4
4
Подъезжая к Малаге, мы все время слышали глухие раскаты канонады, которая по мере приближения к городу все усиливалась, а потом внезапно смолкла. «Артиллерийский обстрел! – догадался Артур. – И, по-видимому, из орудий крупного калибра!» – «Каналья “Канариас”!» – погрозил кулаком в море наш шофер. Внезапно из-за поворота показались окраины Малаги, и мы въехали в город. Несколько обстоятельств нас сразу же поразило: вместо привычных уже нашим глазам, даже в тыловых городах, тусклых синих огоньков на улицах этого фронтового города ярко сияли огромные дуговые фонари. Не было видно ни одного человека. На расстоянии нескольких километров (от окраины и почти до самого центра) нас не остановил ни один патруль, как будто все вымерло. Кое-где, прямо посреди улицы, лежали неубранные трупы лошадей и мулов, словом, все как в сонном царстве из сказки «Спящая красавица». Наконец почти в самом центре города мы встретили долгожданный патруль, но он был в черно-красных пилотках с надписью: «СНТФАИ – анархисты». Переговорив о чем-то с нашей переводчицей Региной, «старший» встал на подножку нашей машины и, вместо того чтобы привезти нас в нужную нам «командансию милитер» (военную комендатуру), привез к местному дому анархистов, где нас сразу же окружила целая толпа вооруженных людей. По-видимому, мы чем-то вызвали подозрение у патруля, и, опасаясь нашего численного превосходства, патрульный решил поговорить с нами в более благоприятных для себя условиях. Тут же подошел местный руководитель анархистов – аргентинец Каро, и недоразумение сразу выяснилось. Оказалось, что Каро знает гостиницу, где расположился советник Малагского сектора Южного фронта – советский полковник Креминг (в миру – Василий Иванович Киселев[119]), в распоряжение которого мы и прибыли.
Нам дали провожатого и через десять минут мы уже обменивались крепкими рукопожатиями с нашим земляком-полковником и его переводчицей Машей Левиной. Среднего роста, коренастый, со слегка вьющимися светло-русыми коротко подстриженными волосами, одетый в короткую кожаную, на замке «молния», куртку (наиболее распространенная среди наших товарищей в Испании форма одежды), вид полковник имел не особо воинственный, хотя в действительности это был вояка до мозга костей. Кадровый солдат, дослужившийся до прапорщика, полный Георгиевский кавалер за войну 1914–1918 годов, Киселев сразу же после свержения самодержавия примкнул к большевикам. За участие в Гражданской войне был награжден двумя орденами Боевого Красного Знамени. О себе он мог бы рассказать много интересного, но за время нашего полугодового пребывания в Испании ни разу даже не назвал нам свою истинную фамилию (ее я узнал много позже). Лишь изредка, после удачно проведенной операции и за стаканом вина или в машине, во время длинного и утомительного путешествия из Малаги в Валенсию можно было вытянуть из него хоть что-то.
Вообще говоря, характер у полковника был крутоват: не всегда обоснованное его упрямство и гипертрофированная принципиальность иногда приводили к нежелательным осложнениям. Вот один из примеров. Однажды утром в Малаге был очередной воздушный налет. Никакой противовоздушной обороны не было, кроме одной зенитной пушки на подводной лодке, стрелявшей, за неимением шрапнели, фугасно-осколочными снарядами (а попасть таким снарядом в летящий самолет шансов не больше, чем из винтовки в муху, сидящую на макушке креста колокольни Ивана Великого в Кремле), которые причиняли при падении на землю не меньше вреда, чем бомбы фашистского самолета, в который стреляла зенитка. С началом бомбежки все члены нашей советской колонии тут же вышли на балкон своей резиденции, чтобы видеть, что происходит. Все движение в городе приостановилось, лишь отчетливо были слышны гудение моторов самолетов и грохот разрывов сбрасываемых бомб. Бомбили два самолета: один кружил над городом, по-видимому, выискивая наиболее интересную для себя цель, а другой, не спеша, в несколько заходов, бомбил полупустой порт, пытаясь попасть в единственную нашу опору – подводную лодку, которая, маневрируя по акватории, изредка постреливала из своей единственной пушки. Вдруг из порта застрекотал счетверенный, крупнокалиберный пулемет. Креминг насторожился: «Откуда у Сан-Мартина (начальника военно-морской базы Малаги) такой пулемет? Вроде бы раньше у него на базе такого пулемета не было?» – спросил Василий Иванович у меня. Я ответил, что об этом я ничего не знаю. «А ну давай съездим, узнаем!» – приказал Креминг (надо сказать, что более неподходящего времени для этого, чем бомбежка порта, придумать было нельзя, а кроме того, сам Сан-Мартин и весь его персонал уже давно сидели в убежище).
