Сергей Третьяков. Хочу ребенка

Сергей Третьяков. Хочу ребенка

Режиссер-постановщик – Роберт Лич (Великобритания)

Сценография и костюмы – Джеймс Мерифилд (Великобритания)

Премьера – февраль 1999 г.

Этюд о Третьякове

Драматургическое наследие Сергея Третьякова весьма обширно и заставляет нас о многом задуматься. Это был художник, всецело отдавший себя левому революционному искусству со всеми его издержками и перегибами, но и – пафосом строительства нового общества, гигантской верой и обращенностью в будущее. Привнесение политизма в мораль – дело рискованное во все времена, ведь представление о добре и зле, сложившееся в истории в культуре, обычно не нуждается в подправках и исправлениях в интересах «текущего момента». Нравственные ценности провозглашены навсегда. И все же… Когда рушится старый мир, когда «кто был ничем» становится «всем», хочешь не хочешь, а происходит всеобщая переинвентаризация грехов и добродетелей, в трагически озаренной борьбе классов до крайности, до преувеличения оказывается важной «позиция», «точка зрения».

Театр 20-х годов, как известно, дал нашей культуре авторитет лидера во всемирном масштабе. Имена Маяковского и Мейерхольда, Эйзенштейна, Татлина, Лисицкого, Родченко, Третьякова связаны с феерическим извещением совершенно новой, доселе никогда не проявлявшейся в ТАКИХ формах поэтики. Этот феномен явился безусловным предвестием появления Брехта – величины планетарной на театральном небосклоне мира. Говоря словами Третьякова, все это «люди одного костра», герои своего времени, жертвы своего «текущего момента»…

Мой учитель Третьяков,

огромный, приветливый,

расстрелян по приговору суда народа.

Как шпион. Его имя проклято.

Его книги уничтожены. Разговоры о нем

считаются подозрительными. Их обрывают.

А что, если он невиновен?

Сыны народа решили, что он виновен.

Колхозы и принадлежащие рабочим заводы,

Самые героические учреждения в мире

Считают его врагом.

Ни единый голос не поднялся в его защиту.

А что, если он невиновен?

У народа много врагов. Большие посты

Занимают враги. В важнейших лабораториях

Сидят враги. Они строят

Каналы и плотины, необходимые целым материкам,

И каналы

Засоряются, а плотины

Рушатся. Начальник строительства должен быть

расстрелян.

А что, если он невиновен?..

…Опасно говорить о тех врагах,

которые засели в судах народа,

Потому что суды следует уважать.

Бессмысленно требовать бумаги, в которых

черным по белому стояли бы

доказательства виновности,

Потому что таких бумаг не бывает.

Преступник держит наготове доказательства

своей невиновности.

У невинного часто нет никаких доказательств.

Но неужели в таком положении лучше всего молчать?

А что, если он невиновен?

Один может взорвать то, что построят 5000.

Среди 50 осужденных может быть

Один невинный.

А что, если он невиновен?

А что, если он невиновен?

Как можно было его послать на смерть?

Эти стихи великого Брехта пролежали не будучи напечатанными в ящиках его архива десятки лет, но от этого вовсе не потеряли своей актуальности. Ибо всегда актуальной будет мощь антифашизма в его интернациональном выражении – нельзя без содрогания читать эти строки, в которых, может быть, все верно, кроме одного: никакого «суда народа» над Третьяковым не было, а было чудовищное насилие, убийство, безо всякого юридического основания. «Сыны народа» оказалась вне родства с народом, поскольку творили беззаконие. Вопрос-рефрен «А что, если он невиновен?» для Брехта чисто риторический, с лукавым атакующим тоном; ведь ответ Автору известен, более того, Автор убежден в «его невиновности».

