ИЗ ГОЛЛИВУДА ВО ВЬЕТНАМ
ИЗ ГОЛЛИВУДА ВО ВЬЕТНАМ
Вот и Фред Астер и Джинджер Роджерс, оба в цвете. Они перестали танцевать и сошли с киноэкрана. И теперь они направляются ко мне, улыбаясь, как в фильме «Gay Divorced».[28] Каждый из них держит одну из тех маленьких золотых фигурок, которые до этой минуты я видел лишь в черно-белой кинохронике незадолго до антракта. Американские звезды и менее известные актеры, сжимая в руках знаменитую статуэтку, произносили в микрофон несколько слов, перевод которых давался в субтитрах. Улыбаясь или плача, они отпускали какую-нибудь шутку, вызывавшую смех зала, смиренно благодарили каких-то людей, которых я не знал. Это был другой мир. Но вот и я попал в кадр…
10 апреля 1967 года Фред и Джинджер — здесь все так их называют — вручают мне две Academy Awards:[29] премию за лучший иностранный фильм и премию за лучший сценарий.[30] Это продолжение каннского сна. На этот раз с размахом грандиозного фильма.
Несколько недель назад мне следовало бы прыгать от радости, услышав, что фильм «Мужчина и женщина» выдвинут на «Оскара» в пяти номинациях: за лучшую режиссуру, за лучший сценарий, за лучший иностранный фильм, за лучшую музыку Франсиса Лея и за лучшее исполнение женской роли Анук Эме. Но я был не слишком взволнован. Вероятно, потому, что «Оскары» продолжали оставаться для меня чем-то ирреальным. На этот раз я не сошел с ума и прилетел в Лос-Анджелес лишь накануне церемонии, чтобы убедиться в том, что все ее участники находятся здесь уже неделю. А главное — узнать, что отобранных для участия в конкурсе фильмов вопреки тому, что я думал, очень немного. В номинации «Лучший иностранный фильм» я, в частности, соревнуюсь с фильмом об алжирской войне Джилло Понтекорво «Битва за Алжир» (удостоен «Золотого льва» на Венецианском кинофестивале) и фильмом Милоша Формана «Любовные похождения блондинки». В номинации «Лучший сценарий» моим самым серьезным соперником, похоже, является фильм Антониони «Фотоувеличение». В аэропорту я встретил очаровательную Кэндис Берген, которая со вчерашнего дня служит моим гидом. К счастью для меня, ибо мой английский ничуть не улучшился после той короткой встречи с Орсоном Уэллсом.
В организации церемонии вручения «Оскаров» есть нечто военное. Но также и достойное подражания, если вспомнить о веселом хаосе наших каннских празднеств. Зная, что я плохо понимаю то, что мне говорят, меня берут за руки, толкают в разные стороны и… выпихивают на сцену. Весь Голливуд встречает меня с триумфом. К счастью, собравшиеся не видели «США вразброд» — антиамериканскую короткометражку времен моих первых шагов в кино! Вечер продолжается традиционным ужином в знаменитом ball-room[31] отеля «Хилтон». Это зал размером с футбольное поле. Если бы в тот вечер кто-нибудь взорвал здесь бомбу, то американское кино перестало бы существовать. Здесь весь киномир. Абсолютно весь. Легендарные звезды, которые всю жизнь навевали мне мечты, у меня на глазах оживают и подходят ко мне запросто пожать руку. Мне нравится эта типично американская вежливость, которая заключается в том, чтобы отдельно представляться, даже если ты всемирно известен: — Здравствуйте, меня зовут Джон Уэйн.
