27

27

На следующее утро я поехала к Дузе, которая жила в вилле розового цвета за виноградником. Она вышла мне навстречу, словно сияющий ангел, по аллее, увитой виноградом. Она меня приняла в свои объятия, и ее удивительные глаза излучали на меня столько любви и нежности, что я почувствовала себя, как должен был себя почувствовать Данте, когда встретил божественную Беатриче.

Я поселилась в Виареджио, находя поддержку в лучистых глазах Элеоноры.

Она меня баюкала в своих объятиях, успокаивая мою боль, и даже не столько утешала, сколько, казалось, принимала мое горе на себя. Я поняла, что не могла переносить общества других людей, потому что все они разыгрывали комедию, стараясь меня развеселить и делая вид, что все забыто. Элеонора же сказала: «Расскажите мне о Дердре и Патрике» — и заставила меня повторить все их словечки, описать их привычки и показать фотографии, которые целовала и над которыми плакала. Она никогда не советовала перестать горевать, но горевала вместе со мной, и впервые со дня смерти детей я почувствовала, что я не одна. Элеонора Дузе была сверхчеловеком. Ее сердце было так велико, что могло вместить всю трагедию мира, а дух сиял через всю тьму земных страданий. Во время прогулок у моря мне часто казалось, что ее голова касается звезд, а руки дотрагиваются до вершин гор.

Элеонора преклонялась перед Шелли и иногда в конце сентября, во время постоянных бурь, когда беспрестанные молнии освещали мрачные волны, указывала на море, говоря: «Смотрите — вот отблеск пепла Шелли, он там. Он ходит по волнам».

Преследуемая любопытными взорами в гостинице, я наняла виллу. Но что могло заставить меня сделать такой выбор? Это был большой красный кирпичный дом в глубине унылого, хвойного леса, окруженный со всех сторон высокой стеной. Грустный снаружи, внутри он был так печален, что не поддается описанию. Когда-то, по рассказам окрестных жителей, там жила дама, охваченная несчастной страстью к высокой особе австрийского двора, некоторые даже уверяли, к самому Францу-Иосифу. Этой даме пришлось увидеть постепенно впадающим в безумие сына, родившегося от этой связи. В верхнем этаже виллы находилась маленькая комната с окнами, защищенными решеткой, и с маленьким квадратным отверстием в двери, через которое, по-видимому, подавалась пища бедному молодому безумцу, когда он становился опасен. На крыше была большая открытая терраса с видом на море и на горы. Это мрачное жилище, вмещавшее в себя по крайней мере шестьдесят комнат, привлекло мое внимание, и я его наняла. Мне понравился хвойный лес, окруженный стеной, и вид с террасы. Я предложила Элеоноре там поселиться, но она вежливо отказалась и переехала из своей летней виллы в маленький белый домик поблизости.

Дузе относилась очень своеобразно к переписке с друзьями. Живя в другой стране, она не чаще одного раза в три года посылала длиннейшую телеграмму, живя же под боком, ежедневно, а иногда и по два, по три раза в день писала очаровательные записки Мы встречались и часто гуляли по берегу моря, и Дузе говорила: «Муза трагического танца гуляет с музой трагедии». Как-то во время прогулки по морскому берегу Дузе повернулась ко мне. Заходящее солнце озарило ее голову светом, точно огненным ореолом. Она долго и внимательно рассматривала меня.

— Айседора, — сказала она наконец, задыхаясь, — не ищите, не ищите больше счастья. На вашем челе лежит печать земного несчастья. То, что с вами произошло, только пролог. Не искушайте больше судьбы.

О, Элеонора, если бы я послушалась вашего предупреждения! Но надежда — цветок, который трудно убить, и сколько бы ни срывать и ни уничтожать листьев, он всегда будет выпускать новые ростки.