В ответ на мое робкое возражение, а не лучше ли немного обождать и получить полную информацию об этом пулемете после конца бомбежки, тем более что раз этот пулемет откуда-то взялся и даже стреляет, то все подробности о его появлении мы сможем узнать и несколько позднее, Креминг пришел в ярость, и, размахивая кулаками заорал: «Трус! Давай машину, сам поеду!». Ну что ж, приказ есть приказ. Кричу сверху шоферу Креминга – Понсу: «Понс! Эль макина, рапидо!» («Понс! Машину, быстро!»). Понс, решив, что мы, как все здравомыслящие люди, спешим удрать от бомбежки куда-нибудь подальше за город, мигом выкатил «Крайслер» полковника во двор перед виллой. Уселись в машину все наши, бывшие в наличии: Креминг, Маша, шифровальщик Вася Бабенко, испанец-топограф Энрике Сегарра и я. Кроме полковника и меня никто и не догадывался, куда мы едем.
Когда при выезде из ворот полковник велел поворачивать в порт, то лица у всех заметно вытянулись. Понс попытался было возражать, но когда Креминг потянулся к кобуре пистолета, сразу же поехал в требуемом направлении. Город замер: встали трамваи, автобусы, ни одной движущейся машины, ни одного человека на тротуарах, только одна наша машина на полной скорости мчится по обсаженной пальмами улице прямо к порту, над которым вьется бомбящий его «Капрони»[120]. По-видимому, полковник уже сам понял абсурдность своей затеи, и если бы шофер сейчас повернул назад, то Креминг не стал бы возражать. Но Понс прекрасно понял многозначительное движение рук полковника к кобуре и, стиснув зубы, гнал машину по направлению к порту.
Мы все молча сидели в машине и ждали, чем это все кончится. Делая очередной заход для бомбежки порта, летчик с «Капрони», по-видимому, не без некоторых оснований решил, что если во время воздушной тревоги какая-то машина, нарушая все правила, все же движется по улице, то едут в ней, конечно, не простые люди, и есть смысл потратить на эту машину одну из своих бомб. Снизившись метров до четырехсот, летчик выполнил свое намерение. Высунувшись из окна машины, Вася Бабенко вдруг закричал: «Бомба!». Дальше все произошло мгновенно: шофер резко затормозил, и мы все, как горох из мешка, посыпались из машины. Единственное, что я успел заметить, это что шофер Понс, побежав назад по середине улицы, вдруг упал ничком и остался так лежать. Мы с Кремингом подбежали к чугунной ограде, огораживающей цветник от тротуара, намереваясь залечь по другую сторону, под защитой небольшого цементного фундамента. По молодости лет я мигом перемахнул через ограду, и кричу полковнику: «Скорей сюда! Ложитесь!». Менее расторопный и более грузный Креминг, перелезая через ограду, зацепился брюками за штырь, и, помянув в весьма нелестном виде чью-то мать (что, между прочим, не было очень большой редкостью в его лексиконе), заявил, что не станет из-за какой-то бомбы рвать свои штаны, и, не пытаясь больше форсировать ограду, стал за толстый ствол росшей рядом пальмы.
Несмотря на то что я уже весьма уютно устроился, плотно прижавшись к земле за цементным фундаментом, мне вдруг стало совестно: сам нахожусь почти в полной безопасности, а мой начальник стоит на открытом месте. Ни секунды не раздумывая, я выскочил из своего укрытия, перемахнул обратно через ограду, и встал за пальму рядом с Кремингом, решив, что уж если умирать, то лучше вместе. Что произошло дальше – трудно описать: бомба была, по-видимому, с сиреной, и пролетела буквально над нашими головами. Такого звука я ни до этого, ни после никогда не слыхал. Это была смерть, окружившая нас плотной пеленой даже не звука, а некоего страшного давления – воющего рева.
Самого разрыва бомбы я не слыхал, все заглушилось воем ее пролета. Только все кругом затряслось и окуталось плотным облаком пыли настолько, что я перестал видеть даже Креминга, стоявшего рядом. В первые секунды я ничего не мог сообразить, даже то, жив я или нет. Потом пыль начала оседать. Вижу: рядом стоит полковник, весь белый от пыли. Посреди улицы невредимая наша машина, а в ней так и не успевшая выскочить переводчица Маша. Немного поодаль, ничком на асфальте, лежит шофер Понс. «Убит!» – мелькнула в голове мысль. Но не успел я сесть за руль, как Понс, бледный как мертвец, грубо оттолкнул меня и, нажав на стартер, сразу же стал разворачивать машину. Тут появились и остальные участники экспедиции, и машина помчалась прочь от порта. Только отъехав километра два от окраины города, Понс сбавил ход.
Все это произошло настолько мгновенно, что никто не успел даже опомниться, да и изменить что-либо было нельзя, а у Понса был такой вид, что даже всемогущая кобура Василия Ивановича вряд ли могла оказать свое действие.
Впоследствии выяснилось, что летчик ошибся на каких-то сорок-пятьдесят метров, и 250-килограммовая бомба, вместо того чтобы разорваться перед нашей машиной, угодила в здание комендатуры порта. Добротные бетонные стены выдержали удар и спасли нас от фугасного действия и осколков, но внутри комендатуры ничего не осталось. К счастью, все ее работники успели заблаговременно укрыться в убежище, и никто не пострадал. Эта очень опасная и абсолютно никому не нужная экспедиция, едва не приведшая к гибели всей нашей миссии в Малаге, закончилась благополучно только по счастливой случайности. А к счетверенному пулемету, появившемуся у Сан-Мартина, Киселев интереса больше не проявлял, так что тайна его так и осталась нераскрытой.
