Люди на другой стороне

Люди на другой стороне

В балках и низинах протянулись голубые тени. Оранжевый солнечный диск готов был вот-вот скрыться за горизонтом. Однако, прежде чем это сделать, он немало удивил пленных, медленно двигающихся по дороге в колонне. Дрожащие солнечные лучи, казалось, играли в каких-то золотых куполах-луковицах. Все это скорее походило на мираж. Когда же колонна подошла ближе, оказалось, что это высокая колокольня, окруженная четырьмя или даже пятью куполами.

— Вот она, Елабуга! — пояснил сопровождавший нас часовой-татарин и снял с головы меховую шапку.

По-видимому, он не меньше пленных обрадовался концу пути.

«Мы у цели!» — эти слова подобно электрической искре пронеслись в головах уставших людей, приободрив их.

— Елабуга, — сказал красноармеец, делая ударение на первом «а». Слово это прозвучало почти экзотично, ведь я никогда не слышал его раньше. Вглядываясь в силуэты города, я подумал, что раньше это, вероятно, был церковный центр. Город, расположенный неподалеку от впадения речки Тоймы в Каму, тысячу лет назад играл видную роль. Еще в X веке местные феодалы построили на этом месте крепость с четырьмя огромными башнями по углам. Одна из этих башен сохранилась до наших дней. Начиная с XVII столетия, видные духовные лица православной церкви строили здесь город. В руках церкви были тысячи гектаров пашни, лугов и лесов. Опорным пунктом духовенства стал монастырь.

Но обо всем этом я узнал гораздо позже. Тогда же наша колонна остановилась перед каким-то невзрачным зданием. И хотя сгущались сумерки, я разглядел, что все окна этого здания заложены кирпичами почти до самого верха. Незаложенной оставалась только узенькая полоска.

Такие странные окна я уже где-то видел. Но где? Да у нас, в Людвигсбурге! Несколько лет назад, путешествуя по старым вюртембергским крепостям, я видел нечто подобное. В подземелье замка находилась камера, в которую герцог Карл Евгений на долгие годы бросил поэта Шубарта. Одно из крыльев замка и в наше время служило тюрьмой. Именно там я и видел точно такие окошечки.

* * *

— Поздравляю, мои господа, — услышал я голос Мельцера. — Каторжная тюрьма готова.

— Каторжная тюрьма? Значит, самые черные прорицатели оказались правы?

Эти слова с быстротой молнии облетели всю колонну. Многих охватил страх. Некоторые стали проталкиваться к краю, надеясь, видимо, бежать под покровом наступающей ночи. И в тот же миг послышались крики:

— Стой! Назад!

Красноармейцы крепко прижали к себе приклады своих автоматов, угрожающе направив на нас стволы.

Откуда ни возьмись, появился и переводчик.

— Не расходиться! Кто попытается отстать, будет расстрелян на месте!

Конвойные окружили пленных, согнав их в кучу перед зданием тюрьмы. В этот момент дверь тюрьмы распахнулась. Два красноармейца ввели группу человек в пятьдесят. Тяжелая дверь тотчас же захлопнулась.

Нам пришлось долго ждать. Стало совсем темно. Пленные падали от усталости. Большинство из нас сели на покрытую грязным снегом землю.

Я тоже присел. Но тут дверь снова растворилась, и я увидел часовых с фонарями. Покрикивая на нас «Давай-давай!», они загнали во двор очередную группу пленных. В их число попали я и Мельцер.

Сопровождаемые советскими солдатами, мы медленно шли по темному коридору.

— Вы знаете, что все это значит? — спросил меня старший лейтенант Мельцер.

— Не имею ни малейшего представления! Скоро узнаем, — ответил я.

Через несколько секунд мы уже стояли в большом помещении, освещенном множеством электрических лампочек. Я увидел сдвинутые столы. За ними сидели два советских старшины. Позади них виднелись карты, компасы, перочинные ножи, а еще дальше стопки нижнего белья, носков, вязаные жилетки, свитера.

— Посмотрите, что здесь творится, — обратился я к Мельцеру.

— Генеральное обирание будущих узников, — саркастически ответил он.

