«Террористы»
«Террористы»
В июле 1891 года с Львом Львовичем случились два судьбоносных события. Но если первое было судьбоносным в прямом смысле, то второе – скорее, в провидческом.
Во-первых, он впервые столкнулся лицом к лицу с ужасным народным бедствием – неурожаем, который обещал страшные голодные осень, зиму и весну. Картина этого бедствия потрясла его настолько, что он, опять-таки впервые, задумался над тем, что он, лично, Лев Толстой-младший, может сделать для спасения десятков тысяч людей, мужчин, женщин, стариков и детей от голодной смерти. И как ему жить барином рядом со всем этим…
Во-вторых, он впервые встретился с будущим русским императором.
Но сначала о том состоянии, в котором пребывал Лев Львович в это время. Он находился на странном распутье, в котором нет никакого выбора. Одна дорога ясна, но идти по ней не хочется, а другого пути… пока нет.
Он и хочет бросить университет, и не решается на это. Писательская карьера, слабо поддержанная семьей и, прежде всего, отцом, представляется ему зыбкой. Пойти служить во флот, как он подумывал (видимо, больше из любви к путешествиям, чем к морской службе), не вышло.
Но уже замаячила надежда на жизнь помещиком, вдали от родителей, в самарских степях. Об этом он мечтал еще год назад, когда писал матери, отвечая скорее на собственный вопрос: что делать, если не учиться в университете? «Деревня, деревня и деревня. Оттуда надо бомбардировать, а если не можешь, так сидеть смирно и по крайней мере спокоен будешь и больше сделаешь». Что он имел в виду под словом «бомбардировать»? Бороться с несправедливостью, улучшать условия деревенской жизни, заниматься просвещением крестьян…
Это были те же мысли, что толкнули его отца бросить университет и отправиться в Ясную Поляну. И вот в апреле 1891 года Лев Львович де-факто стал помещиком. Ему досталось одно из самарских имений в Бузулукском уезде. И, конечно, как только представилась возможность, он поехал туда осмотреться.
Интересно, что отец, который пренебрежительно относился к учебе в университете первого сына Сергея, чем сильно его обижал, категорически настаивал на том, чтобы третий сын не бросал университет. В апреле 1891 года он писал жене в Москву: «Вчера получил от Лёвы коротенькое письмо. Он бодр, хотя опять жалуется на желудок. Мы с ним говорили про его университет. Он поговаривал, что бросит, и я очень внушаю ему, что это будет вредно, дурной ant?c?dent[15], который ослабит его, что это гигиенически нравственно нехорошо. И с радостью увидал в письме, что он занимается и находит удовольствие в переводе Цицерона, про которого прежде говорил с тоской. Вспомнил о тебе, что ты права, когда говоришь, что он очень легко поддается влиянию и что ему надо говорить, что я и делал. Вообще он хорош. Помогай ему Бог».
Из этого письма можно понять, что проблема Лёвы стояла в семье уже весьма остро. Из живого, смышленого мальчика он на глазах превращался в молодого человека без определенного будущего, а главное – больного, только непонятно – чем. Поэтому отец и не предъявлял ему повышенных требований – пусть уж лучше в университете учится! В то же время он не мог не чувствовать, что это самый духовный из его сыновей. «Ближе всех ко мне после Маши, Лёва… – пишет Толстой Ольге Алексеевне Баршевой и Марье Александровне Шмидт 22 мая 1891 года. – Он идет вперед, живет. Что будет, не знаю, но с ним мне радостно общаться».
Но Лев Львович и сам не знал, что с ним будет. При этом отдавал себе отчет в том, что он слаб. И одновременно грезил каким-то грандиозным будущим.
«Я смотрю на мир не так, как все, – пишет он в дневнике, – кроме того, я вижу всё и понимаю, правда у меня мало силы, внимания меньше, чем у других, у папа?, например, но это вырабатывается, развивается, как мускулы. А если я – не писатель, если у меня нет способностей на это, у меня есть еще гораздо более важное и великое дело. Я отдалил выбор, потому что всё к лучшему на этом свете…»
Но пока всё складывалось далеко не к лучшему. Впервые отправившись в Самарскую губернию уже в качестве помещика, он столкнулся с той же нравственной проблемой, которую безуспешно пытался разрешить его отец.