Почему я так подробно описал этот малозначительный эпизод? Потому что в моей жизни это была первая бомбежка, и впервые моя жизнь висела на таком тонком волоске.
Вспоминается и другой случай, когда Киселев подверг серьезным осложнениям наши, поначалу наладившиеся, отношения с анархистами.
Вообще говоря, анархисты имели в республиканской Испании довольно большое влияние, а у нас в Малаге это была вторая по значению партия (после коммунистов), и портить зря с ними отношения отнюдь не входило в наши намерения. Их руководитель – аргентинец Каро – часто бывал в нашей резиденции, охотно проводил с нами свободное время и, в отличие от других местных лидеров своей партии, лояльно относился к коммунистам. Ко мне он был настроен особенно благожелательно и очень любил, когда в свободные вечера я наигрывал ему на рояле аргентинские мелодии и, особенно, русские песни и романсы (не брезговал он и вальсами, мазурками и ноктюрнами Шопена).
Каро был богатым аргентинским помещиком, имел на родине два больших имения (среди анархистов это отнюдь не было редкостью: например, один из храбрейших офицеров нашего сектора, командир анархистского батальона Педро Лопес имел в Малаге два больших универсальных магазина), но как только началась война в Испании, тотчас же приехал воевать с фашистами, бросив все свои дела.
Чуть ниже среднего роста, черноволосый и черноглазый, как говорили, превосходный оратор, Каро быстро завоевал популярность у местных анархистов своей храбростью и организаторскими способностями и стал их признанным лидером. Не знаю, что было этому причиной, то ли моя музыкальная эрудиция, то ли высокая квалификация как связиста (в чем он мог убедиться, видя, как я свободно обращаюсь с любым телеграфным аппаратом во время переговоров с Валенсией в центральной аппаратной телеграфа), то ли по другой причине, но Каро ко мне определенно благоволил. После того, как я решительно оборвал его попытку вступить со мной в разговор на политические темы, он таких попыток больше не предпринимал.
Лишь перед самой сдачей Малаги он предложил мне бросить эту войну и уехать с ним в Аргентину. (Кстати, технически это было легко выполнимо: пароход, уходивший в Буэнос-Айрес со всеми желающими туда уехать, стоял в Малагском порту. Документы у меня были железные, а исчезнуть в этой суматохе было легче легкого.) Когда я, шутя, спросил, а что я там буду делать и на какие средства жить, он вполне серьезно предложил мне жениться на его младшей сестре Луизе (причем показал фотографию очаровательной девушки с огромными черными глазами и маленьким распятием на груди): он даст ей в приданое одно имение. Когда я, опять-таки шутя, усомнился в том, что она согласится выйти за меня замуж, Каро аж затрясся. «Пусть только попробует перечить, – сказал он, сверкнув глазами, – сразу же в монастырь упрячу!» Когда я решительно отклонил его матримониальные планы, он был страшно удивлен: как это человек, у которого ничего нет за душой, отказывается от богатства? Тем не менее он очень любезно с нами попрощался и уехал в Аргентину, заявив, что война проиграна и здесь ему больше делать нечего.
Так вот, этот Каро однажды передал Киселеву приглашение посетить находившийся на одном из самых ответственных участков фронта анархистский батальон. Так как автомобильной дороги до самого штаба батальона не было и надо было долго ехать верхом по горам, то полковник решил вместо измученной почти круглосуточной работой Маши Левиной взять с собой меня, так как я уже немного поднаторел в испанском (как говорится, нужда заставила, ведь переводчицы мне не полагалось) и мог, с грехом пополам, объясняться почти на любые военные темы.
К штабу мы подъехали как раз к обеду. С чисто испанским радушием анархистские офицеры пригласили нас отобедать с ними. Обед был не очень разнообразный, но обильный. На столе стояла большая жаровня, наполненная жаренной на оливковом масле бараниной, и сулея с вином литров на двадцать. Только мы сели за еду, как налетел фашистский штурмовик и начал обстреливать из крупнокалиберных пулеметов одиноко стоявший в горном ущелье домик штаба, одновременно густо посыпая кругом мелкими бомбами из кассет.
Вообще-то испанские анархисты были не робкого десятка, любой из них не побоялся бы в каком-либо кабаке кинуться с ножом даже на многократно превосходящего по силе противника, но панический ужас охватывал их перед орудиями для технически квалифицированного уничтожения людей, вроде танков, самолетов и пр. Едва услышав рокот мотора штурмовика, все офицеры штаба мгновенно бросили обед и кинулись в выкопанную рядом с домом щель. Видя, что и я собираюсь последовать их примеру, Киселев буквально рассвирепел: «Сопляк! Ты что, несчастный анархист или командир Красной Армии? Назад! А то пристрелю!» – закричал он, и когда я опомнился и вернулся назад, уже более спокойно заметил, что так как крупных бомб самолет не бросает, то в здании гораздо безопаснее, чем в щели. Не обращая внимания на стрельбу и бомбочки, Василий Иванович спокойно сел обедать, и мне из солидарности пришлось к нему присоединиться. Не знаю как ему, но мне под такой аккомпанемент кусок определенно в горло не лез. Мы уже давно наелись, а самолет, по-видимому, все еще не собирался оставить нас в покое, все время кружился над ущельем и с каждым заходом осыпал нас градом пуль и мелких бомб, без всякого видимого успеха.