Существует нечто, во что легче поверить тогда, когда это случается с другими. Теперь я — король Голливуда. Француз которого надо потрогать. Разумеется, я понимаю, что олицетворяю несколько… анекдотичное кино для всех этих людей, представляющих себе Францию прежде всего как место, где проводят медовый месяц. Но после Мориса Шевалье здесь, в Голливуде, питают слабость к нашей стране. В разгар торжества, несмотря на расточаемые похвалы и цветы, которыми меня засыпают, я чувствую легкую грусть при мысли о том, что ни Анук, ни Жан Луи премий не получили. Анук, выдвинутую в номинации «Лучшая женская главная роль», обошла только Элизабет Тейлор («Оскар» за участие в фильме Майка Николса «Кто боится Вирджинии Вулф?»), что, разумеется, не позорно. Но триумф, которого сотни раз заслуживали ее изящество и ее талант, прошел мимо Анук. Я чувствую себя почти виноватым в этом. Если бы я мог, я отдал бы ей один из моих «Оскаров».
В чемодане я везу две статуэтки и смокинг. Это легкомысленно, когда едешь на войну. В Лос-Анджелесе я сел в самолет, выполняющий рейс в Гонконг. Оттуда вылетел в Сайгон. Голливуд, «Оскары», гламур праздника и кинозвезды в смокингах — с тех пор прошло только двое суток. Но мне уже кажется, что это существовало в другой жизни. Совсем недалеко отсюда изо дня в день люди гибнут в бесконечной войне, в этой политической и военной трясине, где армии и надежды вязнут, как в траншеях войны 1914–1918 гг. Это зовется Вьетнамом (в буквальном переводе «юг потустороннего мира»). В прошлом это была страна. Отныне в глазах истории она будет только кладбищем иллюзий. Я еще не прилетел во Вьетнам, но запах войны уже заставил меня осознать безумие, заключавшееся в том, что я хотел привезти сюда Ива Монтана. Наивно, но я рассчитывал снять на месте отдельные сцены из его жизни знаменитого репортера для фильма «Жить, чтобы жить»… К счастью, страховые компании наложили категорическое вето на этот проект. В конце концов, Вьетнам мы воссоздали в Камарге.
Штаб-квартира американцев располагалась в Сайгоне. Там они должны были выдать мне необходимые разрешения, чтобы я смог отправиться в Дананг. И подняться на борт одного из авианосцев флота США. Я оставляю мои «Оскары» на ночном столике в номере отеля, смокинг — в платяном шкафу и выхожу в город купить кое-какую одежду в военном стиле, чтобы придать себе вид заправского вояки. И быть принятым всерьез американскими офицерами, на что я надеюсь. Для них я всего-навсего лишь французский оператор кинохроники. Потому что именно так я себя аттестую и потому что я намерен быть таковым в ближайшие дни. Сценарий того, что я готовлюсь снимать маленькой 16-миллиметровой камерой, написан не мной. Это какое-то человеческое безумие. Я уже не помню, кому пришла в голову подобная мысль, но к Йорису Ивенсу, Крису Маркеру, Алену Рене, Уильяму Клейну, Мишель Рей, Аньес Верда, Жану Люку Годару и ко мне обратились с просьбой, чтобы каждый из нас снял эпизод о войне во Вьетнаме. Чтобы каждый в своей манере, в собственном стиле разоблачал эту войну. Воевать против войны с кинокамерой вместо «М-16». Склеенные вместе, эти эпизоды составят некое подобие фильма, озаглавленного «Далеко от Вьетнама». Мои коллеги-кинематографисты решили высказаться на эту тему, отражающую западноевропейскую трактовку событий, то есть созвучную демонстрациям и выступлениям — в большинстве своем антиамериканским, — которые захлестнули Францию.[32] С уважением относясь к этому решению, я все-таки предпочел поехать на место за моими кадрами. Вечная потребность быть ближе к жизни.
Я, наверное, произвел благоприятное впечатление на американских офицеров на базе в Сайгоне, ибо без труда получил различные пропуска.