Термин «обирание» родился у нас в пересыльном лагере в Красноармейске, где всех нас по очереди тщательно обыскивали и отбирали все лишнее или то, что запрещалось иметь пленному по русским инструкциям.

— Внимание! Слушать всем! — услышали мы вдруг женский голос. Женщина говорила почти без акцента. — По двое проходите в баню. Сначала пройдете мимо контролера. Он проверит ваши вещи. Потом всем раздеться. Строго запрещено брать с собой в мыльную какие бы то ни было вещи и предметы. Все ваше белье и личные вещи подлежат дезинфекции.

Меня эта проверка нисколько не беспокоила. Все мои вещички были на мне. Ничего другого не осталось. Все вещи нужно было повесить на крючок, после чего их на полчаса помещали в специальную камеру, где гибли все насекомые.

В интересах гигиены нас остригли наголо, а затем направили в мыльное отделение.

Там каждый получил по маленькому кусочку коричневого мыла и полотенце, а потом деревянную шайку с горячей водой. И началось мытье. Я тер спину Мельцеру, он — мне. После бани все получили по паре нижнего белья из грубого белого полотна с завязками вместо пуговиц.

Вымытые, в чистом белье, мы чувствовали себя превосходно. На какое-то время все забыли о каторжной тюрьме.

«Как мне хорошо вечером…» — вдруг запел кто-то. Несколько голосов подхватили мелодию.

Между тем две женщины достали наши вещи из дезинфекционной камеры. Все вещи складывались на полу, и каждый разыскивал свои.

Нас торопил красноармеец. «Теперь уж наверняка загонят в камеры, — думали мы. — А поскольку нас тысячи, будет тесно. Наверное, даже теснее, чем в вагоне…»

Наша группа во главе с сержантом и в сопровождении двух солдат вышла из бани и направилась по холодному коридору.

— Стой! — воскликнул вдруг сержант, остановившись перед обитой железом дверью. Он со скрежетом отодвинул засов, и дверь открылась. — Давай проходи! — скомандовал сержант.

Мы перешагнули через порог и оказались под открытым небом, сверкающим мириадами звезд.

— Давай! — сказал еще раз сержант и быстро пошел вперед.

Он повел нас не в камеру, а куда-то прочь от этого неприветливого здания. Вскоре мы остановились перед длинным низким домом. А когда вошли в него, увидели, что там на полу лежат много пленных.

— Спать, — приказал нам сержант.

Помещение, в котором мы оказались, нисколько не походило на тюремную камеру.

— Что вы на это скажете? — обратился я к Мельцеру.

— Наверное, в тюрьму нас возили, чтобы мы помылись в бане и прошли дезинфекцию. Все же остальное, ни больше ни меньше, как бред нашего разгоряченного мозга.

— Неужели это так? Но сколько нас продержат в этом сарае?

— Поживем — увидим.

На следующее утро стало ясно, что в сарае нас разместили всего лишь на ночь. Оказалось, что военнопленные в Елабуге будут жить в бывшем монастыре, что находился поблизости. И здесь на первом месте стояла гигиена. Нас снова разделили на группы и повели в баню. Она была недалеко. Все шли очень организованно, но, чтобы выкупать тысячу пленных, потребовался целый день. Я попал в последнюю сотню.

* * *

На другой день перед нами наконец открылись ворота лагеря для военнопленных. Нашу группу в несколько десятков человек сопровождали три солдата. На погонах одного из них была широкая желтая лычка — старший сержант. Вскоре мы подошли к низкому зданию. Сквозь матовые окна пробивался свет. Это была баня, но здесь нас ожидало нечто новое. В раздевалке нас осматривали женщина-врач и сестра. Мы по очереди называли фамилию и имя. Сестра записывала данные на лист бумаги. Моя фамилия стояла напротив порядкового номера 955. Затем следовало: «Рюле, Отто Вильгельмович».

Врачебный осмотр проводился очень тщательно: нужно было выявить тяжелобольных или больных заразными болезнями. Одного пленного из нашей группы отвели в сторону. Врач коротко сказала:

— В лазарет!

Больной ушел в сопровождении часового.