Еды и вина было заготовлено человек на двадцать. Когда Василий Иванович наелся, он спросил меня: «Больше не хочешь?» и, получив отрицательный ответ, потребовал помочь ему выбросить в окно (выходящее в глубокое ущелье) оставшееся мясо и вылить туда все вино. Покончив с этим, он уселся ждать окончания «работы» штурмовика. Израсходовав свой боезапас, самолет улетел восвояси, и тут же появились прятавшиеся в щели анархистские вояки. «Переводи!» – скомандовал мне Василий Иванович. На весьма корявом испанском языке я объяснил командиру батальона, что полковник просит у него извинения за то, что, сильно проголодавшись в пути, он не смог дождаться возвращения господ офицеров из щели и вместе со своим адъютантом (то есть со мной) съел все находившееся на столе мясо и выпил все вино. Командир батальона, увидав на столе пустые жаровню и сулею, понял, что тот издевается над их трусостью, побледнел от гнева и начал было расстегивать кобуру пистолета, но опомнился и, с насильно выдавленной любезной улыбкой, попросил меня перевести господину полковнику, что он очень рад приветствовать у себя гостей с таким завидным аппетитом и в восторге от того, что после длительной голодовки у себя на родине эти гости наконец получили возможность досыта наесться у него в подразделении. И что, мол, Испания – не советская Россия, и несмотря на военное время, они могут еще достать сколько угодно мяса и вина, чтобы, кроме испанцев, прокормить еще и всех изголодавшихся в Советском Союзе дорогих гостей.
Накалившаяся было обстановка сразу разрядилась, все офицеры дружно захохотали, но без явного злорадства, а полковник понял, что его попытка поиздеваться над трусостью анархистов обернулась против него самого. Правда, потом они нам показали все, что интересовало Василия Ивановича, но отношения, с таким трудом установленные, были начисто подорваны, и притом безо всякой в этом необходимости, просто из солдафонского самодурства.
Но уж в храбрости Киселеву нельзя было отказать: говорят, не моргнув глазом, он стоял и под оружейным, и под пулеметным огнем. Ненавидя всякое проявление трусости, мое воспитание он начал с такой фразы: «Помни, Лева: ты уже покойник, тебя уже давно убили, – поэтому ничего не бойся. Дома ни мне, ни тебе уже не быть, единственное, что мы еще можем сделать, – это не посрамить честь командира Красной Армии. Помни, что покойнику бояться нечего; самое главное, что не бояться всегда спокойнее и менее мучительно, ибо трус умирает каждую минуту, каждую секунду, и все время с трепетом и мукой ждет этого мгновения, а храбрый человек умирает только один раз и то неожиданно и сразу». Не знаю, верил ли он сам в это, но во всяком случае, если он и боялся, то очень хорошо умел это скрывать, и своим бесстрашием и спокойствием в самые серьезные моменты мог служить для всех примером.
Меня он «окрестил» буквально через несколько дней после моего прибытия в Малагу. Взял он меня с собой на один из участков фронта. Приехали. Дальше нужно идти пешком по извилистой горной тропинке. Идем большой группой, вместе с испанскими товарищами. Не помню по какому поводу, но полковник затеял со мной разговор, перешедший в спор. В пылу спора я не заметил, что все окружающие куда-то исчезли, только мы вдвоем спокойно шагаем по тропинке. Уже вечереет. Погода прекрасная, только порой рядом раздается какое-то жужжание, вроде полета майских жуков (это в декабре-то месяце), причем жужжание настолько близкое, что я несколько раз даже машинально отмахнулся от надоевших «жуков». Зашли за поворот дороги. «Жуки» исчезли, а испанские товарищи появились и с удивлением поглядывают на нас. «Ну как, испугался?» – вдруг, прервав разговор, спросил меня полковник. «Чего?» – удивился я. «Как чего? Пулеметного обстрела», – спокойно ответил он. Тут меня и осенило, что надоедливые «жуки», от которых я безуспешно отмахивался, были пулями, пролетавшими вблизи моей головы, и испугался задним числом.
По-видимому, Киселев заметил изменение цвета моего лица, и тут же заметил: «Вот видишь, Лева, ты не знал, что находишься под обстрелом, и вел себя храбро (правда, мне и по сей день непонятно, кому была нужна эта показная храбрость, ведь даже Чапаев в фильме говорил Кутякову: «Ну и дурак! Не имеешь ты права подставлять себя под каждую дурную полю»), не уронил чести командира Красной Армии, а если бы знал, то наверно ползал бы на пузе, не хуже этих “храбрецов” (правда, он при этом употребил другое, непечатное, слово). Только смотри, в другой раз, даже если и будешь знать, что находишься под обстрелом, постарайся держать себя так же, нам иначе нельзя». Вот такой это был человек.