Письмо матери от 14 июля 1891 года заслуживает того, чтобы привести его почти целиком, потому что здесь впервые слышен голос зрелого Льва Львовича, превратившегося из юноши в мужчину буквально за несколько дней…
«Всё выгорело так, что трудно собрать даже семена. Мужики бедствуют ужасно. Нанимаются работать за бесценок только для того, чтобы не умереть с голоду. В первый раз я вижу такое явление. К Алексею Алексеевичу (Бибикову, соседу-помещику – П. Б.) нанялись рабочие по 1 р. 75 копеек за десятину на его хлеба. В Патровке мужик нанял себе рабочих за 1 р. 25 копеек и пуд за десятину, но еще приплатили хозяину по 15 копеек с человека за хлеб. Стало быть, чтобы работать, они платили, а не им платили. Вообще здесь – не то, что в Туле, – этот год, после ряда голодных годов, совсем пришибет народ. Вчера я говорил с патровскими мужиками и удивлялся их отношению к этому. Они бравируют своим положением и смеются над собой.
– Что ж, – говорят, – вот хлеб уберем, съедим в месяц, а там и издыхать будем.
Григорий Максимович (самарский приказчик – П. Б.) сказал им на это, что правительство поможет им.
– Ну, это, – говорят, – опора плохая, на это нечего надеяться; какие там семена, да еще не всхожие дадут, вовсе без хлеба останешься.
Одним словом, положение здесь очень тяжелое, и утешение только в том, что человек из всякой беды выпутывается, или в том, что пускай, мол, мужики помирают, они всегда только и делают, что умирают, не физически, так духовно.
Так вот, рядом со всем этим, милая мамаша, есть и наше хозяйство. Оно заключается в том, чтобы тянуть с мужика его последние деньги, или скотину, или хлеб за ту землю, которую он у нас арендовал и которая ничего не принесла ему. Григорий Максимович – очень старается покупать так: задерживает в поле хлеб, сено, пока мужик не заплатит деньги, продавши скотину за бесценок. Так что Григорий Максимович – очень хороший приказчик и обещается Вам доставить, если Вы не будете требовать теперь, весной тысяч 8–10. Мужики сымают землю. Пришла пора уборки. Денег у них нет, они платят нам хлебом. Весной мы продаем хлеб за двойную цену, и вот доход удваивается. Урожай нашего посева очень удовлетворителен в сравнении с другими, и он не только окупит расходы, но, может быть, и даст около 1000 рублей. Кроме того, луга и земли сданы за 8, так что, может быть, будет доход. Но всё очень гадательно.
Во-первых, Вы видите, как трудно брать с мужиков последнее, во-вторых, и урожай наш может дать гораздо меньше. Из всего этого, как всегда, я опять заключаю, что хозяйничать нельзя, потому что это сплошной грех, сплошное насилование совести. Я обманываю себя, говорю, что это вовсе всё не так, как мне кажется, мужики врут, клянчат, у них есть, чем заплатить мне, но когда отдаешь себе отчет во всем этом, видишь, насколько ты не прав, и делается совестно.
Вчера я ездил в Бобровку смотреть свои будущие богатства. Отсюда верст 40. Мы приехали к мужику Жданову, одному из наших арендаторов, и пили у него чай. Он рассказывал нам, что они «обессилели» и хотят отказаться от аренды.
Во мне пока сидят двое. Один, попросту сказать, хороший, другой – дурной. Один видит и говорит, что скверно наживать себе состояние, знает, что от трудов праведных не наживешь палат каменных; другой, алчный и довольно энергичный, говорит, что вот выгода в чем, вот, где можно нажить себе денег, и выходит это у него очень соблазнительно и приятно. Эти два господина, несомненно, не любят друг друга. Не знаю, кто победит из них, пока знаю только, что они оба во мне, каждый заявляет свои права…»
«В этот год по всей России была страшнейшая засуха, – писал Лев Львович в поздних воспоминаниях. – Хлеба погибали на корню, а в Самарской степи, в буквальном смысле, “от колоса до колоса не было слышно человеческого голоса”. Черная земля растрескалась так, что образовались щели, через которые местами приходилось перепрыгивать. Все колодцы и пруды пересохли до дна, и придвигался небывалый голод… В селах, когда я останавливался в Гавриловке или Патровке, крестьяне обступали меня, говоря, что пришел их конец. В этих местностях народ живет исключительно хлебом. Неурожай – и у него нет ни пищи, ни денег…»
В этом настроении он встретился со старшим братом Сергеем, который приехал в самарское имение с поручением от матери. В это время через самарские степи проезжал цесаревич Николай Александрович, будущий последний русский император. Он возвращался из своего длительного путешествия на Восток, которому при дворе придавался огромный символический смысл. Значение путешествия было не только в том, что двадцатидвухлетний наследник престола отправился в свое первое путешествие по миру и России – такие воспитательные поездки были приняты со времен Петра Первого. Важна была именно восточная составляющая этой поездки. По словам сопровождавшего его князя Эспера Эсперовича Ухтомского, будущий император отправился «в ту сторону куда лежит историческая дорога, по которой продвигается русский народ».
