мне, проходя в парадное.
Нина Антоновна Ольшевская:
Замечательно, что в первые же месяцы после августовского постановления, подвергшего ее остракизму, Ахматова написала свою лучшую исследовательскую работу ««Каменный гость» Пушкина». Набело переписанная ее рукой статья датирована 20 апреля 1947 г. Вероятно, к тому же времени относится пока не найденная, может быть незаконченная, статья о другой «маленькой трагедии» Пушкина — «Моцарте и Сальери». Что касается «Повестей Белкина», Ахматова вернулась к ним лишь через десять лет, когда наконец увидела свет работа о «Каменном госте». Вслед за этим Анна Андреевна немедленно захотела сделать к ней ряд добавлений, среди них — ее уникальные наблюдения над психологией творчества Пушкина на материале «Повестей Белкина». Эти дополнения опубликованы посмертно.
Исайя Берлин:
Когда мы встретились в 1965 году, Ахматова в подробностях рассказала о кампании, поднятой против нее властями. Она рассказала мне, что сам Сталин лично был возмущен тем, что она, аполитичный, почти не печатающийся писатель, обязанная своею безопасностью, скорее всего, тому, что ухитрилась прожить относительно незамеченной в первые годы революции, еще до того как разразились культурные баталии, часто заканчивавшиеся лагерем или расстрелом, осмелилась совершить страшное преступление, состоявшее в частной, не разрешенной властями встрече с иностранцем, причем не просто с иностранцем, а состоящим на службе капиталистического правительства. «Оказывается, наша монахиня принимает визиты от иностранных шпионов», — заметил (как рассказывали) Сталин и разразился по адресу Ахматовой набором таких непристойных ругательств, что она вначале даже не решилась воспроизвести их в моем присутствии. То, что я никогда не работал ни в каком разведывательном учреждении, было несущественно: для Сталина все сотрудники иностранных посольств или миссий были шпионами. «Конечно, — продолжала она, — к тому времени старик уже совершенно выжил из ума. Люди, присутствовавшие при этом взрыве бешенства по моему адресу (а один из них потом об этом мне рассказывал), нисколько не сомневались, что перед ними был человек, страдавший патологической неудержимой манией преследования». 6 апреля 1946 года, на следующий день после того, как я покинул Ленинград, у входа на ее лестницу поставили людей в форме, а в потолок комнаты вставили микрофон — явно не для того, чтобы подслушивать, а чтобы вселить страх. Она поняла, что обречена. И хотя официальная немилость последовала позднее, через несколько месяцев, когда Жданов выступил с официальным отлучением ее и Зощенко, она приписывала свои несчастья личной паранойе Сталина.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.