В нем мирно уживались целый ряд положительных и отрицательных качеств: обладая отличной памятью, он был абсолютно неспособен к изучению иностранных языков. Приехав в Испанию одним из первых, Василий Иванович из всего обильного лексикона прекрасного, звучного испанского языка, хорошо «усвоил» только два выражения, особенно любимые испанскими офицерами: «маньяна» (завтра) и «муй дефисиль» (очень трудно). Слыша эти слова, полковник приходил в ярость: «Я ему покажу маньяна! Я ему покажу муй дефисиль! так и так его мать», – требовал он у Маши Левиной перевести на испанский русскую матерную ругань. Безупречно храбрый, он после сдачи Малаги все же не заступился за отданного под суд испанского полковника Виальбу, несмотря на то что все действия Виальбы при обороне города полностью поддерживались Киселевым и он был уверен в полной невиновности Виальбы.
Конечно, и положение Василия Ивановича в Малаге было не из легких: многопартийность, к которой он не привык на родине, отсутствие надлежащей дисциплины, недостаточная военная квалификация испанского офицерского и унтер-офицерского состава, дезорганизация как неумышленная, так и умышленная, в снабжении войск, недостаточность персонала нашей миссии (всего четыре человека, из которых настоящим военным был только сам полковник), отдаленность от главного командования, а хуже всего – практическая невозможность оказания сколько-нибудь реальной помощи осажденной Малаге, так как почти все подкрепления, вооружение и боеприпасы поглощались, как бездонной бочкой, висящим на волоске Мадридом, где по существу решалась судьба войны. Все это делало положение военного советника Малагского сектора Южного фронта весьма щекотливым. Требовался, помимо чисто военной эрудиции (которой Киселев, конечно, обладал), еще и большой дипломатический такт, чего этому прирожденному вояке иногда не хватало.
Подробная история обороны и падения Малаги еще не написана, но если она и будет написана, то нужно учесть, что деятельность там полковника Киселева, во всяком случае, представляла собой образец верного служения своей Родине, и допущенные, возможно, просчеты и ошибки не являлись ни умышленными, ни роковыми. Вот примерно краткая характеристика человека, в распоряжение которого я прибыл в Малагу в начале декабря 1936 года в качестве связиста.
Очень интересной личностью была и переводчица Киселева – Мария Моисеевна Левина. Маленького роста и щуплого телосложения, Маша обладала какой-то особенной тихой храбростью. В самые тяжелые времена никто из нас ни разу не слышал от нее ни слова жалобы. На бомбежки, артиллерийские и пулеметные обстрелы, под которые она зачастую попадала, она просто не обращала внимания. То ли на нее подействовал тезис Василия Ивановича насчет покойников, то ли она умела отлично владеть собой, а скорее всего, она была настолько измучена непосильной работой, что на всякие другие эмоции у нее просто не хватало сил. Во всяком случае, ее поведение в боевых условиях вызывало восхищение у всех, а особенно у испанских товарищей.
Я уже упоминал, что во время нелепой поездки в бомбящийся порт, когда мы все при виде падающей бомбы выскочили из машины и разбежались кто куда, Маша не посчитала даже нужным вылезти из машины. Работоспособность ее была поистине изумительной: проведя целый день в поездках с полковником по разным участкам фронта, к вечеру, когда даже бывавший в переделках Киселев буквально валился с ног, приехав домой, Маша не ложилась отдыхать, а тут же садилась переводить различные оперативные и информационные материалы. Будучи по специальности переводчицей с французского, она в очень короткий срок освоила испанский язык, но все же к основной специальности у нее была особая любовь. В редко выпадавшее свободное время, она охотно читала нам французскую литературу (в доме, который мы занимали, была большая библиотека, в том числе много французских книг), причем французский текст она читала прямо по-русски, с отличной стилистикой. Впечатление было такое, будто сам читаешь великолепный литературный перевод, таково было мастерство Маши.
Все мы очень любили эту скромную, отважную труженицу, безупречно храбрую и верную своему долгу комсомолку. Измотана и издергана она была до последней степени. Как-то в порыве откровенности она призналась, что единственная ее мечта здесь – когда-нибудь поспать сразу целые сутки, но, к сожалению, ей гораздо чаще приходилось, наоборот, не спать по несколько суток подряд.
Еще одним полноправным членом нашей миссии был испанец – коммунист и топограф Энрике Сегарро. Среднего роста, худощавый, с небольшими черными «биготес» (усики над верхней губой, вошедшие у нас в моду только после Отечественной войны), Энрике был европейски образованным человеком. Свободно владел, кроме родного, еще и французским языком. Энрике довольно быстро освоил необходимый минимум русских слов, и все наши его более-менее понимали. Сам он был родом из Валенсии, где его отец служил лесничим (в Испании это очень важный пост). Мать, фанатично верующая католичка, окончившая Мадридскую консерваторию по классу фортепиано, сумела привить Энрике любовь к музыке и умение в ней разбираться. Человек он был очень веселый, общительный, любил иногда подтрунивать над всякими проявлениями тупости и ограниченности.
Как-то раз, будучи у него в гостях в Валенсии, я стал просматривать старые мадридские иллюстрированные журналы и с недоумением обнаружил, что в репертуаре Мадридского оперного театра имелись и «Борис Годунов», и «Князь Игорь», и «Паяцы», и «Севильский цирюльник» и пр. и пр., но совершенно отсутствовала такая известная опера на испанские темы, как «Кармен». В ответ на мой вопрос Энрике только расхохотался и обещал, если вечером будет свободное время, объяснить мне это «недоразумение».