Это город, движущийся в океане. Плавучий город, мегаполис с населением в три тысячи человек, у которых одна и та же профессия — война. Война организованная, научная, индустриальная. В этой войне все, от баталеров на камбузе до командира авианосца, точно и скрупулезно исполняют свои роли. Я считал, что Голливуд остался позади. Я ошибался. Американцы воюют так же, как делают кино. Масштабно! «Звезды» — это пилоты бесчисленных истребителей, которые базируются на гигантском судне. Они выглядят как кинозвезды и наслаждаются таким же престижем. По сравнению с ними их голливудские коллега выглядят статистами. Зал для совещаний, брифингов размерами равен кинотеатру. Кстати, он оборудован экраном. Как все остальное на этом корабле, он комфортом больше напоминает виллу в Беверли Хиллз, чем военную базу. Пилоты и офицеры, собирающиеся здесь, затянуты в безупречные мундиры и говорят, как герои дорогого фильма. Так же серьезно и властно. Это «Самый длинный день» без субтитров. Что касается «паши»,[33] то здесь он бог, хотя всего-навсего солдат, подчиняющийся приказам из Вашингтона.
Крейсера почти бесперебойно снабжают авианосец, поддерживая его в боевой готовности. Снабжают продовольствием, оборудованием, а главное — ракетами и бомбами. Их тоннами крепят под крыльями истребителей, которые тяжело взлетают и налегке возвращаются на палубу, совершая какой-то беспрерывный танец. Именно это адское движение я и снимаю в течение трех дней. Так как оно никогда не прекращается, это движение создает представление о количестве пролитой на земле крови. По моему мнению, эти кадры столь же выразительны, как и кадры самих боев.
— Расскажите нам о Фреде Астере. Как он себя чувствует?
— Я вообще-то хотел бы сказать о том, что я вернулся из Вьетнама и что бои…
— Ну а «Оскары»? Какие анекдоты вы нам привезли из Голливуда?
— Это страшно, все, что там происходит…
— Церемония плохо организована?
— Нет, я хочу сказать, что видел войну вблизи и что…
— А как Джинджер Роджерс?
Моя жизнь — это диалог глухих. Я хотел бы свидетельствовать, сказать о войне, с которой вернулся. А журналистов, засыпающих меня вопросами, интересуют только голливудские сплетни. Что не мешает мне быть благодарным Голливуду за то, что он допустил меня, француза, в высшие лиги. Со мной теперь не только иначе разговаривают, но даже сами американцы спешат работать со мной. По возвращении из Вьетнама я обнаружил на письменном столе, предложения, поступившие от главных Major Companies.[34] Они предлагают мне снять пять или шесть фильмов, обещающих стать самыми значительными в наступающем году. Я также вновь встретился с Анни Жирардо. Причем не в фильме. Готовя «Жить, чтобы жить», я был убежден, что настало время нашей встречи. Я рассматривал эту встречу с чисто кинематографической точки зрения. Мы не знали, что жизнь уже вынесла нашу встречу за скобки киномира и соединила нас в любви. Наша история, по иронии, напоминает сюжет фильма «Жить, чтобы жить». Я оказался в роли Монтана, разрываясь между Кристиной — моей женой, с которой продолжал жить, и Анни, которая еще была замужем. Мне кажется, что я приговорен к подобному положению. Не так давно я разрывался между Жанин и Кристиной. Это пересечение путей породило «Жить, чтобы жить». Я не знаю, какой фильм породит этот новый трепет сердца. Как бы то ни было, теперь все гораздо сложнее, ибо Анни слишком известна, чтобы наша связь оставалась в тайне. Она вошла в мою жизнь через парадный вход. То есть через объектив моей камеры. Анни первой влюбилась в меня. Я снимал ее на протяжении недель. Я постоянно видел ее крупным планом. Я видел ее так, как не видел никто. Мое положение режиссера позволяло мне говорить Анни о безумно интимных вещах, о которых не посмеешь сказать собственной жене. Ее прелесть, ее талант, ее ум ослепляли меня гораздо сильнее, чем других, потому что я занимал самое удобное место. Не влюбиться в Анни было бы противоестественно. Я, само собой разумеется, снимал ее с любовью, и эта любовь не прервалась, когда я перестал ее снимать. Моя жизнь, наверное, получилась бы не такой запутанной, если бы женщины моей жизни не пересекались с женщинами моих фильмов. Но об этом не стоит даже мечтать. Я понимаю, что так будет всегда. Я никогда не умел отделять мою профессиональную жизнь от частной. Я не способен на это, и я не хочу этого. Некоторым это удается. Не знаю, как они ухитряются.