Сержант повел нас в двухэтажное длинное здание в какой-нибудь сотне шагов от бани. Нас расположили на первом этаже. Длинная узкая комната скупо освещалась лампой. Три четверти комнаты занимали двухэтажные нары, на которых могли спать сорок человек. На нарах лежали соломенные матрацы, шерстяные одеяла и, чему я никак не мог поверить, белоснежные простыни.

Геральд Мельцер и я решили занять верхние места справа от окошка. Забираясь на нары, сапоги оставили внизу. Все остальные свои вещички взяли с собой наверх. Быстро постлали простыни на матрацы, собственные вещички положили под голову. Одеялом и шинелью накрылись. Желая поскорее улечься в постель, мы даже забыли о еде, да и вряд ли нас будут кормить в десять вечера.

Однако мы ошиблись и на этот раз.

Вскоре кто-то из русских громко закричал:

— Комната четырнадцать, приготовиться к получению хлеба и чая!

В четырнадцатой комнате обосновались мы. Но кто из нас должен идти за хлебом и чаем и с чем, собственно говоря? Не побегут же все сорок человек!

Нужно было выбрать старосту комнаты.

— Предлагаю в старосты капитана Вебера! — выкрикнул мой сосед слева. Это был незнакомый мне лейтенант. — Он командовал батальоном триста семьдесят первой пехотной дивизии, награжден Немецким крестом в золоте и Железным крестом I класса. Капитан Вебер пользовался большим авторитетом у солдат и командования.

— Пусть капитан Вебер покажется всем нам! Сам-то он согласен быть старостой? — спросил кто-то.

Из правого угла комнаты показался широкоплечий офицер в кителе, украшенном орденами.

— Моя фамилия Вебер, — просто сказал он. — Если вы окажете мне такое доверие, я согласен быть старостой.

Вебер был избран безо всяких дебатов. И он сразу же назначил четверых дневальными по комнате. Захватив плащ-палатку, Вебер вышел с ними из комнаты. Вскоре дневальные вернулись. Каждый из нас получил по двести граммов черного хлеба и по кружке горячего чаю. Этого было, конечно, маловато, чтобы наполнить наши голодные желудки, но все же это была пища. К тому же выдача пищи в столь поздний час была для нас приятной неожиданностью.

Свою первую ночь в лагере я спал так крепко, как не спал очень давно.

* * *

Прошла первая неделя нашего пребывания в лагере. По-видимому, шел апрель 1943 года. По-видимому, так как ни у кого из нас не было календаря. А время после нашего разгрома под Сталинградом летело быстро.

Постепенно в нашей лагерной жизни установился определенный ритм. Первое время мы чувствовали себя очень слабыми, да и снег на дворе лежал глубокий, так что ни о каких прогулках не могло быть и речи. Наш лагерь состоял из двух длинных, метров по шестьдесят, зданий — блока «А» и блока «Б». Здесь мы жили, здесь же размещались кухня и столовая. Имелось еще несколько небольших строений. В одном из них был лазарет. Его обнесли забором. В другом здании жили пленные старшие офицеры. В третьем доме располагалась советская комендатура.

Амбулатория помещалась в отдельном низком домике. На территории лагеря были баня, уборные, склады, электродвижок и даже здание с вывеской «Клуб».

Лагерь был обнесен высокой каменной стеной. Ее выстроили еще в монастырские времена. Вдоль всей стены тянулась колючая проволока, а боковые башни служили постом для часовых. В шести метрах от стены проходил еще забор с колючей проволокой.

У ворот, обитых железом, стоял домик охраны. Все это напоминало нам, что мы находимся в плену.

Осмотревшись в нашем новом жилище, я невольно обратил внимание на то, что в двадцатиметровой комнате почему-то десять дверей. Большинство из них заколочено гвоздями. Позже я узнал, что когда-то каждая дверь вела в узкую монашескую келью. Когда же монастырь прекратил свое существование, перегородки между кельями сломали и получилась одна большая комната. Теперь в ней размещались сорок военнопленных.

* * *

Распорядок дня в лагере устанавливался лагерным начальством.

В семь утра нас будил голос советского сержанта:

— Вставать! Подъем!