Значит, установление справедливости есть боль и мука борений художника, который сам только что еле успел унести ноги от преследований своего «сына народа» по фамилии Гитлер. Что ж, опыт печальный, опыт политический в этом отношении у Брехта, конечно, к 37-му году уже был. Но как свята память Мастера о своем «Учителе», как глубоко переживаема его трагедия жизни вместе с драмой собственной…

Проходят еще десять лет, и Брехт предстает 30 октября перед комиссией Конгресса США по расследованию антиамериканской деятельности, «охота на ведьм» – это охота на Брехта и… Третьякова, которого уже и в живых-то нет, но этим новым «сынам народа», выступающим снова почему-то от имени правосудия, тоже нужны враги, «свои» враги…

М-р СТРИПЛИНГ. Мистер Брехт, можете ли вы сообщить комиссии, как часто вы бывали в Москве?

М-р БРЕХТ. Да. Я был в Москве, дважды, по приглашению…

М-р СТРИПЛИНГ. Будучи в Москве, вы встречались с Сергеем Третьяковым, Сер-ге-ем Третья-ко-вым?

М-р БРЕХТ. С Третьяковым, да. Это русский драматург.

М-р СТРИПЛИНГ. Писатель?

М-р БРЕХТ. Да, он перевел несколько моих стихотворений и, кажется, одну пьесу.

М-р СТРИПЛИНГ. Г-н председательствующий, в журнале «Интернациональная литература», № 5, 1937 год, издаваемом Государственным издательством художественной литературы в Москве, напечатана статья Сергея Третьякова, одного из ведущих советских писателей, о беседе, которую он вел с мистером Брехтом. На странице 60 говорится…

И пошло, и поехало… Бертольту Брехту инкриминируется общение с человеком, которого он впоследствии назвал своим «Учителем». И что еще важнее, Брехта судят за его идеи, цитируя Третьякова, делают его как бы свидетелем обвинения против Брехта, прижимают великана к стенке пигмеи, манипулируя статьей из журнала как отягощающим его «Преступления», то бишь произведения фактом:

М-р СТРИПЛИНГ (читает)… Пьеса Брехта «Высшая мера» – первая на коммунистическую тему – задумана как инсценировка суда, на котором отчитываются четыре подпольщика-партийца, убившие своего товарища, и где судьи представляющие в то же время аудиторию анализируют события и выносят приговор.

…Приехав в Москву в 1932 году, Брехт излагал мне свой замысел устроить в Берлине театр-паноптикум, где инсценировались бы только интереснейшие судебные процессы из истории человечества».

В самом деле, почему бы современному театру не воспользоваться идеей Брехта… с восторгом в свое время изложенной Третьяковым. Может быть, на страшных представлениях этого театра можно было бы чему-то научаться? Во всяком случае, понравившаяся Третьякову идея Брехта недурно выразилась, к примеру, у американских авторов – создателей «Нюрнбергского процесса»?.. Остается ожидать, что в наше время какой-нибудь серьезный театр вдруг возьмется за жутковатую по смыслу, но такую необходимую для нашего сознания театрализацию, скажем, процесса над Каменевым и Зиновьевым?! Думается, что это был бы прекрасный урок того самого политического театра, о котором сейчас так много мечтают иные критики и драматурги во главе с Генрихом Боровиком.

Но это к слову. А, возвращаясь к драматургической судьбе Сергея Третьякова, хочется сказать, что именно с его легкой руки возникли в нашем театре остропублицистические памфлеты на международную тему («Рычи, Китай», «Земля дыбом», «Мудрец» «Слышишь, Москва»), в которых обнаруживалось новое направление театрального развития, постановка политобозрения становилась актом революционного действия.

Вот почему старый акэстетизм здесь отвергается, а вместо него предложен театр нового топа, с новыми конфликтами и новыми характерами. Можно сегодня посмеяться над наивностью сюжета и схематичностью драматургии Третьякова в пьесе «Противогазы», поставленной юным Сергеем Эйзенштейном прямо в цехе Московского газового завода 29 февраля 1924 года. Но если мы поразмыслим о «хепенинге» как жанре, использующем природное место действия, то целое направление развития современного мирового театра будет иметь в качестве идейно-художественного истока именно режиссерское решение «Противогазов» в нашем отечестве. Да и сама реальная история-факт, изложенная в этой пьесе сегодня заставит нас вздрогнуть от внезапно возникшей ассоциации с трагедией Чернобыля: из-за халатности администрации на производстве противогазов нет, а директор настаивает, чтобы рабочие делали дело, поскольку завтра на завод прибудут «вожди из ВСНХ»… Больница обеспечена. Опасность возрастает. Колеблющиеся элементы выкрикивают: «Хоронить, небось, с оркестром будешь?.. Не полезем на убой!»

