«Реквием»
«Реквием»
Исайя Берлин:
Затем Ахматова прочла по рукописи «Реквием». Она остановилась и начала рассказывать о 1937–1938 годах, когда и муж, и сын ее были арестованы и сосланы в лагерь (этому суждено было повториться), о длинных очередях, в которых день за днем, неделя за неделей, месяц за месяцем женщины ждали вестей о мужьях, братьях, сыновьях, ждали разрешения послать им передачу или письмо. Но новостей никогда не было, никакие известия не доходили до них. Гробовой покров повис над городами Советского Союза, где миллионы невинных подвергались истязаниям и казням. Она говорила совершенно спокойным, бесстрастным тоном, иногда прерывая свой монолог замечаниями вроде: «Нет, я не могу, все это бесполезно. Вы живете в человеческом обществе, в то время как у нас общество разделено на людей и…» Затем, после долгого молчания: «И даже теперь…»
Ника Николаевна Глен:
Самым важным для «ахматоведения» событием тех месяцев, что Анна Андреевна провела на Садово-Каретной (в Москве, в квартире Н. Н. Глен в1962 г. — Сост.), было, вероятно, «раскрепощение» «Реквиема». К сожалению, я ничего тогда не записала и помню все только в самом общем виде: и что Анна Андреевна очень волновалась, и что я, переписывая эти великие стихи на машинке, понимала значительность происходящего — ведь полный «Реквием» впервые из памяти (его знали наизусть Ахматова и несколько ее ближайших друзей) переходил на бумагу. И в те же дни (вероятно, это был декабрь 62-го) Анна Андреевна сама захотела прочесть «Реквием» на магнитофон. Помню еще, как обсуждалось, предлагать ли «Реквием» для публикации (речь шла о «Новом мире»). Примерно в это же время у «Реквиема» появился эпиграф: «Нет, и не под чуждым небосводом…» Эти ныне знаменитые четыре строки из тогда еще не опубликованного стихотворения Ахматовой предложил сделать эпиграфом к «Реквиему» пришедший к ней в гости Л. З. Копелев, которому она это стихотворение прочла, и Ахматова в ту же минуту согласилась.
Юлиан Григорьевич Оксман:
9 декабря 1962 г. вечером был у Анны Андреевны, где застал Л. К. Чуковскую. Перед моим уходом пришла Э. Г. Герштейн. Разговор начался с предложения Анны Андреевны посмотреть впервые объединенный в законченный цикл знаменитый «Реквием». Он впервые только вчера и переписан на машинке, снабженный двумя предисловиями — прозаическим и стихотворным. Я очень удивился, прочитав в цикле политических стихов то, что считал прощанием с Н. Н. Пуниным: «И упало каменное слово…» А.А. рассмеялась, сказав, что она обманула решительно всех своих друзей. Никакого отношения к любовной лирике эти стихи не имели никогда. (Я все-таки не совсем уверен, что это так.)
Но самое странное — это желание А.А. напечатать «Реквием» полностью в новом сборнике ее стихотворений. С большим трудом я убедил А. А., что стихи эти не могут быть еще напечатаны… Их пафос перехлестывает проблематику борьбы с культом, протест поднимается до таких высот, которые никто и никогда не позволит захватить именно ей. Я убедил ее даже не показывать редакторам, которые могут погубить всю книгу, если представят рапорт о «Реквиеме» высшему начальству. Она защищалась долго, утверждая, что повесть Солженицына и стихи Бориса Слуцкого о Сталине гораздо сильнее разят сталинскую Россию, чем ее «Реквием».
Михаил Васильевич Толмачёв:
Видимо, сам факт публикации «Одного дня Ивана Денисовича», «с высочайшего соизволения», произвел на Анну Андреевну большое впечатление. В очередной раз после смерти Сталина (сколько их было, таких «раз», начиная с Маленкова и его кратковременного министра культуры Пономаренко, первым заговорившего о свободе печати) казалось, что «все позволено». Истаивал сталинский запас страха, Анна Андреевна решилась записать на бумагу «Реквием» и стала давать читать в своем присутствии. «Вы 54-й», — сказала она мне, протягивая машинопись (впоследствии, после отклонения «Новым миром», по не зависящим от редакции обстоятельствам, и публикации в Мюнхене, «без ведома автора», она пустила «Реквием» по рукам: стала дарить авторизованные машинописные копии, одну из которых, в 1963 году, получил и я).
Лидия Корнеевна Чуковская:
28 декабря 1963. Она открыла сумку, вынула оттуда какую-то книгу и протянула мне. Книжка белая, рамка черная, и большими внятными буквами на белой обложке:
Анна Ахматова
РЕКВИЕМ
У меня похолодели руки, а сердце нырнуло куда-то в колени. «Реквием» — напечатан! Уже не машинопись, а книга. На титуле: Товарищество зарубежных писателей. Мюнхен. 1963.
Мюнхен. Почему именно в Мюнхене? Но не все ли равно?
И сразу передо мною Фонтанный Дом, продавленное кресло возле печки, беспорядок, ее нерасчесанные волосы на мятой подушке, вспышка огня в пепельнице, обгорелые края заворачивающегося клочка бумаги. Пепел. 1938. А сейчас ее слово воскресло из пепла и обращено в самый обыкновенный, обыденный, заурядный предмет: книга! В мире миллионы — а быть может, и миллиарды книг! — ну, вот, прибавилась еще одна. Еще одна книга — только и всего. «Пепел Клааса».
Пока я перелистывала «Реквием», добывая при этом слова не из напечатанного текста, а из самой себя, — Анна Андреевна уверяла Эмму, что ее, Ахматову, начнут теперь «перемалывать на кофейной мельнице». «Не думаю», — говорила Эмма. Я тоже. Вряд ли станут наши, взамен неудавшегося мирового пожара, раздувать новый мировой скандал — вроде пастернаковского. Слишком глупо. Умнее просто не заметить. Борис Леонидович, напечатав за границей «Живаго», жизнью своей и смертью своей выплатил вперед все сполна. Довольно с нас и того позора, что великий «Реквием» прозвучал на Западе раньше, чем дома. «Мюнхен».
Анатолий Генрихович Найман:
Собственно говоря, «Реквием» — это советская поэзия, осуществленная в том идеальном виде, какой описывают все декларации ее. Герой этой поэзии — народ. Не называемое так из политических, национальных и других идейных интересов большее или меньшее множество людей, а весь народ: все до единого участвуют на той или другой стороне в происходящем. Эта поэзия говорит от имени народа, поэт — вместе с ним, его часть. Ее язык почти газетно прост, понятен народу, ее приемы — лобовые: «для них соткала я широкий покров из бедных, у них же подслушанных слов». И эта поэзия полна любви к народу.
Отличает и тем самым противопоставляет ее даже идеальной советской поэзии то, что она личная, столь же глубоко личная, что и «Сжала руки под темной вуалью». От реальной советской поэзии ее отличает, разумеется, и многое другое: во-первых, исходная и уравновешивающая трагедию христианская религиозность, потом — антигероичность, потом — не ставящая себе ограничений искренность, называние запретных вещей их именами. Но все это — отсутствие качеств: признания самодостаточности и самоволия человека, героичности, ограничений, запретов. А личное отношение — это не то, чего нет, а то, что есть и каждым словом свидетельствует о себе в поэзии «Реквиема». Это то, что и делает «Реквием» поэзией — не советской, просто поэзией.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.