12. НА ВОЛОСОК ОТ ГРАЖДАНСКОЙ ВОЙНЫ

12. НА ВОЛОСОК ОТ ГРАЖДАНСКОЙ ВОЙНЫ

Резня могла быть гораздо грандиознее. Существовал коварный план: убить Гитлера и обвинить в его гибели буржуазию, чтобы затем кинуть клич — вот тогда-то и началась бы настоящая "ночь длинных ножей".

В самом ли деле Рем задумал "предательство" или он всего лишь использовал идеи "новой революции" в своей политической игре, а затем просто отказался от них? Все это не имеет значения. Его гибель была трагедией Валленштейна, перенесенной в обстановку современной Германии. Духом неподдельного трагизма проникнуты мрачные события 30 июня, когда более тысячи партийцев были расстреляны без суда и следствия, когда многие беспартийные, не имевшие на себе никакой вины, были зверски убиты. Оправдания этой расправы, представленные Гитлером на заседании рейхстага, были непревзойденными — как в целом, так и в частности. Именно в этих "оправданиях" верховного судьи немецкого народа "случай вынужденной самообороны" превратился в событие, которое заставило замолчать и народ, и оппозицию, но, в то же время, устранило незаживающую язву штурмовых отрядов, угрожавшую вечно разъедать народную жизнь.

Через несколько дней после этого выступления мне пришлось побеспокоить Гитлера по одному вопросу данцигской политики — сейчас он едва ли достоин упоминания. В нашей беседе, кроме данцигского гауляйтера Форстера, принимали участие министр финансов граф фон Шверник-Крозигк и министр иностранных дел фон Нейрат. "Оставьте беднягу в покое", — советовал мне Нейрат, который не хотел утруждать Гитлера, измученного событиями последних дней. Но встреча все же состоялась. Гитлер не проиграл в недавно завершившемся процессе — это было видно из того, насколько боязливо пресмыкались перед ним оба буржуазных министра. Они не были похожи на придворных, раболепно толпящихся у трона какого-нибудь монарха. Гораздо больше они напоминали рабов всемогущего халифа, испуганно лебезящих перед его палачом. "Ради Бога, будьте осторожны!", — предупреждал меня один расположенный ко мне министериаль-директор, когда я назвал поступок Гитлера безумием, не способным по-настоящему облегчить ситуацию. "И стены имеют уши", — сказал он мне. Страх наполнял коридоры Министерства иностранных дел. Страх перед новыми арестами, страх перед открытой революцией, перед внезапными выстрелами гестаповских револьверов. Казалось, что в любую минуту дверь может распахнуться — и войдут палачи, которые убьют тебя без предупреждения. Каждый ощущал себя виновным — по крайней мере, в крамольных мыслях и чувствах. Ведь каждый надеялся, что этот безобразный субъект с черной челкой, ковырявшийся в зубах, когда ему о чем-нибудь докладывали, грубо разносивший своих подчиненных, неспособный слушать, вечно поучающий всех и вся, когда-нибудь наконец освободит нас от своего присутствия. Что же теперь будет с каждым из нас? Что же будет с Германией? Гитлер требовал от своих ближайших сподвижников, чтобы они не допускали ни малейшего упоминания об убийстве фон Шлейхера и других буржуазных националистов — иначе он призовет народ к восстанию. Потом в Германии начнется гражданская война, интервенция враждебных государств — а отвечать за это будут те, кто вынудил его принять столь безумное и жестокое решение, вместо того, чтобы дать ему время по-хорошему добиться выполнения собственных требований.

Про эти вещи больше говорилось шепотом и обиняками, чем в открытую. Всем было ясно, что террор 30 июня не решил никаких проблем. А старик Гинденбург, едва ли понимавший суть происходящего, находился не у дел, в Восточной Пруссии, в ожидании близкой смерти. Подобно крысам, попряталась в норы вся буржуазно-националистическая оппозиция — а ведь еще совсем недавно они с важностью обсуждали свои планы свержения правительства, делили между собой министерские посты и собирались затеять грандиозный судебный процесс по поводу злоупотребления властью и прочих служебных преступлений национал-социалистов. "Не навлекайте беду на себя и на нас", — заклинали меня мои берлинские знакомые, с которыми я еще несколько недель назад обсуждал грядущую перестройку Рейха и — откровенно говоря — состоял в заговоре. Многие знакомые никого не принимали, держались замкнуто. Кто смог — уехал, спрятался, ночевал каждый раз в другом месте.