Вечером они с женой Манолитой (художницей-модельершей) заехали за мной в гостиницу и повезли в небольшой театрик на окраине города. Огромные афиши, на которых в окружении гирлянд электроламп и неоновых трубок красовался портрет черноглазой испанки, одетой в русский сарафан и кокошник боярышни, гласили, что только в этом театре, всего несколько дней будет идти новейшая оперетта из русской жизни под названием «Катюша». (Кстати, «Катюшами» в Испании называли все русское оружие: и самолет «СБ», и танк «БТ», и даже обычную трехлинейную винтовку.) Публика валила валом. С трудом достав билеты, мы прошли в зал, набитый до отказа.
Перед началом спектакля оркестр, как полагается, сыграл все гимны – два Интернационала (социалистический и коммунистический, причем разница была только в нескольких тактах), «Эль гимно де Риего»[121] – государственный испанский гимн и анархистский «Хихос дель Пуэбло» («Сыны народа»). Под их звуки все в зале стояли с поднятыми в приветствии «Рот Фронт» кулаками (кроме анархистов, которые держали руки со сплетенными над головой пальцами).
После поднятия занавеса артисты долго не могли начать спектакль из-за бурной реакции публики на декорации, изображавшие истинно русскую картину: на сцене на переднем плане стоял огромный блестящий самовар, из конфорки которого развевались в виде пламени красные и желтые ленты. За самоваром, подперев щеки ладонями, полукругом, лицом к публике, стояли красные девицы в сарафанах, кокошниках и красных сапожках. За красавицами стояли удалые молодцы в черкесках с газырями, в папахах, и с окладистыми черными бородами.
На декорации была изображена широкая полноводная река, и, чтобы у публики не возникало на этот счет никаких сомнений, имелась табличка «Volga». Вдали виднелись высокие снеговые горы, с надписями на самых высоких «Казбек» и «Эльбрус». Впереди, на стульях, сидели несколько молодых людей в красных косоворотках и жилетах, с бутафорскими гармошками и балалайками, и вся эта «капелла», под аккомпанемент оркестра, с пылом исполняла на испанском языке цыганский романс «Охос негрос» («Очи черные»). Такой развесистой клюквы и нарочно не придумаешь.
Поначалу я прыснул со смеху, но сидевший рядом Энрике толкнул меня в бок и предупредил: всякое проявление насмешки к этому «истинно русскому» представлению может иметь для меня неприятные последствия, ибо все имеющее отношение к Советской России – единственному истинному другу Испанской республики – принимается здесь народом с восторгом, а людей, смеющихся над русским искусством, могут принять за скрытых фашистов, что при испанском темпераменте отнюдь не безопасно.
В антракте Энрике, улыбаясь, спросил меня: «Теперь ты, надеюсь понял, почему в репертуаре Мадридского оперного театра отсутствует опера “Кармен”? “Кармен” в Мадриде была бы примерно тем же, что и постановка в Москве в Большом театре сегодняшней “Катюши”».
Своей культурностью, тактом и тонким юмором Энрике помог нам понять некоторые особенности испанской жизни, и я навсегда полюбил этот независимый, гостеприимный и жизнерадостно простой народ Испании. Ведь, если вы проезжали через любую деревню и хотели напиться, то никто не подавал вам стакан воды, а обязательно выносили «паррон» (глиняный кувшин с горлышком и тонким носиком) с вином. Правда, технику питья из «паррона» я до самого отъезда из Испании так и не освоил, потому что делать это надо умеючи, а у меня вино, вместо того чтобы литься из носика в рот, упорно лилось за воротник рубашки, и улыбающийся хозяин, догадавшись, что имеет дело с иностранцем, тут же приносил стакан.
Единственное, с чем мы в Испании никак не могли примириться, это «ассейте» (нерафинированное оливковое масло). Его «аромат» никак не мог нам прийтись по душе, а испанцы даже не мыслили себе без него трапезы. Тщетно пытался я на правах завхоза нашей миссии изгнать «ассейте» из меню. Такое намерение встретило бешеное сопротивление со стороны всего нашего кухонного персонала, а «ассейте», под тем или иным предлогом, все же просачивалось в наши непривычные к нему желудки, вызывая даже у меня порою сильную изжогу, а уж полковник из себя выходил, услышав его запах.
Вообще говоря, у Испании с Россией есть очень много общего: например, одинаковая железнодорожная колея[122] (впоследствии, для быстроты разгрузки прибывающих из СССР транспортов, грузы помещались в трюмы прямо в вагонах и по прибытию в Испанию вагон поднимался краном, ставился на рельсы и сразу шел в состав); одинаково звучат слова «ноче» (ночь), «луна» (луна), «вино» (вино); единственные страны в Европе, которые победоносно воевали с Наполеоном на своей территории и не подчинились ему, это опять-таки Испания и Россия. Из всех европейских стран только Испания имеет в своем алфавите мягкий знак, правда, в отличие от русского, в испанском языке он ставится не в виде отдельной буквы, а в виде значка над буквой, звучание которой надо смягчить. Конечно, есть еще целый ряд схожих черт, перечислять которые было бы долго, да и компетентности на это у меня бы не хватило.