И тогда в разговор с решающим словом оратора-революционера вступает присутствующий здесь же рабкор «Правды»:

ДУДИН. Газ прорвался, – взять его за глотку… Чего испугались? Койки лазаретной?.. Дрались, голые, беспатронные, голодные скрипели зубами… А ты, Петр, не бился в Питере? А не в Октябре Кремль брал? А от сыпняка на Волге дохли? Трусили? Нет, не трусили. И сейчас не трусите. Завтра вы ответите гостям: мы отстояли наш кусок фонта – производственного. Если вы рабочие и революционеры, нет выхода отсюда иначе как через газ».

А дальше был героизм. Дальше была и социальная драма: один из тех, кого на носилках выносили «оттуда», приподнимается и бьет директора по лицу. А директор тоже в развернувшейся трагедии жертва: среди отравленных газом малышка, его сын родной. Отец просил: не ходи, но ребенок полез, чтобы быть вместе с рабочими.

С. М. Третьяков объяснял свой замысел просто: «Почему написалась эта ведь? Во-первых, меня поразила тема, взятая из действительности. 70 рабочих отстояли завод, работая без противогазов по три минуты и выходя из ядовитой атмосферы отравленными».

Нет сомнений, что эти люди-фантомы заслуживают удивления. Их героизм – от пресловутого обесценивания человеческой жизни, свойственного всем революционным бесам-радикалам. Но и Третьяков, и Маяковский видели в своем времени разгул и разложение этаких директоров-победоносиковых, для которых кресло Главначпупса становилось дороже революционной идеи. Но тут вся штука в том, что не ревидея – причина героизма, а бюрократия, «вожди» – совсем другой коленкор. А как современно, по-сегодняшнему тревожно звучит еще одно признание Третьякова: «Для меня эта тема, стала дорога потому, что заключенный в ней факт возможен только в Советском государстве или там, где на пороге революции рабочий начинает себя осознавать неизбежным хозяином производства».

Вот так, таким манером забытая эта пьеса прорывает «громаду лет» и приводит нас к унылому размышлению о том, что творилось вчера, может повториться и сегодня. Только сегодня все будет немного поужаснее, немного посложней.

Иное дело – пьеса «Хочу ребенка», задуманная в 1925-м и реализованная в рукопись в 1926-м. Здесь и проблематика не проста, и расстановка персонажных сил так же не сразу читается. Хотя схематизм остается, но в этой пьесе, как ни в какой другой. Третьяков пользует его методологически, сознательно заостряя то, что ему нужно. Система идей будто бы надевается, как одежда, на систему персонажем, и каждый из них становится этаким носителем своей темы. А драматургия конфликта извлекается из прямого столкновения этих людей-концепций. Примитивно?.. Но, позвольте, этим же методом работал и Достоевский!.. Правда, в отличие от Сергея Михайловича Федор Михайлович занимался «слюнявым психоложеством», что в конечном итоге увековечило его гений. Третьяков же и не ставил себе подобной задачи. Он видел свою цель как раз в обратном: ему надо было обнажить мысль, сделав ее выраженной хоть и прямо, но зато точно. Время требовало не совершенства в показе извивов души человеческой, не рассусоливания всевозможных «интимчиков», а крупных мазков, жирных точек, вопросов, а еще лучше – восклицательных знаков. И при этом Третьяков берется за тему, внешне противостоящую большой политике, далекую от непосредственно злободневных революционных дел.

В этой теме, и личной

и мелкой,

перепетой не раз

и не пять,

я кружил поэтической белкой

и хочу кружиться опять.

У Маяковского эта тема вылилась в могучий поток любовной лирики, ставшей не медленно классикой поэзии ХХ века. У друга и соратника Маяковского Третьякова эта тема так и не выразилась в спектакле за последние 50 с лишним лет, но это не значат, что работа Автора не имеет ценности. Особенно для нас, потомков. «Пьеса написана не тему о проблеме пола и брака в условиях нового быта, причем новый быт трактуется автором как прогноз на будущее, – так писала после читки в театре им. В. Э. Мейерхольда „Вечерняя Москва“ (2 ноября 1926 г.).

