Эпилог НАСЛЕДНИКИ
Эпилог
НАСЛЕДНИКИ
Но подлые мои враги
Уж не сотрут клейма презренья,
Клейма общественного мненья
Со лба наёмного слуги.
С. Т. Аксаков
Паскевич больше месяца не имел от Грибоедова никаких известий. Это было ему непонятно и неприятно. Если даже в Тавризе не происходило ничего, достойного описания, все же генерал не хотел надолго прерывать переписку с посланником. Федор Хомяков, сменив Грибоедова на дипломатическом посту при штабе графа Эриванского, не вполне сумел его заменить; зимой же у него обострилась давно мучившая его грудная болезнь, и 15 января он скончался. Паскевич сообщил об этом Грибоедову, прося различных указаний, но ответ не приходил. Обычно Грибоедов бывал ленив в частной переписке, но официальными бумагами он никогда не пренебрегал. Тифлисские родственники и друзья не получали от него и от Нины вестей с Рождества. 6 февраля к Паскевичу неожиданно прибыл посланный от Аббаса-мирзы, уведомлявший, что принц не смог больше сопротивляться своему неистребимому желанию посетить русского императора и, пренебрегши необходимым приглашением, уже выехал из Тавриза к Тифлису. Генерал был в недоумении: еще неделю назад он послал Грибоедову просьбу непременно удержать Аббаса-мирзу от поездки, ибо император никак не может его сейчас принять. Неужели Александр Сергеевич не сумел этого добиться? Совершенно невероятно. 8 февраля граф отправил нарочного, чтобы остановить принца и выяснить, что происходит в Тавризе.
В середине февраля в Тифлисе тихонько и без особой настойчивости стали распространяться слухи, что русское посольство в Тегеране разгромлено разъяренной толпой. Паскевич не давал им веры и распорядился пресекать как злонамеренную ложь. Во-первых, он полагал, что посол находится в Тавризе; во-вторых, немыслимо, чтобы слухи пришли раньше официальных донесений от Амбургера, англичан, хоть от кого-то: неужели все европейцы в Персии были перерезаны? 28 февраля графу доставили письмо от Амбургера и огромный пакет от английского посланника Макдональда. В самых приличествующих случаю, даже душевных выражениях сэр Джон сообщал трагическое известие, прилагал копию своей ноты персидскому правительству с изъявлением протеста против нарушения основополагающих норм международного права, копии личных ответов на нее шаха, его министра иностранных дел и его первого министра; а также выдержки из отчета Рональда Макдональда, посланного братом на два дня в Тегеран для расследования происшедшего.
Макдональд излагал ход событий, как он в тот момент представлялся, и уведомлял, что из всего состава русской миссии спасся один Мальцев, спрятавшийся при первом появлении толпы в покоях мехмендаря Назар-али-хана и просидевший там в неподвижности все три часа сражения. С исключительным присутствием духа, как он это называл, секретарь за большие деньги упросил нескольких не особенно разгоряченных нападавших встать у дверей и говорить всем, что это квартира мехмендаря, благодаря чему и уцелел. Вместе с ним в комнате не то в кровати, не то под кроватью пролежал один курьер и тоже остался жив; еще один курьер, весь израненный, был подобран на поле битвы. Остальные тридцать семь членов посольства и конвоя погибли, причем нескольких слуг толпа обнаружила в конюшнях британского посольства и убила, заодно уведя и лошадей. В своей ноте протеста Макдональд, однако, не стал касаться факта нарушения неприкосновенности английской территории. Тела защитников посольства, после спада безумства толпы, были погребены армянами в общей могиле за стенами Тегерана, у крепостного вала, без должных церемоний. Тело Грибоедова, изувеченное до неузнаваемости, было опознано по левому мизинцу, когда-то простреленному Якубовичем, и уже находилось на пути в Тавриз. Мальцев, семнадцать дней дрожавший за свою жизнь, поддакивавший шаху во всем, был отпущен с миром в Тавриз после настойчиво выраженного желания англичан.