Дузе была тогда великолепным существом в полном расцвете жизни и ума. Идя по морскому берегу, она шагала широкими шагами, не так, как ходят все другие женщины. Она не носила корсета, и ее фигура, в те времена очень широкая и полная, огорчила бы любителя мод, но зато выражала благородное величие. Во всем сказывалась ее великая и измученная душа. Часто она мне читала отрывки из греческих трагедий или из Шекспира, и однажды, когда она мне прочла несколько строк из «Антигоны», я подумала, какое преступление, что это дивное чтение пропадает для мира. Неверно то, что Дузе покинула сцену в расцвете своего таланта, как некоторые предпочитают думать, вследствие несчастной любви, или какой-либо другой сентиментальной причины, или вследствие болезни Правда, позорная правда в том, что никто не оказал ей помощи и у нее не было средств на осуществление своих взглядов об искусстве, как она этого желала. Мир, «любящий искусство», в течение пятнадцати лет позволил величайшей артистке Вселенной мучиться в бедности и одиночестве. Когда Моррис Гест наконец это понял и устроил ей турне по Америке, было слишком поздно. Она умерла во время этой поездки, трогательно стараясь набрать деньги, необходимые для ее работы, которой она ждала столько лет.

* * *

Я взяла напрокат рояль и отправила телеграмму своему верному другу Скину с просьбой приехать, что он немедленно исполнил. Элеонора страстно любила музыку, и каждый вечер он стал ей играть Бетховена, Шопена, Шумана и Шуберта. Иногда низким голосом прелестного тембра она пела свою любимую вещь: «In questa tomba oscura, lascia mia pianga». При последних словах «Ingrata, Ingrata» ее голос и выражение лица принимали такой трагический оттенок, что трудно было, глядя на нее, удержаться от слез.

Однажды в сумерки я порывисто встала и, попросив Скина сыграть адажио из «Патетической сонаты» Бетховена, начала танцевать впервые с 19 апреля, дня смерти детей. Обняв меня, Дузе поблагодарила нежным поцелуем.

— Айседора, — сказала она, — что вы тут делаете? Вы должны вернуться к искусству. В нем одном ваше спасение.

Элеонора знала, что за несколько дней до того я получила предложение на турне по Южной Америке.

— Подпишите контракт, — убеждала она меня. — Жизнь коротка, и вы не знаете, что это значит, когда годы тянутся, полные скуки, скуки, сплошной скуки! Бегите от горя и тоски, бегите!

«Fuir, fui», — повторяла она, но на сердце моем камнем лежала тоска. Я могла сделать несколько гармоничных движений перед Элеонорой, но выступить снова перед публикой мне казалось невозможным — до того исстрадалось и измучилось все мое существо, неотвязчиво преследуемое одной мыслью о детях. В обществе Элеоноры я немного успокаивалась, но ночи в пустой вилле, в мрачных комнатах которой раздавалось только эхо, проводила, томительно поджидая наступления рассвета. Тогда я вставала и шла к морю купаться. Мне хотелось заплыть так далеко, чтобы не быть в состоянии вернуться, но тело не повиновалось и само поворачивало обратно к берегу — такова жажда жизни в молодом существе!

В один серый осенний день, когда я шла одна по песчаному берегу, я внезапно увидела впереди своих детей, Дердре и Патрика, идущими, держась за руки. Я стала их звать, но они, смеясь, отбежали дальше. Я бросилась за ними следом, звала их — и вдруг они исчезли в туманных брызгах волн. Меня охватил безумный страх — неужели я сошла с ума, раз уже мне начали являться мои дети? Несколько мгновений мне казалось, что уже я одной ногой переступила грань, отделяющую безумие от здравомыслия. Предо мной встал дом умалишенных, тоскливая однообразная жизнь, и в порыве отчаяния я бросилась лицом на землю и стала громко рыдать.

Не знаю, как долго я пролежала в таком положении, но очнулась от прикосновения нежной руки к моей голове. Подняв глаза, я увидела того, кого я сперва приняла за одну из дивных фигур Сикстинской часовни. Он стоял, только что вышедший из воды, и спросил:

— Почему вы всегда плачете? Не могу ли я чем-нибудь вам помочь?