Впоследствии эту обязанность стали выполнять немецкие дневальные. Каждую неделю нас водили в баню, и мы получали чистое белье.

Дважды в день проводилась проверка. Все пленные выстраивались по четыре, на правом фланге стояли старшие офицеры. Немецкий староста лагеря — полковник — докладывал советскому лейтенанту или старшине, дежурившему по лагерю, о количестве военнопленных.

По приказу лагерного начальства мы расчищали снег, готовили дрова, убирали помещения и двор.

В самом начале каждому пленному выдали анкету со множеством вопросов. Иногда чья-нибудь анкета интересовала представителя НКВД, и тогда пленного приглашали на особые беседы. Меня лично ни на одну такую беседу не вызывали. Как я успел заметить, НКВД интересовалось прежде всего офицерами разведки, высших штабов или же частей, которые совершили какие-нибудь преступления.

Желание хоть раз наесться досыта не покидало нас и в Елабуге. Трижды в день нам выдавали по двести граммов черного хлеба, небольшую порцию масла, немного сушеной или соленой рыбы и несколько кусочков сахару. Утром и вечером мы получали сладкий чай или же солодовый кофе, а в обед — целую тарелку супу и каши. Каждая комната выделяла для работы на кухне своих дежурных. Делить пишу было делом нелегким, так как нужно было никого не обидеть.

Справедливости ради следует отметить, что паек, получаемый военнопленными, был в два раза больше пайка русского гражданского жителя. Я имел возможность убедиться в этом лично, когда осенью работал грузчиком на Каме. Советские люди, выполнявшие точно такую же работу, как и мы, получали на день только четыреста граммов хлеба да несколько вареных картофелин или соленых огурцов. Иногда, если кому-нибудь удавалось поймать в Каме рыбину, мы варили рыбный суп, однако это случалось редко. Несмотря на усиленный паек, пленные поправлялись медленно — сказывалось сильное истощение в котле окружения.

Постепенно пленные сдружились между собой, как я с Мельцером. Если одному из нас нездоровилось, за него дежурил по комнате или выполнял какую-нибудь работу другой. Как-то я добровольно одолжил Мельцеру свои валенки и теплую куртку, а он, в свою очередь, разрешил мне пользоваться бритвой. Само собой разумеется, очень скоро мы с ним перешли на ты.

* * *

— Скажи, ты любишь наши горы? — спросил меня как-то Мельцер. Когда речь заходила о родных местах, мы могли говорить часами.

— Еще как! — ответил я. — Больше всего мне нравится осень в горах. Листва становится золотой и багряной. В такую пору я не раз брал рюкзак и отправлялся в горы…

— Превосходные места есть в долине Неккара! А сколько с ними связано легенд!

— А какие там люди! — подхватил я.

— Да, Шиллер, Гердерлинг, Гегель, Шеллинг, Кеплер… все они из тех краев, — с гордостью произнес Мельцер, словно имел прямое отношение к этим людям. И тут же на память прочитал большой отрывок из стихотворения Августа Леммле.

Мельцер хорошо знал стихи не только своего земляка. У него была хорошая память. И довольно часто мы с ним по очереди читали отрывки из баллад Шиллера или стихи Гёте.

Нужно сказать, что поэзию любили многие пленные. Те, у кого были бумага и карандаш, записывали стихи. Я выменял бумагу и карандаш на табак, который выдавался каждому пленному. Я не курил по состоянию здоровья. Заядлые же курильщики, напротив, меняли на табак зубные щетки, бритвы, кисточки или что-нибудь, что считали менее важным, чем табак.

* * *

В лагере в Елабуге вспыхнула эпидемия сыпного тифа.

Трагедия, начавшаяся на Волге, продолжалась. И если в Красноармейске или в поезде имели место только отдельные случаи заболевания, то теперь число больных тифом росло день ото дня. Болезнь, вспыхнувшая в развалинах Сталинграда, быстро распространялась. Беда усугублялась еще и тем, что многие пленные вопреки строгому приказу все же не сдавали кое-что из своих вещей в дезинфекцию и тем самым способствовали распространению эпидемии.