Макдональд высказывал убеждение, что шах ни в коей мере не был виновен в возмущении; шахская гвардия тяжело пострадала, пытаясь прорваться сквозь толпу на помощь русским; даже шахского сына толпа прогнала с оскорблениями, когда он попытался ее угомонить. Английский посланник клялся, что невинность Аббаса-мирзы и его полнейшее неведение обо всех событиях, которые прямо или косвенно вели к этому прискорбному происшествию, лично для него вне всяких сомнений. Расстояние, которое отделяло принца от места действия, его искреннее изумление и непритворное горе, его готовность на любое искупление и вознаграждение оскорбленному императору — все это веские свидетельства в пользу того, что принц никоим образом не замешан в преступлении, заклеймившем его соотечественников печатью позора. Макдональд также уверял, что Нина Грибоедова находится в его доме, на попечении его жены, в полной безопасности, и просил указаний относительно нее. Он заключал свое письмо уверением: «Более чем кто-либо другой я могу засвидетельствовать благородный, смелый, хотя, быть может, несколько непреклонный характер покойного. Будучи долгое время с ним в искренней дружбе и постоянно сталкиваясь в делах служебных и частных, я имел немало возможностей по достоинству оценить многие замечательные качества, которые украшали его душу и ум, и убедиться, что высокое чувство чести руководило им во всех его поступках и составляло его правило во всех случаях жизни».
Сведения Амбургера не добавляли ничего нового, кроме сообщений, что к домам русских и англичан приставлен усиленный караул. Генеральный консул явно не успел еще осознать происшедшее. Фирман шаха только выражал надежды на советы по поводу того, как искупить совершившееся зло. Первый министр уверял в исключительной дружественности отношений персидского и русского правительств, в благодарности русским за сдержанность и справедливость во время и после минувшей войны и полностью отметал любые обвинения, что персидский двор мог быть заинтересован в гибели посла России. Министр иностранных дел оправдывался внезапностью происшедшего, волей небес, предначертаниями рока и тоже просил помочь смыть позор с его страны.
Паскевичу понадобилось немало времени, чтобы осознать прочитанное. Никаких более точных фактов не было; с каждым днем только множились слухи, все дальше отходя от истины. Не имелось ни одного прямого очевидца событий. Донесения Мальцева, написанные им не раньше, чем он достиг русской границы, не содержали ничего, виденного и слышанного им лично, кроме описаний исключительно радушного приема, оказанного в Тегеране русскому послу. Все прочее он повторял с чужих слов. С персидской стороны никто из нападавших не пожелал, разумеется, дать показания, да едва ли они и могли бы это сделать, действуя под влиянием религиозного и наркотического опьянения. Паскевич переслал все документы Нессельроде, написав от себя, что, по-видимому, персидское правительство действительно не виновато; что, в любом случае, в Закавказье недостаточно войск для войны на два фронта; но что англичане не вовсе были чужды участия в возмущении, ибо они неравнодушно смотрели на перевес русского министерства в Персии и на уничтожение собственного их влияния.
Во всяком случае, писал он Нессельроде, «если персидские министры знали о готовившемся возмущении, то, несомненно, это было известно и английскому посольству, у которого весь Тегеран на откупу».
До начала весны все равно нельзя было ничего предпринять, поэтому генерал решил подождать отклика из Петербурга, прежде чем так или иначе действовать. Он с нетерпением ждал приезда Мальцева, которому готовил прием по заслугам: вел ли тот себя как предатель или как трус, эти качества друг другу сродни; на Кавказе более, чем где-либо, умели их оценить; Паскевич очень хотел заставить Мальцева пожалеть о своей сохраненной неведомо как жизни! Иван Федорович был по-настоящему взбешен и потрясен. Он никогда не выказывал особой симпатии к Грибоедову, но в глубине души признавал его умственное, нравственное превосходство, а порой и стратегический талант. Потеряв его так недопустимо, нелепо и страшно, Паскевич почувствовал, насколько ему будет недоставать советов великого родственника. Он постарался взять себя в руки и впредь поступать так, как поступил бы на его месте Грибоедов. Видимо, тот прежде всего разослал бы повсюду полученные известия и собрал бы все свидетельства о неслыханном событии.