— Да, — отвечала я. — Спасите меня, спасите не только мою жизнь, но и мой разум. Дайте мне ребенка.

В тот же вечер мы стояли вдвоем на крыше моей виллы и глядели, как заходит солнце, встает луна и лучи ее заливают серебристым светом мраморный склон горы. Когда же я почувствовала его сильные молодые руки вокруг своего тела, когда его губы прижались к моим, когда меня унесла его страсть итальянца, я поняла, что спасена от горя и смерти и что возвращена к жизни, к свету, к любви.

Элеонора нисколько не удивилась, когда на следующее утро я ей рассказала о случившемся. Артистке, постоянно живущей в сказочной стране фантазии, казалось вполне естественным, чтобы юноша, созданный Микеланджело, явился из моря меня утешать, и хотя она ненавидела встречи с незнакомыми людьми, Дузе все же согласилась познакомиться с моим юным Анджело и даже посетить вместе со мной его ателье: он был скульптором.

— Вы действительно думаете, что он талантлив? — спросила она меня после осмотра его работ.

— Я в этом не сомневаюсь, — отвечала я. — Он, вероятно, станет вторым Микеланджело.

Молодость удивительно гибка и готова поверить всему решительно. Я была убеждена, что новая любовь победит мое горе и избавит от вечных страданий. Постоянно перечитывая одно из стихотворений Виктора Гюго, я в конце концов уверила себя в том, что дети вернутся. Они только и ждут, чтобы ко мне вернуться. Но увы! Самообольщение продолжалось недолго.

Оказалось, что мой новый друг принадлежит к итальянской семье с очень строгими моральными устоями и был помолвлен с девушкой из такой же семьи. При встрече он мне этого не рассказывал, но вскоре сообщил в прощальном письме. Я на него ничуть не сердилась, ясно отдавая себе отчет, что он спас мне разум. Кроме того, я знала, что уже не одна, и с этого времени ушла в крайний мистицизм. Дух детей витал вокруг меня, и я глубоко верила, что они вернутся на землю и будут меня утешать.

С приближением осени Элеонора переехала в свою квартиру во Флоренции, и я также покинула мрачную виллу в Виареджио. Заехав по пути во Флоренцию, я отправилась в Рим, где решила остаться на всю зиму и где провела Рождество, правда, довольно грустное, но я успокаивала себя мыслью, что лучше быть в Риме, чем в могиле или доме умалишенных. Мой верный друг Скин не покидал меня; никогда не задавая вопросов, никогда во мне не сомневаясь, он дарил мне свою дружбу, поклонение и музыку.

Рим — удивительный город для грустного человека. В то время как Афины с их ослепительной яркостью красок и безупречной красотой только обострили мою тоску, Рим с его величавыми развалинами, гробницами и дивными статуями, свидетелями стольких ушедших поколений, незаметно смягчал мою боль. В особенности любила я бродить ранним утром по Аппиевой дороге.

По ночам Скин и я отправлялись гулять и часто подолгу простаивали перед многочисленными фонтанами, питаемыми щедрыми горными источниками. Я любила сидеть у фонтана и прислушиваться к журчанию и всплескам воды, порой тихо проливая слезы, в то время как мой милый спутник, не зная, как мне выразить свое сочувствие, держал мои руки в своих и нежно их пожимал.

Среди этих печальных прогулок я была в один прекрасный день смущена длинной телеграммой от Лоэнгрина, умолявшего меня во имя искусства вернуться в Париж, и эта просьба побудила меня сесть в поезд. По дороге мы проезжали Виареджио, и из окна вагона я увидела среди сосен крышу красной кирпичной виллы и подумала о проведенных мною там месяцах то отчаяния, то надежды и о моем божественном друге Элеоноре, которую теперь покидала.

