Глава 6. Лефортовка

Глава 6. Лефортовка

Черный «ворон». Незнакомый подъезд. Я чувствую, как у меня начинают мелко дрожать зубы. Проверка. Меня ведут не наверх, а по тому же этажу направо, — в камеры распределения. Все коридоры окрашены масляной краской в бледно-зеленый цвет и отражают свет лампочек. Кажется — все кругом блестит. Но камера нарочно темная и запущенная, в углах паутина. Две койки без матрасов. На одной, против двери, на голых досках лежит пожилой человек.

Я прислушиваюсь. Тихо. Таинственных голосов нет. Не слышны крики избиваемых. Из недалекой приемной доносятся веселые голоса надзирателей и конвойных — новые арестованные прибывают с большими перерывами, охрана развлекается болтовней.

Дрожь проходит. Но я чувствую непреодолимую потребность сказать кому-нибудь хоть слово… И услышать человеческое слово в ответ. Сажусь на постель. Вынимаю две папироски. Одну беру в рот, другую держу в руке. Поворачиваюсь к лежащему:

— Товарищ, нет ли спички?

Молчание.

— Слышите, товарищ, нет ли спички?

Молчание. Звенит в ушах от напряжения.

Хотя ночью разговаривать строго воспрещается, я подхожу к соседу, сзади щелкает крышка на глазке — надзиратель наблюдает. Но не кричит на меня за нарушение. Ждет.

Я наклоняюсь.

— Товарищ, я…

Передо мной, вытянувшись, как в гробу, лежал труп. Из-под полузакрытых век виден нижний край мертвых мутных глаз. Из носа по щеке тянется след от капли кровянистой слизи. Сладковатый запах гниения щекочет ноздри.

Я медленно разгибаюсь. Мгновение стою, напрягая все мышцы тела в отчаянном порыве сопротивления. Ногтями впился в собственное тело. Только бы не закричать… Только бы с воем не удариться оземь… Ведь надзиратель видит. Он ждет. Ну…

Я стою неподвижно. Потом медленно перевожу дух. Вот оно что… Я на посту. Служу советскому народу. Надо быть достойным своей судьбы. В моей груди — залог бессмертия. Я выдержу.

Слабым и хриплым голосом я начинаю что-то напевать. Проходит минута. Я закуриваю, удивляясь, как крупно могут дрожать руки. Становлюсь спиной к глазку, чтобы надзиратель не заметил. Ничего… Выдержу…

Форточка открывается.

— Петь не положено. Выходи. С вещами. Быстро.

Первый экзамен сдан!

По узкой винтовой лестнице, сложенной из белых, сильно стертых плит, меня рысью тащат на третий этаж. Мы громыхаем каблуками по узкому железному коридорному балкону, с которого краем глаза я вижу построенную в виде буквы «К» тюрьму, зеленый полумрак четырехэтажного узкого пространства и далеко внизу, на перекрестке, постового надзирателя с красным флажком в руках.

В Бутырках надзиратели, ведущие взятых из камеры арестованных, беспрерывно чмокают, давая этим друг другу сигнал прятать арестанта в ближайший конверт, чтобы арестованные не встретились лицом к лицу. Здесь, в Лефортов-ке, надзиратели цокают ключом по бляхе пояса. Поэтому в Бутырках по коридорам непрерывно разносится чмок, в Лефортове — цок. Я нарочно развлекаю себя этими мелочами, чтобы приготовиться к следующему испытанию.

Дверь камеры. Проверка личной карточки. Меня грубо толкают в плечи, и через порог я влетаю в камеру.

Нарочито запущенный узкий каменный мешок на три постели, которые стоят в форме буквы «П». Посредине столик. Против двери лежит высокий худой человек чуть старше меня. Направо из-под одеяла видны красный нос и белые брови старика. Третья койка свободна. На ней соломенный тюфяк и подушка. Я располагаюсь, раскладываю свои вещи. «Эти оба пока живы. На лицах ран не видно», — думаю, исподлобья разглядывая новых товарищей.

Старик открывает глаза и приветливо мне улыбается.

— Доброе утро! Подъем был? — шепчет он.

— Нет. Но сейчас должен быть. К черту это! К черту! Скажите, как вы здесь живете? Скорее! Как?

Резкий звонок.

Подъем! — шипит надзиратель в форточку.

— Вы спрашиваете, как мы здесь живем, молодой человек? Да как вам сказать… Хорошо! Больше того — прекрасно!

«Сумасшедший!» — проносится в моей голове. Второй арестант лежит неподвижно. Из-под одеяла по-прежнему торчит желтый острый нос.

— Мертв? — чуть не кричу я старику.