И поскакали курьеры, везя скорбную весть из Тифлиса.
Первой ее услышала графиня Паскевич. Она горько оплакала двоюродного брата: семья Грибоедовых не была затронута войной или даже болезнями, и для Елизаветы Алексеевны это была первая серьезная потеря. Ей выпала печальная обязанность сообщить правду Ахвердовым и Чавчавадзе. Прасковья Николаевна долго плакала, мать Нины билась и кричала, ее бабка проливала слезы в тишине, молча перенося скорбь. Все родственники тревожились о бедственном положении Нины. Князь Чавчавадзе просил разрешения съездить за дочерью, но Паскевич не позволил — переход генерала действующей армии, начальника Эриванского округа через границу мог быть воспринят как знак объявления войны. Паскевич не возражал против войны, но ему требовалось сначала подкрепление. По настоянию женщин Чавчавадзе за Ниной послали ее двоюродного брата Романа; леди Макдональд согласилась отпустить свою гостью, понимая беспокойство ее родных, хотя горные дороги были ей очень опасны: нерожденный ребенок был единственным, что еще оставалось Нине от любимого супруга. Она об этом не знала. Ей сообщили, что Грибоедов не пишет ей по чрезвычайной занятости и просит ее переехать в Тифлис, не надеясь увидеться с ней так скоро, как ожидал. Нина не знала английского или персидского, и можно было не опасаться, что она поймет что-нибудь из разговоров, но леди Макдональд следила даже за выражением лиц слуг, дабы нечаянно не открыть будущей матери трагическую истину. Нина не вполне верила тому, что ей говорили, но по привычке слушалась тех, кто выступал от имени ее мужа и отца; она боролась с охватившей ее тоской, с неясной тревогой и раздиравшими ее предчувствиями. Роман Чавчавадзе молчал и старался казаться веселым; это плохо ему удавалось, но он довез Нину до Тифлиса невредимой, к величайшему облегчению ее родственниц. Они тоже не сказали ей ни слова, оберегая будущего ребенка Грибоедова…
Курьеры проскакали по Тифлису — и достоверность слухов была официально подтверждена. Николай Николаевич Муравьев не опечалился, узнав о гибели человека, которого считал во всем превосходящим себя. Но его ревность умерла вместе с Грибоедовым и, освободившись от ее гнета, Муравьев нашел в себе силы открыто признать: «Грибоедов в Персии заменял нам единым своим лицом двадцатитысячную армию и не найдется, может быть, в России человека, столь способного к занятию его места. Он был бескорыстен и умел порабощать умы если не одними дарованиями и преимуществами своего ума, то твердостью. Сими средствами мог он одолеть соревнование и зависть англичан. Он знал и чувствовал сие. Поездка его в Тегеран для свидания с шахом вела его на ратоборство со всем царством Персидским. Если б он возвратился благополучно в Тавриз, то влияние наше в Персии надолго бы утвердилось; но в сем ратоборстве он погиб, и то перед отъездом своим одержав совершенную победу». Муравьев полностью отверг малейшие подозрения, что возмущение толпы было спровоцировано самим посланником: он не просто верил, он твердо знал, что Грибоедов не мог совершить ничего неправильного или недостойного. Кто-то, не имея фактов, но помня всегдашнее его недоброжелательство к Грибоедову, пытался ему рассказать, что-де посол не защищался от толпы, но Муравьев резко оборвал клевету: «Это невероятно: не в подобном случае упал бы дух в сем человеке, мне довольно известном». Самолюбие, проницательность и честность странно сочетались в Муравьеве; он так никогда и не покинул Кавказ, в следующую войну России с Турцией, в 1854–1856 годах, сделался наместником Кавказа и получил титул графа Карского за взятие мощной турецкой крепости; военной славой он сравнялся с Ермоловым и Паскевичем, но очень немногие его уважали и почти никто не любил.