Путешествие заняло почти год. Через Вену и Триест наследник отправился в Грецию, а затем в Египет. Из Египта – в Бомбей, а затем через Индию на Цейлон. Он посетил Яву и Бангкок, прибыл в Нанкин и путешествовал по Китаю. В Японии близ Киото на него было совершено покушение, он был ранен. От Владивостока он проехал через Дальний Восток, Сибирь и Урал, вернувшись в Санкт-Петербург из Оренбурга по железной дороге.
Лев и Сергей, конечно, захотели увидеть молодого наследника и при возможности быть представленным ему. Село, в котором он должен был остановиться на ночлег по дороге в Оренбург, находилось в сорока верстах от хутора Бибикова, где жил Лев. Но близкий знакомый Сергея князь Ухтомский решительно отклонил просьбу и сказал, что наследник слишком устал, чтобы говорить с новыми людьми. В результате они могли увидеть его мельком.
Ради приезда наследника на скромном хуторе был выстроен большой дом с электрическим освещением. «Когда мы приехали в село, где ждали Наследника, – пишет Лев Львович, – я стал в толпе народа около сельской деревенской церкви. Вдали показалось облако черной пыли, потом головы и дуги бешено скакавших потных лошадей, и несколько троек с бубенцами вкатили в село и круто остановились около церкви. Наследник первый выскочил из своей коляски. Проходя мимо меня на паперть церкви, он с удивлением оглянулся на мой студенческий мундир с золотыми пуговицами среди народа и быстро вошел в церковь».
Можно предположить, что молодой Николай был не только удивлен, но взволнован, если не напуган присутствием Льва Львовича. Кто-кто, а студенты никогда не были опорой русского самодержавия. После покушения на Николая в японском городке Отцу, где самурай-полицейский нанес ему два удара мечом по голове (от смерти его чудом спас находившийся рядом греческий принц Георг), цесаревич мог заподозрить новое покушение, когда вдруг увидел на хуторе среди мужиков… студента!
Лев Львович, кажется, не понял этого. Он был недоволен тем, что наследник не пожелал встретиться с братьями Толстыми. «Это было моим первым отрицательным впечатлением от окружения Наследника Николая Александровича, и моя надежда – познакомиться с ним и когда-нибудь с ним вместе работать на пользу России – была этим сразу омрачена…»
В отличие от отца, Лев Львович уже в молодости придавал большое значение возможности знакомства с царской семьей. Тем самым он тоже был ближе к матери, чем к отцу. Софья Андреевна гордилась своими встречами с членами императорской фамилии. Все-таки и ее отец, и родной дядя были гоф-медиками. Первая встреча с императрицей Марией Федоровной, супругой Александра III и матерью цесаревича Николая, в феврале 1885 года произвела на Софью Андреевну сильное впечатление. Знакомство было случайным – в Николаевском женском институте, начальницей которого была двоюродная тетка Софьи Андреевны Екатерина Николаевна Шостак.
В мемуарах «Моя жизнь» Софья Андреевна весьма скупо описала свою первую встречу с представительницей царствующей династии. Но из письма к мужу от 21 февраля 1885 года из Петербурга, где она находилась со старшей дочерью Татьяной, можно понять, как она была взволнована этим событием!