Несколько слов о Малаге: это был город-курорт, но курорт, обладающий довольно развитой промышленностью, преимущественно текстильной, винодельческой и табачной. Роскошные, самой причудливой архитектуры, виллы мадридских богачей, приезжавших на лето в Малагу, утопали в зелени пальм и овевались легким ветерком Средиземного моря. По традиции эти виллы не имели даже номеров, а назывались по имени жен или любовниц владельцев, как то: «Консуэло», «Роса-Мария», «Кармен» и т. д. Расположенные на самой фешенебельной городской магистрали «Калле де Пало», они резко сменялись на окраинах жалкими лачугами бедноты. Уж больно велика была дистанция между откормленными, расфуфыренными курортниками, подметавшими до Гражданской войны тротуары «Калле де Пало», и малагскими тружениками, полуголодные, босые ребятишки которых питались преимущественно побегами сахарного тростника, в изобилии росшего за городской чертой.
Недаром таким успехом здесь пользовалась компартия Испании. Первого депутата-коммуниста в кортесы (испанский парламент) дала именно Малага. Это был член ЦК испанской компартии, доктор медицины Каэтано Боливар, в свое время сидевший в тюрьме за коммунистическую деятельность. Высокого роста, полный, представительной наружности, прекрасный оратор, Боливар был любимцем рабочего класса и с началом Гражданской войны был сразу назначен эмиссаром Южного фронта. Несмотря на принадлежность к Коммунистической партии, которую он не скрывал, Боливар еще до революции даже среди аристократической части Малаги как врач пользовался отличной репутацией. За годы врачебной практики (и несмотря на то что с малагской бедноты он за лечение ничего не брал!) Боливар сумел на свои заработки построить в конце «Калле де Пало» трехэтажный дом и прилично его обставить, вплоть до галереи и бильярда.
После осуждения Боливара дом был конфискован, но как только рабочие Малаги избрали его своим депутатом в кортесы, он был немедленно освобожден из тюрьмы, и все имущество (в том числе и дом с обстановкой) было ему возвращено. В тюрьме местные власти побаивались авторитета Боливара и разрешили ему работать там врачом, причем многие важные персоны платили большие деньги администрации тюрьмы за разрешение попасть на прием к этому каторжнику. Сам Боливар за это иногда пользовался возможностью провести воскресный день со своей семьей на воле.
Рядом с его домом был небольшой четырехкомнатный флигель для прислуги, в нем-то наша миссия и нашла себе первое пристанище в Малаге. Боливар настолько не скрывал свою коммунистическую деятельность, что единственного сына назвал Лениным. Это был симпатичный кудрявый семилетний мальчик, с которым я подружился. Его расположение я завоевал, смастерив ему деревянный пистолет, стрелявший горохом. Ленин Каэтанович Боливар (он очень любил, когда я называл его этим непривычным для испанца полным титулом) стал моим первым учителем испанского языка, и уже через несколько дней после нашего знакомства он с гордостью исполнял обязанности «интерпрете» (переводчика) во время наших поездок в город за покупками.
Интересной фигурой был также личный телохранитель Боливара – Франциско, фамилии которого я не помню: необычно высокого для испанца роста, атлетического телосложения, всегда с маузером в деревянной кобуре, Франциско ни на шаг не отходил от своего подопечного и много раз выручал его в трудных обстоятельствах. Старый кадровый рабочий, он сдружился с Боливаром еще на подпольной работе, сидел с ним вместе в каторжной тюрьме, откуда был освобожден только после победы Народного фронта. С тех пор они были неразлучны.
Часто Франциско появлялся в сопровождении своего сына, тоже Франциско, который являл собой точную копию отца, только в масштабе один к десяти (по объему); малышу было всего пять лет, и мы их обычно называли Пако и Пакито (по-испански Пако – уменьшительное от Франциско, а Пакито – уменьшительное от Пако). С Пакито, как и с Лениным, я дружил, и иногда, в редкие свободные минуты, мы затевали во дворе такую возню, что Киселев, которому мы мешали работать, тут же находил для меня какую-нибудь срочную радиограмму.
В домике для прислуги у Боливара мы чувствовали себя очень хорошо, тем более что на родине мы отнюдь не были избалованы квартирными излишествами. Полная тишина, раскидистые сливы, окружавшие наш домик, прекрасный сад и гостеприимные хозяева создавали все условия для нормальной работы, но испанские товарищи решили, что такое скромное помещение не соответствует рангу миссии такой великой державы, как СССР, и рекомендовали нам переехать в любой из реквизированных у бежавших фашистов особняк. После недолгих обсуждений была выбрана роскошная трехэтажная вилла с пышным названием «Консуэла» (испанское женское имя, обозначающее «утешение»), расположенная в самом центре «Калле де Пало».
Этот выбор имел целый ряд преимуществ, которые были одновременно и недостатками: прямо напротив виллы находился отель «Калета», в котором жили руководящие офицеры штаба во главе с испанским полковником Виальбой, командующим Малагским сектором Южного фронта. Неподалеку находился и сам штаб сектора, а также арсенал, военный госпиталь, комитеты социалистической и коммунистической партий и многие другие организации и учреждения, с которыми мы постоянно сталкивались по работе.