Непонятнее всего была позиция рейхсвера. Они достигли всего, чего хотели. Рем был устранен. Независимость рейхсвера была обеспечена. На этом можно было остановиться. Рейхсверу не нужны были внутренние волнения. Они не предприняли особого расследования по делам об убийстве генералов фон Шлейхера и фон Бредова. Они упустили единственный шанс развеять национал-социалистический кошмар. Во всем, что не касалось их военных полномочий, они действовали близоруко и бестолково, неуверенно и нерешительно и старались как можно скорее вернуться к порядку и Уставу. Нейтралитет правительственных чиновников и военных, крупных промышленников и землевладельцев во многом определил их дальнейшую позицию. Они уже не были способны действовать на государственном уровне. Во время любого кризиса они были в оппозиции, но в конце концов так и не решились сделать последний шаг, ибо боялись падения режима.

И Гитлер интуитивно чувствовал, что его буржуазные оппоненты не способны принимать решения. Но вначале он вовсе не производил впечатления победителя. С опухшим, перекошенным лицом сидел он напротив меня, когда я делал ему свой доклад. Его глаза погасли, он не смотрел на меня. У меня было такое впечатление, что он меня не слушает. Но затем, несколько раз переспросив меня, он все же вынес решение, вполне согласовывавшееся с моими предложениями. Во время приема меня не оставляло ощущение, что в его душе борются омерзение, скука и презрение, и что его мысли витают где-то далеко.

Уже попрощавшись с нами, он окликнул меня и Форстера. "Погодите, Раушнинг, — сказал он, будто проснувшись, неожиданно бодрым голосом, — и вы, Форстер. Я хотел бы задать вам еще пару вопросов".

Я был весьма заинтригован, что же он имеет в виду. Но вскоре оказалось, что он просто не хотел оставаться в одиночестве.

"Расскажите, как дела в Данциге, как вы разобрались с безработицей, как идет строительство автотрассы, договорились ли вы с поляками?" Форстер опередил меня с ответом и принялся самодовольно докладывать обо всем, чего мы достигли и чего могли бы достичь, если бы не валютные затруднения. Гитлер попытался показать свою заинтересованность, задав несколько вопросов. Но я заметил, что он совсем не слушает. Его глаза были лишены выражения и устремлены куда-то вдаль. Потом он уставился в пол.

Форстер закончил отвечать на его вопрос. Никакой реакции не последовало. Повисла пауза.

Гитлер встал и принялся ходить взад-вперед по своему кабинету. С некоторых пор это был просторный новый зал с гобеленами и живописью на стенах. Письменный стол стоял в углу. Входная дверь находилась довольно далеко от него. Гитлер ходил от двери к столу, заложив руки за спину.

Я слышал, что после кровавых событий он не мог спать больше часа в сутки. По ночам он беспокойно блуждал по всему зданию. Снотворное ему не помогало — или он не принимал его вовсе, боясь, что его отравят. Его короткий сон прерывался истерическими рыданиями. Его мучила рвота. Его знобило, он кутался в одеяла и сидел в кресле. Он думал, что его отравили. Иногда он требовал включить весь свет и собрать много, очень много людей — но тут же опять не хотел никого видеть; он боялся даже своих ближайших соратников. Единственный, кого он терпел возле себя, был Гесс. К Буху, запятнавшему себя кровью, Гитлер испытывал настоящее омерзение. Но он не решался выказывать это чувство. Он боялся этого человека. Ходили слухи, будто в последний момент у Гитлера отказали нервы. Будто бы все произошло без его ведома, его имя просто послу жило прикрытием. Будто бы он долго не знал всей ужасной правды и до сих пор не знает истинного масштаба казней.

"Я встал на путь стопроцентного соблюдения законности, и никто не собьет меня с этого пути, — так Гитлер начал свое оправдание. — Все упреки, предъявленные мне, все трудности, стоящие перед нами, я предчувствовал раньше всех моих услужливых скептиков и принял их в расчет. Никакое развитие событий не застанет меня врасплох. С непоколебимой уверенностью я и впредь буду идти к великой цели нашей революции. Мне не нужны всякие там критики, которые выдают собственную лень и распущенность за закономерные недочеты нашего развития. Это люди, которым доставляет удовольствие ежедневно пересчитывать мне на пальцах наши промахи и затруднения, неизбежные в начале любого большого дела. Не лучше ли было бы этим идиотам, вместо того, чтобы подчеркивать все плохое, заострить свое внимание на положительных сторонах нашей великой работы? По крайней мере, это прибавило бы бодрости и им и мне. Как будто я не знаю, что власть еще не в наших руках!

Но МОЯ воля решает все! И тот, кто не следует моим распоряжениям, будет уничтожен. Не тогда, когда его непокорность уже станет явной и общеизвестной, но тогда, когда я только заподозрю его в неповиновении. Я иду своим путем, безошибочно и непоколебимо."