За короткое время в лазарете не осталось ни одной свободной койки. Все они были заняты тифозными. Вскоре пришлось освободить под изолятор и нижний этаж блока «А». Санитаров не хватало. Я и еще два человека из нашей комнаты добровольно вызвались исполнять обязанности санитаров. Восемь суток подряд я подавал больным чай, убирал за ними. И каждый день вместе с другим санитаром выносил трупы в морг, откуда их увозили для погребения куда-то за пределы лагеря.

Работа санитара требовала большого напряжения духовных и физических сил. И я очень обрадовался, встретив старшего лейтенанта медицинской службы, вместе с которым ехал в эшелоне. Он и еще несколько его коллег также добровольно вызвались помогать заболевшим. Однако медперсонала все равно не хватало. Пришлось прибегнуть к помощи тех, кто имел хоть какое-нибудь отношение к медицине. Однако были и такие, кто старался увильнуть от неприятной работы. Узнав об этом, доктор Волкова, заведовавшая отделением, недоуменно покачала головой.

— Я не понимаю таких немцев, — сказала она печально. — Ведь это же ваши товарищи. Нужно помогать друг другу.

Попытка избежать эпидемии результатов не дала. Удалось лишь несколько замедлить ее ход. Через три недели после прибытия раненых в Елабугу наш лагерь был единственным рассадником тифа. Из тысячи пленных вряд ли набрались бы человек пятьдесят, которых пощадила болезнь.

Мельцер попал в лазарет с первой партией тифозников. Я тоже ослабел. Работая санитаром, я вскоре почувствовал, что мне с трудом приходится заставлять себя что-либо сделать. В довершение ко всему начались сильные головные боли. Голова, казалось, вот-вот расколется. Руки были какими-то ватными, ноги еле двигались. Я догадывался, что со мной, но доктору Волковой о своем самочувствии ничего не говорил. Однажды она послала меня в соседний блок за медикаментами.

До кабинета начальника санчасти я кое-как дошел. А потом ноги мои подкосились и я упал. Когда же я снова пришел в себя, то увидел лицо склонившейся надо мной женщины — главного врача. Она ставила мне термометр.

— Лежите спокойно, — услышал я ее грудной голос. — Сейчас станет ясно, что с вами.

Термометр показал тридцать девять и пять. Внимательно осмотрев меня, врач обнаружила у меня на шее и груди крошечные пятнышки коричневого цвета.

— Вы подхватили тиф. Дня два-три назад. Почему вы не доложили об этом доктору Волковой? Вас нужно немедленно отправить в блок «А».

Два товарища помогли мне встать на ноги и повели через весь двор. Один из них зашел в комнату, где я жил, и, взяв мою шинель, сообщил дневальному, что меня кладут в лазарет.

— Ай-ай, — проговорила доктор Волкова. — Очень нехорошо, что вы ничего мне не сказали. Ну, что ж, пойдемте на первый этаж.

В палате лежали человек тридцать. Сосед слева не шевелился. Вскоре его вынесли в морг. Больные находились в таком состоянии, что не могли бы даже назвать свое имя. Все мы были, ни больше ни меньше, как жалкие остатки разгромленной германской армии, случайно оставшиеся в живых, остатки более чем двух тысяч рот, батарей и штабов. Однако очень редки были случаи, чтобы фронтовые друзья или однополчане встречались в Елабуге.

Больные сильно страдали. В первый же день моего пребывания в лазарете меня не оставляла мысль, что страшная битва на уничтожение все еще продолжается: со всех сторон неслись команды, крики о помощи, вопли обезумевших от боли людей. Единственный санитар был бессилен что-либо сделать. Он и сам едва держался на ногах. Иногда какой-то солдат помогал ему вынести труп.

В первый же вечер меня одолела сонливость. Я впал в полузабытье и почти ничего не помнил. Не знаю точно, сколько дней я так проспал, может, три, а может, пять.

Я старался прогнать видения прошлого. Неужели я брежу? Перед моими нарами стояла молоденькая, лет двадцати, симпатичная девушка в белом халате и белой косынке. Будто совершенно из другого мира! У меня, наверное, жар? Нет, это было наяву. Милое создание с улыбкой протягивало мне термометр.

— Мерить температуру!