Это во многом из-за Анни я в первый — и, надеюсь, в последний — раз набил морду журналисту.
По упомянутым выше причинам наша связь не была простой. Поэтому первое время мы встречались тайком. Однажды, когда нам пришла мысль (не очень удачная) поехать в Довиль и «спрятаться» в отеле «Гольф», мы, выходя из лифта, нос к носу столкнулись со знаменитым светским хроникером Эдгаром Шнейдером. Он, звезда всего Парижа, с равным успехом свирепствовал как на страницах журнала «Жур де Франс», так и на волнах радиостанции «Эроп I».
Явно в восторге оттого, что он нас застукал, Шнейдер заранее собирает свой мед с нашей любовной идиллии. Но, учитывая все обстоятельства, я прошу его, как об одолжении, забыть — один раз не в счет — о своей профессии журналиста и пощадить нашу личную жизнь.
— Но иначе и быть не может! — восклицает он. — За кого ты меня принимаешь? Может быть, в нашей профессий и встречаются паршивые овцы, но друг есть друг. По-моему, существует нечто гораздо более святое, чем обязанность информировать. Ты можешь рассчитывать на мое молчание. Я даю тебе мое честное слово…
После этой волнующей тирады о нравственной строгости и журналисткой этике он уходит, клянясь нам всеми богами, что унесет с собой в могилу нашу тайну.
Поверившие ему, хотя и лишь наполовину (слишком хорошо мы знаем этого типа), на следующее утро мы с Анни слушаем «Эроп I». Эдгар Шнейдер начинает свою хронику с громогласного заявления:
— Анни Жирардо и Клод Лелуш наслаждаются безмятежной любовью! Не далее как вчера в Довиле я Встретился с ними в роскошном отеле «Гольф»…
Я разъярен тем сильнее, что еще слышу его вчерашние обещания. Я бросаюсь к телефону и дозваниваюсь до него.
— Эдгар, — обращаюсь я к нему дрожащим от гнева голосом, — ты больше, чем мерзавец! Я всегда уважал прессу и признавал за ней право критиковать мои фильмы. Но сейчас речь идет о моей личной жизни. И ты дал мне слово! Ты — позор журналистики!
Он пытается протестовать, но я продолжаю:
— Слушай меня внимательно: я не стану гоняться за тобой. Но в тот день, когда мы встретимся, будет это через неделю или через десять лет, я клянусь тебе, что ты станешь первым журналистом, которому я набью морду!
Прошло три или четыре года…
Однажды вечером в компании Шарля Жерара и Лино Вентуры я отправился на стадион в Коломб, чтобы присутствовать там на матче за звание чемпиона мира, в котором должны встретиться боксеры Жан-Клод Бутье и Карлос Монеон.
Между прочим, когда мы пробирались между машинами, Лино нас предупредил:
— Берегите ваши бумажники, парни: в этот вечер все карманники при деле!
В тот момент, когда мы усаживаемся рядом с рингом, потрясенный Лино обнаруживает, что задний карман его брюк вырезали бритвой, а его бумажник сперли!
После матча мы втроем отправились ужинать в очень модный ресторан «Режинская», где Режина зарезервировала нам столик.
И через два стола от нашего в обществе полдюжины сотрапезников, сидел… Эдгар Шнейдер!
При виде его во мне вновь зажглась потухшая ярость. К тому же только что я смотрел настоящий бокс. Это может вызвать известные желания. Тем более что для Анни последствия той истории оказались чудовищными из-за ее мужа Ренато Сальватори.