Людей, пытавшихся очернить память Грибоедова, на Кавказе нашлись единицы. Юный Петр Бестужев верно заметил, что «человек сей кажется выше всякой критики, и жало клеветы притупляется на нем». Общее мнение склонилось к мысли, что настойчиво и неустрашимо отстаивая права армян как русских подданных, Грибоедов отстаивал достоинство русского имени, что на Востоке всегда сопряжено с опасностью для жизни и требует особенного мужества и нравственной силы. Офицеры были убеждены, что отказать армянам в убежище было неполитично, выдать их персиянам — значило покрыть себя вечным позором. Грибоедову не оставалось иного исхода, как отразить силу силою и лечь на месте, защищая святое дело права и человечества. Им казалось, что любой из них поступил бы точно так же. Они хором обвиняли Мальцева в том, что он не погиб вместе с Грибоедовым — но обвиняли за глаза, ибо лично с ним вообще никто не желал разговаривать. Муравьев пытался без одушевления его оправдывать тем, что тот не военный, не конвойный, не обязан был умирать при начальнике. Но никто его не слушал, в пользу Мальцева не говорил ни один самый мелкий факт его жизни или черта его характера. На Кавказе ему сразу уготовили участь изгоя.
Курьеры скакали дальше. Кругами расходилась от них трагическая весть, никого не оставляя равнодушным: автор «Горя от ума» больше никогда ничего не напишет! Курьеры скакали, скакали и въехали в Москву.
Настасья Федоровна приняла сообщение о гибели сына чрезвычайно болезненно и в одном восклицании выразила всю силу своих материнских чувств. Она стала рвать на себе волосы и кричать, что несчастнее ее нет никого на свете и что гораздо было бы лучше, если бы у нее умерла дочь! Эти слова очень повредили ей в глазах тех немногих, кто еще сохранял к ней остатки уважения. И даже Мария, знавшая матушку, готовая простить ей многое, никогда не простила смерти брата. Мария и ее муж были уверены, что Александр не поехал бы в Персию, если бы не настояние Настасьи Федоровны, которая никогда его не понимала. Они были не правы: свое решение Грибоедов принял не под влиянием матери, но верно было то, что она отравила ему даже последний месяц жизни своим гадким письмом. Настасья Федоровна, впрочем, не обращала внимания на общее молчаливое осуждение. Она была озабочена тем, чтобы выбить деньги из всех, кто, как она предполагала, мог быть что-нибудь должен ее сыну. Она предъявила иск Никите и Александру Всеволожским, которые никак не могли вернуть ей данные в рост деньги, ибо вложили их в Закавказскую компанию; они рассчитывали на будущие прибыли, но Настасья Федоровна не стала ждать и обратилась в суд.
Алексей Федорович был по-иному огорчен смертью племянника: с ним пресекся род Грибоедовых. Старик умер в 1833 году, завещав Хмелиты старшей дочери; Елизавета Алексеевна в 1859 году оставила имение единственному сыну — Федору. Паскевичи поддерживали поместье, сохраняли школу для крестьян, но никогда здесь не бывали, даже наездом. Уже в 1855 году от Хмелит остались лишь заросший парк да полуразвалившийся дом.
Дочери Алексея Федоровича не могли пожаловаться на судьбу. Графиня Эриванская была богата, любима в семье, почитаема в свете, добра и обходительна со всеми; ее обращение, лишенное притязаний, восхищало тех, кто помнил о ее высоком положении. Ее сводная сестра Софья необыкновенно счастливо вышла замуж за младшего сына известнейшей Марьи Ивановны Корсаковой Сергея. Супруги всю жизнь провели в Москве, воспитали многочисленных детей и в середине века являлись общепризнанными хранителями лучших традиций старого московского быта — веселости, праздничности, радушия и хлебосольства.