Через несколько минут девушка снова пришла и забрала у меня термометр.

— Хорошо, — сказала она. — У вас тридцать восемь и три. Температура спадает. Скоро вы будете здоровы!

Самое большее, на что я был способен, это немного приподнять голову. Чувствовал я себя скверно, руки и ноги почти не повиновались. Высокая температура окончательно измотала меня. Малейшее движение давалось с трудом.

В таком состоянии слова ободрения, услышанные от советской девушки, растрогали меня. Ведь в последние месяцы я окончательно отвык от какого-нибудь проявления человеческого сочувствия.

Оказалось, что эта девушка — далеко не единственная сестра милосердия в нашем лагере. В последующие дни я увидел по крайней мере еще десять таких девушек. Все они были молоденькими и решительными.

Ходили слухи, что эти девушки приехали из Москвы после окончания медицинского вуза, чтобы пополнить медперсонал лагеря. Вызвались ухаживать за нами и некоторые жительницы Елабуги. В основном, это были уже пожилые женщины с посеребренными волосами. Они не могли без слез смотреть на умирающих, будто умирали их собственные дети.

Преодолев расстояние в полторы тысячи километров, в лагерь прибыл большой специалист по тифу — профессор-эпидемиолог. Он лично осмотрел каждого больного. Профессор чем-то походил на Льва Толстого, хотя и носил очки без оправы. Он внимательно осматривал и простукивал каждого больного, внимательно выслушивал сердце. Сестра записывала все замечания профессора в историю болезни.

— Скоро вам станет лучше. Не падайте духом, — сказал мне профессор.

Сестра повела меня в самый конец коридора, где стояли деревянные чаны.

— Помойтесь. Вот вам чистое белье. Вас переводят в другую палату, — объяснила мне девушка.

Я помылся, как смог, и надел чистое белье. Меня провели в палату с белоснежной койкой.

В течение десяти дней я наслаждался всеми благами палаты для выздоравливающих. Здесь лежали человек двадцать. Каждый день мы получали по семьсот пятьдесят граммов белого хлеба и усиленный паек. Все больные обеспечивались необходимыми медикаментами.

* * *

С каждым днем я чувствовал себя лучше — и физически, и морально. Я видел, с каким упорством и самоотверженностью боролись советские люди за наши жизни, и невольно вспоминал профессора Кутчеру из елшанского полевого госпиталя. Как жаль, что раньше мы ничего подобного не знали о своих противниках. Ведь все это происходило в условиях военного времени!

По основным вопросам проявления гуманизма я был согласен с профессором Кутчерой. Бессмысленная гибель 6-й армии была актом антигуманным. Антигуманны преступления фашистов против евреев, антигуманна «кристальная ночь» в ноябре 1938 года. А польские гетто прямо-таки ужаснули меня. Бесчеловечным было и обращение фашистов с русским мирным населением.

Все это — преступления против человечества.

А как назвать самоотверженный труд доктора Волковой, еврейки по национальности, которая спасает жизнь многим сотням пленных? Разве это не высшее проявление гуманизма? Ведь многие из пленных причастны к бесчеловечным преступлениям против славянского населения!

Я, как сейчас, вижу симпатичное лицо этой женщины. Однажды она так сказала мне:

— Я любила Германию и очень высоко ценила и ценю Гёте, Лессинга и Гейне. Мы, советские люди, уважаем немецкий народ, который дал миру Маркса и Энгельса. И как только немцы решились напасть на нашу страну? Как они могли убивать и разрушать?

Я ничего не мог ей ответить. Доктор снова занялась больными. Она переходила от одного к другому, осматривая их, давая сульфидин, тихо ободряя каждого.

Доктор Волкова была не единственной женщиной, которая произвела на меня такое сильное впечатление.

Очень часто я ходил за лекарствами к главврачу лазарета — тоже женщине. Каждое утро у нее был прием, после обеда она обходила жилые помещения лагеря, беседовала с пленными, интересуясь состоянием их здоровья. Если кто казался ей подозрительным, главврач внимательно осматривала его и, если нужно, тут же направляла в лазарет. Меня она не раз упрекала за то, что не сказал вовремя о своем плохом самочувствии. Эта женщина тоже с головой ушла в свою работу, хотя и сама была нездорова: левый рукав ее белого халата болтался пустой. У нее не было руки. Я слышал, что доктор пережила блокаду в Ленинграде. Там ей и оторвало руку осколком немецкого снаряда. А сейчас она не жалела своих сил для того, чтобы спасти пленных немцев от эпидемии тифа.