— Тише! Ради Бога, тише! Это товарищ Дьяков, бывший начальник экономического отдела ГУГБ НКВД. Пренеприятнейшая личность! К сожалению, — вполне живая. Ему разрешают после допроса спать. Он ведь, можно сказать, в гостях у себя самого. Так вы его не тревожьте и постарайтесь быть с ним в наилучших отношениях. Не то — загрызет! Зверь! Форменный хулиган, бандит, разбойник, провокатор, человеконенавистник и, главное, сумасшедший! Словом, — стопроцентный чекист! А меня зовут Иваном Николаевичем Не-думовым. Я — бывший адвокат, когда-то являлся видной фигурой в Московской организации конституционно-демократической партии. Выдвигался в думу. Бывший офицер.

Иван Николаевич облачился в дореволюционного вида черный сюртук с дырами на локтях, ловко перебросил через плечо полотенце и бодренько подскочил к параше:

— Прошу, голубчик! Беритесь за вторую ручку всегда смело, наш низверженный сатрап парашу не таскает! Они выше этого!

После умыванья мы получили хлеб, кипяток и сели завтракать. Иван Николаевич находился в великолепном настроении. Денег и передач он не получал и поэтому с удовольствием взял несколько ломтиков моего сыра. От масла отказался наотрез.

— У меня, батенька, печень, — шептал он через столик. — Жирного мне нельзя. Люблю масло, всю жизнь люблю, но нельзя: врачи запрещают. Так вот и мучаюсь с десятого года без малого тридцать годков. Практиковать начал, сударь вы мой, с пятого и специальностью себе избрал, извольте видеть, гражданское право, в основном тяжбы по торговым делам. Штабом моим стали рестораны «Медведь» — днем и «Яр» — ночью. Слышали? Ну вот, они самые. Каждый вечер я, бывало, сижу, ужинаю, а кругом — клиенты. «Подойдите к столу, Иван Николаевич!» «К вам дельце, Иван Николаевич! Присаживайтесь!» Так и путешествовал я от стола к столу, и на каждом, смею сказать, — икорка и водочка. Ложку икры съел, опрокинул две рюмки — и дальше, а там опять то же самое. И полезла у меня печень из-под ребер, что дальше, то больше. Начались рвоты и боли. Все, — думаю, увядаю, не распустившись! Но, — тут Иван Николаевич поднял розовый пальчик кверху и показал на грязный потолок, — но, сударь вы мой любезный, Дмитрий свет Александрович, есть Бог! Да! Я утверждаю — есть! И Он пришел мне на помощь: в четырнадцатом началась война. Меня призвали сразу и немедленно отправили на фронт как подпоручика запаса. Попал я в Восточную Пруссию и под Мазурами угодил в плен. Сначала было ничего, сносно, а потом мы начали просто голодать: посылок я не получал и сидел на казенном пайке. Отощал, верите ли, батенька, извелся в щепочку, а печень, подлая, взяла и упряталась обратно под ребра. Извольте видеть: голод меня вылечил! Хотя я чувствовал, что иногда справа что-то еще посасывает или ноет под ребрами. Не долечился! — думаю. Надо довести дело до конца! Но как? И кто бы помог, как вы думаете? Большевики! Никто, как они, голубчик! Вернулись мы в восемнадцатом домой, и тут голод нас так прижал, что сам я едва не умер, но печень зато выздоровела окончательно. А говорят, что большевики во всем плохи: не правда-с, надо быть честным! Не правда-с! Тут бы только жить да жить. Но нет, в жизни ничто хорошее долго не длится. Вы-то, сударь мой, сами уже, наверное, заметили. Начался НЭП, и я устроился ревизором в Наркомат легкой промышленности, и началось все по-старому. Приеду, а мне зайдите, говорят, в ту комнату! Захожу. А там, как водится, — икорка и водочка! И полезла печень, подлая, опять из-под ребер. Ну, думаю, на этот раз уж ты не вывернешься, Иван Николаевич! Шабаш, брат! Ставь свечку! Помощи теперь ждать уж не от кого: ведь Бог-то отменен! А? Стар стал, денег не хватает на леченье, да и ухаживать некому. И что же вы изволите думать, Дмитрий Александрович?

Лицо Ивана Николаевича просветлело, приняло восторженное выражение, тонкий розовый старческий пальчик опять многозначительно указал на потолок.

— Есть Бог! Голосую единогласно! Есть! — убежденно сказал он. — Пусть не врут большевики! Раз ночью гепеушники входят, забирают меня и тащат сюда. И вот сижу я в Лефортове уже шестой месяц и чувствую себя превосходно: душевный покой, диета, а главное, голубчик вы мой, — это режим, самый строгий, самый медицинский! И я ожил, батенька, ожил! Нахожусь в состоянии восторженной благодарности!

Иван Николаевич улыбнулся и перекрестился.

— Это кого же вы благодарите? — неожиданно спросил товарищ Дьяков и грозно выпучил большие серые глаза. — Опять здесь религиозную пропаганду разводите? А? Здесь советская тюрьма, гражданин Недумов, и сидят здесь советские люди! Я вам живо заткну рот! Не забывайтесь! Я не позволю! Я…

Иван Николаевич сжался в смиренный комочек, но успел мигнуть мне.