Ваш тридцатый век

обгонит стаи

сердце раздиравших мелочей.

Нынче недолюбленное наверстаем

звездностью

бесчисленных ночей.

Это – из «Про это». Про что – про это? – вопрошал поэт-самоубийца, трагедия которого имела главнейшей причиной личное, интимное, но такого масштаба, что потребовала предсмертную записку озаглавить: «ВСЕМ!»

У Третьякова та же самая заряженность на всесветность чувств. В «Хочу ребенка» нашли отражение самые заветные переживания истового революционера-художника по вопросу, что есть грех, где границы плотской страсти, что есть понятие «свобода» в отношении понятия «любовь»… Новый человек – не машина, не робот, – как в естестве его физиологии будет проявлена идеологическая сущность нового общества?.. Имеет ли право член партии на секс, на раскрепощенную эротику?.. Где границы между высокой любовью и похабщиной?.. Говоря о новой «социалистической организации полового инстинкта», сам Автор был кристально чист и свою чистоту он со свойственной ему боевитостью делал антитезой так называемому «наслажденчеству» в любви, атаковал случайность и неразумность половых связей, косвенно мешающих коммунистическому строительству. Третьяков искренне верил, по-видимому, что селекционная оргработа может быть проведена не то что в сельском хозяйстве, но и в самой сфере чувств. Общество нуждается в «научном контроле» над человеком не только во время воспитания, не только во время родов, но и во время зачатия – вот ведь как ставился вопрос!.. Вот про что – про это. Любовь не случка, не порнография, а осознанное до конца, до запредельного великое человеческое чувство. Если сейчас не принять меры, в будущее уйдет «порченое» поколение, а оно уже не окажется достаточно здоровым, чтобы создать идеальное общество, построить всемирное счастье. «Милда, есть дикари, которые запрещают на свадьбах напиваться, чтоб не портить потомства. А у нас нарочно налижутся. Что удивляться, что дети наркоманов, сифилитиков, алкоголиков выходят идиотами, эпилептиками, золотушными, неврастениками». Значит, мы ниже дикарей?.. Третьяков бьет в колокол тревоги, потому что со всей очевидностью фиксирует падение нравов в обществе, живущем машинной любовью. Если так будет продолжаться, наступит полнейшее всеобщее Вырождение, и тогда… Тогда ни о каком светлом Будущем не может быть и речи! Внедряясь в область «запретного», «интимного», «неприкосновенного», мы должны разрушить таинство любовных страстей, ибо тут в итоге на карту поставлено быть или не быть Революции. Вот почему, по Третьякову, вопросы любви, проблемы евгеники и демографии приобретают государственную важность.

Сегодня мы можем, конечно, с сытой снисходительностью упрекнуть Автора в наивном, примитивистски выраженном мышлении. Однако, оглянувшись окрест, мы должны при этом честно признать, что многие опасности, о которых предупреждал наш ультрареволюционный Автор, сделались реалиями нашего времени. И наркоманы, оказывается, у нас есть, и проституция… И детишки не всегда здоровенькими рождаются… Так что еще неизвестно, у кого больше «перегибов» – у наивного Автора, верившего, что в будущем «рядовой человек в социалистическом обществе будет равен пяти Пушкиным», или у нас, до сих пор пока что ни одного нового Пушкина так и не родивших. Так что не будем с высот истории и нашего псевдоразвития высокомерно посмеиваться в адрес Автора.

Мне думается, куда плодотворнее воздать должное энтузиасту-художнику, которого сам Брехт почитал за своего Учителя, и который дал нам политический урок, как писать пьесы на якобы запрещенные, но столь волнующие общество темы.

Воскреси меня

хотя б за это!

Воскреси —

свое дожить хочу!

Чтоб не было любви-служанки

замужеств,

похоти,

хлебов.

Постели прокляв,

встав с лежанки,

Чтоб всей вселенной шла любовь.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.