В Елабуге в лагере для военнопленных работала еще одна женщина-врач, по фамилии Малевицкая. Эта молодая, высокая, стройная женщина с темно-вишневыми глазами и черными волосами так же, как и ее коллеги, работала самоотверженно. Она сама заразилась тифом и долгое время находилась в опасности. После выздоровления начальство предложило ей пойти работать в гражданскую больницу, но она решила остаться в лагерном лазарете за толстыми стенами и колючей проволокой. После болезни ее черные волосы вылезли, и она никогда не снимала с головы желтого платка. Пленные называли ее Желтой бабочкой.

Самоотверженность и трудолюбие врачей, эпидемиолога, медицинских сестер и всего персонала вызывали к ним глубокое уважение. Ведь они сами, их страна, их народ столько перенесли из-за немцев! Никто из нас не мог и мечтать о таком отношении к нам. Об этом нам долгие годы твердила наша пропаганда. Эти же советские врачи и медицинские сестры своим трудом, своей добротой разоблачили всю ложь пропагандистских измышлений. Эти люди были высокогуманны. Им были присущи лучшие черты положительных героев Толстого или Достоевского.

А я-то под влиянием нацистской пропаганды думал совсем по-другому о советских людях. На деле оказалось, что большевики — самые гуманные люди. И это неожиданное открытие очень обрадовало меня: была пробита брешь в моих антисоветских настроениях.

* * *

В один из дней, когда я находился в палате для выздоравливающих, меня навестил Мельцер. Он неделя как выписался из лазарета. Мы очень обрадовались встрече.

— А помнишь, что ты говорил о русских врачах и медсестрах? — спросил я его.

— Они много труда положили на нас. Вот это и есть загадка русской души. С одной стороны, страшная жестокость — со времен Ивана Грозного до большевизма. А с другой — сердечная доброта простых людей и готовность помочь.

— Пока я лежал в лазарете, многое передумал. Эта характеристика русской души — сплошная ложь, — перебил я своего друга. — Скажи, почему профессор или студентки приехали из Москвы? Только ли потому, что у всех у них доброе сердце? Разве не послали их сюда соответствующие организации? Я не согласен, что самоотверженная работа медицинского персонала здесь — всего лишь проявление их прекрасной души.

— Так что же, по-твоему, это на самом деле? — спросил Мельцер не без ехидства.

— Этого я тебе точно не скажу, но еще в эшелоне я понял, что у меня совершенно неправильные представления об этой стране.

— Ты опять начинаешь философствовать? Нельзя же все ставить под сомнение. Для немецкого солдата такие понятия, как честь, верность, повиновение, отечество и победа, священны. А так можно стать и антифашистом.

Я почувствовал, что мой товарищ начинает злиться, а мне не хотелось омрачать нашу встречу. Но и согласиться с его точкой зрения я никак не мог. Еще в эшелоне меня охватили сомнения. Действительно ли Германия призвана выполнить какую-то особую миссию? А лозунг об угрозе большевистской опасности? К сожалению, до сих пор у меня не было собеседника, кто помог бы мне разобраться в моих беспорядочных мыслях.

— Ты вот сейчас что-то сказал об антифашистах, — начал я после небольшой паузы. — А чего они хотят?

— Они образовали в лагере антифашистскую группу. Позавчера советский комендант говорил об этом. Их всего человек десять — двенадцать. Выступают против Гитлера! Больше я о них ничего не знаю.

Мельцер помолчал, а потом добавил:

— Ну, мне пора идти! Как раз полдень. Я тебе держу место в нашей комнате. Выходи поскорее.

Этот разговор растревожил старые сомнения, которые во время болезни как бы отошли на второй план. Непродолжительное еще пребывание в Елабуге уже дало мне ответы на некоторые мучившие меня вопросы.