Весь ужин хроникер поднимает бокал в мою честь, расточает мне дружеские знаки и жесты, как будто ничего и не произошло.
Я отвечаю подчеркнутым презрением.
Объясняю ситуацию моим соседям по столу и сообщаю им, что твердо намерен испортить им вечер, поскольку скоро начнется мой боксерский матч.
— Ты с ума сошел, — говорит Лино, — это старая история. Брось…
Я непоколебим. Но обещаю подождать до конца ужина.
Расплатившись по счету, оба моих друга благоразумно улизнули, предпочитая не вмешиваться. После этого я решительным шагом подхожу к столу Эдгара Шнейдера и спрашиваю у окружающих:
— Вам не стыдно ужинать с этой сволочью?
Не ожидая ответа, я хватаю его бокал шампанского и выплескиваю Эдгару в лицо!
Эдгар Шнейдер, одновременно удивленный и разъяренный, инстинктивно вскакивает. Собравшись с силами, я тут же наношу ему мощный удар справа, который разбивает ему надбровную дугу!
Он падает, обливаясь кровью.
Сдержав обещание, я эффектно удаляюсь. Но этим дело не ограничилось. Эдгар Шнейдер, который отделался наложением восьми швов, подает на меня в суд за умышленное нанесение ему побоев и увечий. Он считает себя изуродованным, что в его случае влечет за собой серьезный профессиональный ущерб.
— Дело принимает дурной оборот, — предупреждает меня мой адвокат мэтр Робер Бадэнтер. — Избить журналиста — это хуже, чем избить полицейского.
В суде я снова сталкиваюсь с хроникером, который намеренно сохраняет на лице следы моих «насильственных действий». К несчастью для него, Шнейдеру пришла недобрая мысль их преувеличить, заявив председателю суда, что я избил его с помощью кастета!
Это явная ложь. Но если ему поверят, я рискую — приговор будет суровым Взбешенный, я вплотную подхожу к Эдгару Шнейдеру и пристально на него смотрю.
— Эдгар, ты можешь поклясться, глядя мне прямо в глаза, что у меня был кастет? — спрашиваю.
Он теряется… Не решается ответить… Это не ускользает от председателя суда.
— Господин Шнейдер, ваши долгие колебания свидетельствуют не в вашу пользу, — заявляет он. — Господин Лелуш, я приговариваю вас к символическому штрафу в один франк.
Кто-то меня поздравляет:
— Послушай, браво статье в «Кайе»! Потрясающе!
Я вежливо его благодарю.
«Далеко от Вьетнама» посмотрели несколько сотен интеллектуалов. Тот факт, что я был компаньоном таких неуязвимых кинематографистов, как Жан Люк Годар, стоил мне — наконец-то! — превосходной критической статьи в «Кайе дю синема».
С хирургической точностью и с изяществом в жестах, свойственным только ему, Робер Фавр лё Бре разделывает морского окуня, тушенного в укропе. Я перестаю есть, чтобы наблюдать за ним. Это действо меня завораживает. И занимает мой ум в ожидании, когда генеральный директор Каннского фестиваля все-таки соблаговолит решиться заговорить. Хотя он пригласил меня пообедать на террасе кафе на набережной Круазетт, он сделал это не только ради удовольствия побыть в моем обществе. Главная причина — у него есть ко мне разговор. Разговор серьезный. Даже деликатный. Он с видом знатока проглатывает кусочек рыбы и обращается ко мне:
— Мой дорогой Клод…
Ничего хорошего это не предвещает.
— Вам не нравится «Фотоувеличение»? — спрашивает меня генеральный директор.
Я удивленно поднимаю брови. Вернее… не совсем удивленно. Фавр ле Бре прекрасно знает, что я считаю превосходным фильм Микеланджело Антониони. В качестве члена каннского жюри я уже имел возможность сообщить ему об этом. Не скрыл и того, что отдаю предпочтение фильму Александра Петровича «Я даже видел счастливых цыган». Я уже боюсь предполагать, куда он клонит.