Гитлер очень долго извергал подобные пустые фразы из себя. Вдруг его голос сорвался. "Старик" одной ногой в могиле, а эти бандиты создают мне проблемы! — возмутился он. — В момент, когда вот-вот придется решать, кто же будет преемником рейхспрезидента — я или кто-нибудь из этой шайки реакционеров! За одну лишь эту глупость они уже заслужили расстрела. А ведь я много раз повторял им: только неразрывное единство воли способно принести удачу нашему отчаянному предприятию. Кто покинет строй, будет расстрелян! Ведь я же умолял этих людей; десятки, сотни раз говорил им: послушайте меня. Сейчас, когда все идет к тому, что партия сомкнет ряды и приобретет единую волю, мне все еще приходится слышать от реакционеров, будто я не умею поддерживать порядок и дисциплину в собственном доме. Я еще должен сносить обвинения в том, что моя партия — очаг строптивости, хуже коммунистов! Я должен допустить, чтобы меня упрекали, будто сейчас все хуже, чем при Брюнинге и Папене! Чтобы они ставили ультиматумы! Эти трусы и жалкие создания! — завопил он. — И кому? Мне! Мне!"

"Но они ошибаются, — продолжал он, успокоившись, — они полагают, что наступили мои последние дни, но это не так. Они ошибаются, все до единого. Они недооценивают меня. Ведь я вышел из низов, из подонков общества, я не имею образования, я не умею вести себя так, как угодно их птичьим мозгам. Если бы я был одним из них, то я был бы великим человеком — уже сегодня. Но мне не нужно, чтобы они непременно подтвердили мое историческое величие. Строптивость моих штурмовиков лишила меня многих козырей. Но у меня еще кое-что осталось. И я не привык медлить с принятием мер, если у меня что-то не ладится. Эти люди думают "честно" добраться до власти. Но у них ничего не получится. Они не смогут обойти меня, когда "старик" умрет. Они хотят поставить на его место регента — известно, какого. Но для этого им нужно мое согласие. А я им его НЕ дам. Народ не испытывает потребности в монархии Гогенцоллернов. Только я могу внушить массам, что монархия необходима. Только МНЕ они поверят. Но я НЕ стану этого делать. Это просто не приходит им в голову, этим жалким зазнайкам, этим чиновничьим и служилым душонкам. Вы заметили, как они дрожат, когда им приходится беседовать со мной лицом к лицу? Я не укладываюсь в их концепцию. Они думали, что я не решусь, что я слишком труслив. Они уже видели, что я попался в их сети. Они считали что я — всего лишь орудие в их руках, и насмехались за моей спиной: у него, мол, больше нет никакой власти. Они полагали, что я потерял свою партию. Я долго смотрел на это — и наконец ударил их по рукам, так что они надолго запомнили этот удар. Все, что я потерял из-за суда над штурмовиками, я наверстаю во время процесса над этими светскими шулерами и профессиональными игроками — я имею в виду Шлейхера и его шайку.

Если сегодня я позову народ — он пойдет за мной. Если я обращусь к партии — она встанет стеной, решительней, чем когда бы то ни было. Им не удалось расколоть мою партию. Я уничтожил атамана мятежников и всех кандидатов в атаманы, которые скрывались в засаде. Они хотели оттолкнуть партию и меня, чтобы сделать меня безвольным орудием в своих руках. Но вот я снова поднялся, еще сильней, чем прежде. Вперед, господа Папен и Гугенберг! Я уже готов к следующему раунду".

Таким образом Гитлер подбадривал сам себя. Он отпустил нас. Он был похож на человека, которому недавно сделали инъекцию морфия.

Новая революция

Гитлер предсказал верно. Главный приз достался ему. Он стал преемником Гинденбурга в августе, когда старик покинул этот мир — слишком рано или слишком поздно. О причинах, по которым рейхсвер присягнул Гитлеру, осведомлены лишь немногие. Я не из их числа. Еще до того, как тело Гинденбурга перенесли в Танненбергский Мемориал, я видел его в Нойдеке. Он лежал на своем смертном одре — простой металлической кровати — в маленькой и ничем неукрашенной комнате. Сам по себе Нойдек был обычным, разве что чуть-чуть более просторным, восточно-прусским господским домом — такой же дом я получил в наследство от отца. Как он был далек от нынешней навязчивой комфортабельности и роскоши новоиспеченных властителей! Это было здание такого же типа, что и Кадинен, одна из любимейших резиденций последнего кайзера. Некоторые фамильные традиции связывали мою семью с имением Нойдек. Сто лет назад, во время Освободительной войны, мой прадед был адъютантом бригад Бенкендорфа и Гинденбурга. Старый фельдмаршал еще в начале этого года принимал меня в Берлине. Память уже отказывала ему, иногда он не узнавал своих посетителей. Но я застал его в необыкновенно оживленном состоянии. Он долго беседовал со мной о Данциге.