Недостатком было то, что такое кучное расположение, в том числе и нашей резиденции, не являлось секретом и для фашистов, а так как отсутствие какой-либо береговой и противовоздушной обороны города давало возможность морским и воздушным фашистским пиратам бомбить и обстреливать с моря любые районы Малаги, то не менее 70–80 % всех их «гостинцев» приходилось, естественно, именно на наш район. А так как мы с шифровальщиком Васей Бабенко чаще всего были на месте (остальные почти всегда были в разъездах), то и вспоминали с тоской тихую, спокойную жизнь на задворках дома Боливара.
Вилла, в которой мы разместились, принадлежала раньше какому-то знатному и богатому не то графу, не то маркизу и представляла собой небольшое трехэтажное здание, весьма художественно облицованное снаружи, по фасаду, цветной керамической плиткой. Фасад дома был отделен от улицы небольшим садиком с несколькими пальмами, цветником и большим кустом банана, а также массивной чугунной оградой на цементном фундаменте. Сзади дома размещался небольшой дворик с гаражом на три машины. На первом этаже находились: большая столовая с дубовой мебелью, персон на пятнадцать, биллиардная, картинная галерея с неплохими полотнами неизвестных нам мастеров, изображавшими преимущественно испанских красавиц и батальные сцены из испанской истории.
Широкая мраморная лестница вела на второй этаж. Поднимаясь по этой лестнице, можно было видеть заднюю стену дома, художественное оформление которой составляли два высоких (до крыши), застекленных цветной, непрозрачной мозаикой окна, а между окнами, прямо против центрального лестничного пролета, висела великолепно выполненная копия картины Леонарда да Винчи «Христос на кресте». Размер примерно полтора-два человеческих роста. Исполнена копия была действительно великолепно: кровь из пробитых гвоздями рук и ног, казалось, так и льется. Но особенно примечательными были глаза. Они просто прожигали насквозь, столько муки и скорби в них было. Этих глаз я в вечерние часы после ужина (как правило, с возлиянием) просто боялся. Стоило посмотреть, подымаясь по лестнице перед сном в свои «апартаменты», на эти глаза, как они всю ночь мерещились во сне, а после пробуждения не давали больше уснуть. Дошло до того, что, поднимаясь вечером к себе, я гасил на лестнице свет и светил себе под ноги карманным фонариком, лишь бы не видеть эти глаза.
Все знали об этом и неизменно подтрунивали надо мной, хотя, как я часто замечал, сами избегали перед сном смотреть на эту картину. Как-то возникла у меня мысль снять ее с простенка и заменить какой-нибудь красавицей из галереи первого этажа, но к чести своей должен сказать, что такого кощунства я, несмотря на имевшуюся возможность, все же не совершил, и Христос остался на месте. Зачастую я (и не только я), особенно днем, когда освещение через цветные стекла окна было особенно эффектным, буквально замирал, потрясенный талантом неизвестного копииста, написавшего такую картину.
На втором этаже нашей виллы – в спальне, библиотеке и кабинете бывшего хозяина – разместились Киселев с Машей, а апартаменты бывшей хозяйки заняли Артур Спрогис с переводчицей Региной Цитрон. Весь третий этаж (комнат пять или шесть) заняли мы с шифровальщиком Васей Бабенко. Правда, жили мы всего в двух смежных комнатах, а остальные просто пустовали. Я облюбовал себе угловую комнату с балконом, установил там свою «музыку», поставил койку, столик, два стула и зажил там, «как Бог в Одессе».
Вид с балкона на Средиземное море был чудесный, связь с Валенсией и Москвой – безупречная, даже «дуплексная[123]», харч отличный, чего же еще можно желать? Правда, первое время сильно досаждали ночные бомбежки. Фашистские пираты, пользуясь своей полной безнаказностью, по-видимому, узнав о нашем местопребывании, навещали нас каждую ночь и клали бомбы аккуратно кругом нашей виллы, в результате чего почти ежедневно приходилось вставлять новые оконные стекла. Нечего греха таить, боялся я этих бомбежек страшно, и как только они начинались, выходил на улицу, одетый в драповое пальто, и, несмотря на теплую погоду «продавал дрожжи»[124], вызывая порой насмешки и язвительные комплименты Василия Ивановича. Долго я искал средство, чтобы скрыть эту предательскую дрожь, и наконец нашел его в виде стакана крепчайшего ямайского рома перед сном после заключительного радиосеанса с Москвой.
Это средство оказалось настолько действенным, что, несмотря на грохот рвущихся неподалеку бомб, звон разбитых стекол, яростный стук в дверь горничной, будившей всех при начале бомбежки, я спал как убитый до утра, в результате чего я быстро приобрел репутацию невероятного храбреца, плюющего на ночную бомбежку, и всем ставили меня в пример. Это средство меня ни разу не подводило, тем более что, учитывая довольно крепкие стены нашей виллы, реальная опасность нам угрожала только при прямом попадании бомбы: в этом случае у меня был бы, конечно, шанс попасть прямо в рай без пересадки, чего, к счастью, не случилось.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.