Лоэнгрин приготовил мне роскошное помещение, все заставленное цветами, в Крильоне с видом на площадь Согласия. Когда я рассказала ему о своих переживаниях в Виареджио, о мистических мечтах о перевоплощении детей и о возвращении их на землю, он закрыл лицо руками и после минутной внутренней борьбы произнес:

— Я пришел к вам впервые в 1908 году, чтобы вам помочь, но вспыхнула любовь и повлекла за собой трагедию. Давайте теперь создавать вашу школу, как вы этого хотели, чтобы дать немного красоты на этой печальной земле и другим.

Затем он мне сообщил, что купил огромную гостиницу «Бельвю» с террасами, откуда открывался вид на Париж, с садами, спускавшимися к реке, и с количеством комнат, рассчитанных на тысячу детей. Существование школы зависело только от меня.

— Если вы согласны оставить в стороне всякие личные отношения и жить только ради идеи, — заключил Лоэнгрин.

Я согласилась потому, что жизнь принесла мне сложную цепь катастроф и несчастий, и только моя идея продолжала сиять светло и ярко.

На следующее утро мы осмотрели «Бельвю», и с этого момента обойщики и декораторы стали работать под моим наблюдением, чтобы превратить довольно шаблонную гостиницу в храм танцев будущего. Пятьдесят новых кандидаток были избраны на конкурсе, устроенном в центре Парижа; кроме них в школе оказались прежние ученицы и их воспитательницы.

Столовые гостиницы превратились в залы для танцев, задрапированные моими голубыми занавесами. По середине длинной залы я распорядилась устроить возвышение со ступеньками, которым могли бы пользоваться как зрители, так и авторы. Я пришла к заключению, что жизнь в обыкновенной школе монотонна и скучна отчасти потому, что всюду ровные полы; поэтому между многими комнатами я устроила поднимающиеся и опускающиеся переходы. Столовая была похожа на зал заседаний английской палаты общин: по обоим сторонам комнаты поднимались амфитеатром ряды скамей, причем дети сидели внизу, а старшие ученицы и воспитательницы наверху.

Я снова нашла в себе мужество преподавать среди этой кипучей, бьющей ключом жизни, и ученицы усваивали мои уроки с поразительной быстротой. Через три месяца после открытия школы они достигли такого искусства, что приводили в удивление и восторг всех художников, приходивших на них посмотреть. Суббота была посвящена артистам. Утром с одиннадцати до часу происходил публичный урок, после чего с обычной для Лоэнгрина щедростью подавался обильный завтрак для артистов и детей. В хорошую погоду завтрак сервировался в саду, а затем начинались музыка, чтение стихов и танцы.

Часто у нас бывал Роден, дом которого находился напротив на холме, в Медоне. Скульптор садился в зале для танцев и делал наброски с танцующих девушек и детей. Однажды он сказал мне:

— Почему у меня не было таких моделей, когда я был молод? Моделей, которые могут двигаться сообразно с законами природы и гармонии! Правда, у меня бывали красивые модели, но никто из них не понимал так искусства движения, как ваши ученицы.

Я купила детям разноцветные накидки, и во время танцев и беготни в лесу они напоминали стаю прекрасных птиц. Я верила, что школа в «Бельвю» не прекратит своего существования, что я там проведу всю свою жизнь и там оставлю результаты своей работы.

В июне месяце мы устроили праздник в «Трокадеро». Я сидела в ложе и смотрела на танцы своих учениц. В некоторых местах публика вскакивала, и раздавались крики радости и восторга, а по окончании программы — безумные аплодисменты. Мне кажется, что этот необыкновенный восторг перед танцами детей, которые не были ни профессионалами, ни художниками, являлся лишь выражением надежды на возникновение нового течения, которое я смутно предвидела. Это были движения, предсказанные Ницше:

— Заратустра — танцор, Заратустра — воздушный, манящий крыльями, готовый к полету, призывающий птиц, всегда готовый, блаженный легкий дух…

Именно такими были будущие танцоры Девятой симфонии Бетховена.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.