«Сидим мы с ней (Шостак – П. Б.), говорим, вдруг говорят: “Императрица!” Я говорю: “покажите мне ее откуда-нибудь”. Екатерина Николаевна вскочила, как стрела, кричит: “Скорей мою палку” (у ней нога больная, ходит с палкой), потом обращается ко мне “Sophie, restez”[16], и убегает… Ждали, ждали, вдруг гул, шум, кричат: “идет”. Пролетает дама с нотами и мимоходом говорит: “L’imp?ratrice fera une visite ? Madame Schostak”[17]. Мы смутились, было, но скоро всё шествие прошло мимо нас. Я думала – тем и кончится, но Екатерина Николаевна крикнула: “Sophie, venez et[18] Таня”. Я подошла, она меня представила императрице, потом позвала Таню, и тут я сказала: “ma fille”[19]. Признаюсь чистосердечно, я была очень взволнована, но не растерялась. Она, т. е. императрица, спросила: “Il у a longtempts que vouz ?tes arriv?e”. Я говорю: “Non, Madame, depuis hier seulement”[20]. Потом пошли в залу. Императрица опять обратилась ко мне: “Votre mari se porte bien?”. Я говорю: “Votre Majest? est bien bonne, il se porte bien”. “J’esp?re qu’il ?crit quelque chose”[21] Я говорю: “Non, Madame, pas en ce moment; mais je crois qu’il se propose d’?crire quelque chose pour les ?cole, dan le genre de «Чем люди живы»”[22]. Екатерина Николаевна вмешалась, говоря: “Il n’?crira jamais des romans, il l’а dit ? comtesse Alexandrine Tolstoy”[23]. Императрица говорит: “Est-ce que vous ne le d?sirez point, cela m’?tonne”[24]. И обратилась ко мне. Я ей говорю: “J’esp?re que les enfants de sa Majest? ont lu les livres de mon mari”[25]. Она качнула головой и говорит: “Oh, je crois bien”[26]. Затем она села, началось пенье, и скоро она уехала».
Софья Андреевна была довольна собой. Она сумела и лицо сохранить, напомнив императрице, что она жена великого писателя, над «Севастопольскими рассказами» которого еще подростком рыдал ее венценосный муж (в этом, возможно, был двойной смысл вопроса: читают ли Льва Толстого их дети?); и поддержать великосветский разговор, не переступая границ приличий. Потому что если бы она переступила эти границы, она могла бы сказать Марии Федоровне, что именно в это время, зимой 1885 года, было запрещено к печати произведение Толстого «Так что же нам делать?». Оно было вырезано из готового набора в журнале «Русская мысль». Именно этой зимой в Париже в переводе на французский вышла книга Толстого «В чем моя вера?», тоже запрещенная в России. Да и сам приезд Софьи Андреевны в Петербург был связан с хлопотами в связи с цензурным запрещением двенадцатого тома собраний сочинений ее мужа.
Но Софья Андреевна повела себя правильно. Говорить об этом императрице было бы и бестактно, и бессмысленно. Вопросы цензуры не входили в сферу ее влияния. Но можно не сомневаться, что Толстой морщился, читая это письмо жены.
В ответном письме Толстой отозвался об этой встрече иронически. «Костинька (К. А. Иславин – дядя Софьи Андреевны – П. Б.) был утром, только что Лёля прочел твое письмо, и Лёля, встречая его, говорит: Мама с Императрицей говорила. Костинька, ни минуты не задумываясь, сказал: Теперь могу спокойно умереть. Ныне отпущаеши раба Твоего».
Неудавшаяся встреча братьев Толстых с цесаревичем завершилась курьезом, впрочем, весьма опасным. Братья Толстые решили ехать за цесаревичем и его свитой до Оренбурга…
«Мы остановились в гостинице и начали день с осмотра знаменитой в городе мечети. Особенно интересовался ею наш башкирец Нагим, которого Сережа взял с собой как знатока лошадей. Выйдя из мечети, мы заметили каких-то странных людей, сидевших тут и там на площади и следивших за нами. Мы подошли к свободной скамейке и сели отдохнуть. Один из этих странных благообразных господ, чисто одетый, сидевший рядом с нами, вдруг обратился к брату Сергею и учтиво спросил его, зачем мы приехали в Оренбург.
– Бомбы бросать, – сердито бухнул Сережа, злобно глядя на него из-под очков.
Впечатление получилось необычайное, точно действительно разорвалась страшная бомба.
На площади произошло движение, люди бросились бежать куда-то, и когда мы вернулись в гостиницу, у подъезда ее и по лестницам стояли полицейские, а номер наш был запечатан печатью.
С нас потребовали подписку о немедленном выезде из города, которую Сережа дал, а я дать отказался, и мы, не успев посмотреть и купить лошадей, уехали на станцию.
Особенно огорчен был достойный и красивый Нагим, молча мотая головой, украшенной расшитой позолотой тюбетейкой.
– Ну, разве возможно, – шептал он, – та, та, та, та».
Вскоре после этого Лев Львович из Самары отправился в свое второе путешествие по России. Вернувшись в Ясную Поляну, он нашел, что там невесело. «Учение отца и отношение его самого к жизни продолжали отравлять ее атмосферу».
Данный текст является ознакомительным фрагментом.