И даже в свое последнее лето, стоя одной ногой в могиле, Гинденбург еще сохранял веселость и бодрость духа. Когда его посетил японский принц, старик явно развеселился, слушая его рассказы об экзотических обычаях. Он еще мог смеяться и безобидно шутить — способность, которой начисто был лишен его рейхсканцлер. Старик еще успел получить от Гитлера сводку о событиях 30 июня и признать, что в создавшейся ситуации Гитлер действовал наилучшим образом. Да, он даже обнадежил Гитлера, когда тот принялся жаловаться ему на тяжесть собственной миссии. "Войны без мертвых не бывает, — сказал Гинденбург. — Без пролития крови нам никогда не создать новую германскую империю".

Но, лежа на смертном одре, в коротких промежутках между бредом, умирающий фельдмаршал, очевидно, сказал Гитлеру что-то такое, о чем до сих пор никто не знает. Скорей всего Гинденбург дал своему преемнику наказ вернуть на престол династию Гогенцоллернов. Ведь он считал, что только эта династия, избранная последовательным ходом исторического развития, способна обеспечить Германии стабильное будущее.

Оскар фон Гинденбург, сын покойного, повстречался мне, когда я в последний раз виделся со старым фельдмаршалом. Мы обменялись лишь парой незначительных фраз — на большее не было времени. Имение оцепили эсэсовцы.

Я присутствовал на погребении в Танненберге и слышал все бездарные и бестактные речи, в завершение которых Гитлер кощунственно заявил, будто старый фельдмаршал (всю жизнь бывший ревностным христианином) уже занял свое место в Вальгалле. Гитлер добился своего. Новая революция была предотвращена, а он стал хозяином Германии и все больше и больше утверждался в этой роли.

Вскоре после торжеств в кругу доверенных лиц Гитлер высказал свое мнение о "новой революции". Он допускал дальнейшее существование этого лозунга. Я узнал об этом, хотя мне не довелось присутствовать на "домашних" торжествах Гитлера по поводу его официального назначения "фюрером" Германской империи.

"Мой социализм — это не марксизм, — заявил Гитлер. — Мой социализм — это не классовая борьба, а Порядок. Кто подразумевает под социализмом подстрекательство и демагогию — тот не национал-социалист. Революция — это не зрелище для масс. Массы видят только результаты, но они ничего не знают и никогда не смогут понять, какой нечеловеческий объем скрытой работы приходится совершить, прежде чем у нас появляется возможность сделать очередной шаг вперед.

Революция не заканчивается. Ее просто невозможно закончить. Мы — движение, мы — вечная революция. Мы никогда не примем каких- либо установившихся форм.

Многие не понимают того, что я сделал. Но я победил — значит, я прав. Всего за шесть недель моя партийная оппозиция, "знатоки и эксперты", на наглядном примере убедились, что мои действия 30-го июня были необходимыми и единственно верными.

Со стороны может показаться, что я закончил революцию. На самом деле мы уводим ее вглубь. Мы замораживаем нашу ненависть и ждем того дня, когда сбросим маски и снова станем теми, кем мы есть и останемся навечно.

Сегодня я еще не могу сказать вам, что именно я имею в виду. Но поймите одно: социализм в нашем представлении — это не благосостояние отдельно взятой личности, а величие и будущее всего народа. Это героический социализм. Это союз братьев по оружию: ни у кого нет никакой собственности, все общее.

Но сейчас я прежде всего наведу порядок.

Наша первая задача — вооружаться и готовиться к неизбежной войне. Наша вторая задача — создать наилучшие социальные и экономические предпосылки для нашей боевой готовности. С настоящего времени германский порядок — это порядок единого военного лагеря. Сейчас нам уже нельзя думать о себе и своих житейских потребностях".

"Что же касается штурмовиков, — добавил он, — то им придется пройти очищение огнем. Но настанет день, когда я полностью реабилитирую их и воздам им высшую честь. Ибо — (здесь в голосе его, должно быть, слышалось рыдание), — они тоже погибли ради величия нашего движения. Их намерения были благими, но они оказались чересчур своевольными. Поэтому они неизбежно должны были ошибиться и понести наказание, которое предстоит каждому, кто не умеет повиноваться".

Данный текст является ознакомительным фрагментом.