— Видите ли, мой дорогой Клод, — продолжает он с вдохновенным видом, — Каннский фестиваль является тем, что он есть, лишь потому, что на нем встречаются величайшие кинорежиссеры мира.
Он кладет свою руку с безупречным маникюром на мой локоть и прибавляет:
— К числу которых я причисляю и вас, будьте в этом уверены.
Я благодарю его самым скромным кивком головы.
— Чтобы эти великие режиссеры продолжали приезжать сюда, — объясняет Фавр ле Бре, — иногда необходимо — как бы сказать? — сделать жест.
Его жест остался незавершенным, поскольку вилка словно зацепилась за солнечный лучик. Он явно рассчитывает на то, что я пойму его с полуслова.
Я нарочно прикидываюсь непонимающим.
— Под выражением «сделать жест» вы подразумеваете… сделать им приятное?
— По крайней мере их продюсерам.
— И у вас есть желание… сделать приятное продюсерам Антониони?
Фавр ле Бре откашливается.
— Желание… Я не знаю, Клод, верное ли это слово. Как вы понимаете, я полагаю, что для блага и доверия к фестивалю премированные в Канне фильмы впоследствии должны иметь успех у зрителей. Золотая пальмовая ветвь, которая проваливается в кинозалах, наносит вред фестивалю. И мне кажется, что «Фотоувеличение» даже быстрее найдет широкую публику, чем «Цыгане». Поэтому я намекнул продюсерам Антониони, что…
Я чуть не задохнулся.
— Значит, вы хотите сказать, что обещали им Золотую пальмовую ветвь?
Фавр ле Бре корчит оскорбленную гримасу.
— О, обещал, обещал… Это преувеличение… Но все-таки… Я начинаю всерьез сожалеть, что согласился войти в жюри.
Но это обычное дело. Лауреату предыдущего года всегда предлагают участвовать в жюри. Отказаться, не порвав с фестивалем навсегда, невозможно. Тем не менее это может со мной случиться, учитывая, какой оборот принимает дело. Возможно, сам Антониони ничего не знает о том, что мне сейчас откровенно раскрыл Робер Фавр ле Бре. Узнав подобное, возмущенный великий итальянский режиссер, без сомнения, отказался бы приехать в Канн. Есть мне расхотелось.
— Послушайте, Робер, я не спорю, что «Фотоувеличение» заслуживает Золотой пальмовой ветви, — говорю я уже не столь любезным тоном. — Но я уже заявил, что, с моей, сугубо личной точки зрения, отдам предпочтение «Цыганам», и это ни в чем не умаляет таланта Антониони. Я не могу отречься от своих слов, иначе это будет нечестно.
Тон Фавра ле Бре тоже становится жестче.
— Поскольку вы меня к этому вынуждаете, Клод, позвольте мне вам сообщить, что если в прошлом году вы и получили Золотую пальмовую ветвь, несмотря на сильное сопротивление, то благодаря тому, что в последнюю минуту я бросил на весы все мое влияние.
— Я слышал, что за меня проголосовали единогласно. Поскольку я просто не нахожу слов, чтобы выбраться из этой сложной ситуации, я выхожу из жюри и приобретаю права на прокат «Цыган» (этот фильм к финалу фестивальной гонки в качестве утешения получит Специальную премию жюри, ex aequo с «Несчастным случаем» Джозефа Лоузи), чтобы самому защищать его достоинство. Канн 1967 года оставил о себе недобрую память. Я открыл для себя, что генеральный директор может определяющим образом влиять на членов жюри, но в то время у меня хватило мужества разоблачить это, что означало, конечно, проявление неблагодарности к фестивалю, в корне изменившему всю мою жизнь. Фавр ле Бре превратил Канн в крупнейший кинофестиваль мира. И Канн по-прежнему необходим кинематографу.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.