— А вот и не угадали, товарищ Дьяков! Благодарю я не Бога, а советскую власть!

Дьяков оторопел.

— За что?

— За то, что она меня арестовала, милостивый вы мой… товарищ!

Я прыснул от смеха.

— Экспонат! Нафталин! Черт знает что, а не человек! — буркнул Дьяков, закрыл глаза и снова заснул.

— Вот такой он всегда! — зашептал Иван Николаевич. — Никогда ему не перечьте. Иначе — беда!

Так начались мои дни в Лефортовской тюрьме.

К обеду товарищ Дьяков оделся, умылся и начал было допрашивать меня с пристрастием, как явного антисоветчика, уже составившего под его носом тайную организацию против советской власти и него самого. Но быстро переменил тон.

— Вы муж — Любы Крэйс? — миролюбиво спросил я, протягивая ему коробку «Казбека». — Феликс Гурский поручил ей подыскать и привести в ИНО нарядного ребенка для фотографирования: я должен был выехать с паспортом, где указан ребенок!

И сразу начались воспоминания, восклицания, всплескивания руками. Несколько раз надзиратель открывал форточку и шипел: «Ти-ше!», но остановить Дьякова было уже невозможно.

— Я изголодался по живому человеку, поймите изголодался]! — захлебывался он. — До вас на этой койке лежал молодой татарин из Казани. Следователь порол его кожаным ремнем два раза в неделю — по вторникам и четвергам, с двенадцати до двух ночи. Порол здорово, как говорится, от всего сердца! По словам татарина, порвал на нем четыре ремня и, наконец, все же не выдержал — раскололся!

— Татарин?

— Куда там! Следователь!

Мы расхохотались.

— «Не могу, говорит, — устал!» Переменил ему националистический заговор на антисоветскую агитацию. Спросил: «Татары довольны снабжением сельпо?» Тот, конечно, ответил «нет». «При царе было лучше?» «Я не помню, — пожал плечами молодой татарин. — Я — комсомолец. Но наши старики рассказывают, что тогда можно было купить все, что нужно — сапоги, ситец, сукно». «Распишись вот здесь: ты хвалишь царский режим!» Татарин расписался, и дня через три его забрали.

— Куда?

— В этап. Я уже знаю. Получил от Тройки пятачок и поехал рубить лес в Сибирь. Дешево отделался! За четыре измочаленных ремешка купил себе жизнь!

Я долго смеялся и думал: «Это мне урок! Все выглядит совсем уж не так страшно!»

В общем, я оказался в камере очень нужным человеком, недостающим звеном. Дьяков, от природы резкий, подозрительный и жесткий человек, проходил тяжелейшие допросы и ожидал расстрела в самое ближайшее время. Следствие уже заканчивалось, он должен был подписать дело о предательстве Родины, терроре, шпионаже и диверсиях в рамках вверенного ему большого отдела ГУГБ, где он якобы возглавил антисоветскую шпионско-террористическую организацию. Его нервы были истрепаны вконец побоями и ожиданием смерти. А рядом сидел Недумов с маленьким нелепым обвинением в том, что он когда-то при царе Горохе состоял членом буржуазной партии. За это, по мнению Дьякова, в СССР полагается лет пять лагерей и естественная смерть в инвалидном бараке, а может быть, и кусочек свободы перед расставанием с жизнью: старик был еще очень бодр. Камера в Лефортовке рассчитана на одного арестанта. В прошлом это была военная тюрьма, и в такой камере арестованный солдат удобно жил, выполнял кое-какую сапожную и другую работы, по субботам и воскресеньям ходил в тюремную церковь и получал приносимые окрестными жителями подарки — булки, колбасу, жареную рыбу. До революции это было мирное заведение. Теперь в тесных камерах сидело по три человека, в тишине нет-нет да и донесется снизу отчаянный вопль избиваемого, а в церкви, куда нас водили стричься, мы видели потеки, лужи и брызги свежей крови и клочки волос. Теперь это был застенок, и взвинченный до предела Дьяков и благодушно настроенный Недумов не могли мирно жить вместе. Ссоры становились все более частыми и создавали в камере напряженное положение. Явился я, — и все уладилось: когда Дьяков бодрствовал, он отводил душу со мной, когда его уводили на допросы или он спал после допроса, — мы с Недумовым коротали время в тихой беседе, вспоминая давние времена: старичок много видел, и слушать его рассказы о последнем предвоенном десятилетии было и приятно, и интересно. Они напоминали книгу Гиляровского о старой Москве. Кормили нас хуже, чем в «Голубом отеле» (Лубянке), и лучше, чем в Бутырках. Гуляли мы в маленьком загончике совершенно регулярно, и жизнь, можно сказать, текла размеренно и неплохо.

Если бы…

Если бы на вторую же ночь дверь с лязгом не открылась, и с порога двое разводящих свирепо не зарычали:

— Хто на «бе»?

Данный текст является ознакомительным фрагментом.