Бегичев, услышав об убийстве друга, молча повернулся и ушел в кабинет. Анна Ивановна, сама питавшая глубокую привязанность к Грибоедову, запретила кому-либо тревожить его. Степан Никитич вышел от себя через два дня — весь седой… Он умер тридцать лет спустя и до конца дней упрекал себя, что не остановил друга на последнем роковом пути, пренебрег его предчувствием, невольно толкнул в Персию, хотя знал, что его мечтой было поселиться в деревне и посвятить себя литературе. Годы шли, но ничто не стирало его грусти, ничто не развлекало. Он свято сохранял каждый клочок бумаги, исписанный рукой Грибоедова; его черновую тетрадь, забытую в Лакотцах, он только перед смертью передал Жандру; а с рукописью первой редакции «Горя от ума» так и не нашел сил расстаться. Более чем полувеком спустя его дочь решилась подарить ее Историческому музею. Степан в неприкосновенности сохранял и ветхую беседку, где Грибоедов писал свою комедию. Бегичеву не понадобилось защищать память друга, ибо никто не пытался ее чернить, но однажды он все же взялся за перо, чтобы сообщить о Грибоедове то, что считал важным для потомства: он написал его биографию, очень коротко, очень сдержанно — и предельно точно. Многолетняя скорбь не убила в нем жизненных сил, он оставался истинным представителем своего поколения. И даже когда он стал стар и глух, юноши, глядя на него, невольно вспоминали строчки Лермонтова:
Порой обманчива бывает седина:
Так мхом покрытая бутылка вековая
Хранит струю кипучего вина.
Дмитрий Бегичев в 1831 году выпустил свой первый роман «Семейство Холмских», где все герои были названы именами персонажей «Горя от ума» и комедий Шаховского. Автор изобразил двадцать семей, словно бы хорошо знакомых читателям, и только одна из них была счастлива. Скромный успех его произведения побудил Дмитрия Никитича сочинить еще несколько книг — конечно, анонимно. Одновременно он продолжал службу и достиг сенаторского звания. Степан и Дмитрий прожили жизнь так, как хотели, и были бы вполне счастливы, если бы не тоска по Грибоедову…
Курьеры скакали дальше и наконец достигли Петербурга.
Друзья Грибоедова очень болезненно отреагировали на привезенное известие. Вяземский испытал подлинное потрясение: «Я был сильно поражен ужасным жребием несчастного Грибоедова. Давно ли видел я его в Петербурге блестящим счастливцем, на возвышении государственных удач; давно ли завидовал ему, что он едет посланником в Персию, в край моего воображения, который всегда имел приманку чудесности восточных сказок, обещал ему навестить его в Тегеране и еще на днях, до получения рокового известия, говорил жене, что, не будь войны на Востоке, я нынешним летом съездил бы к нему. Как судьба играет нами, и как люто иногда! Я так себе живо представляю пылкого Грибоедова, защищающегося от исступленных убийц, изнемогающего под их ударами. И тут что-то похожее на сказочный бред, ужасный и тягостный».
Пушкин отнесся к этому иначе. Он искренне верил, что быстрая смерть в расцвете лет лучше долгого старческого угасания: «Не знаю ничего завиднее последних годов бурной его жизни. Самая смерть, постигшая его посреди смелого, неравного боя, не имела для Грибоедова ничего ужасного, ничего томительного. Она была мгновенна и прекрасна». Пушкин выполнил обещание, данное покойному другу: без государева разрешения он поехал летом на Кавказ, хотя Грибоедов уже не мог принять его там. Знакомые пытались его отговорить:
— Ах, не ездите! Этот край может назваться врагом нашей литературы. Он лишил нас Грибоедова.
— Так что же? — возражал Пушкин. — Ведь Грибоедов сделал свое. Он уже написал «Горе от ума».
Пушкин опубликовал историю своего путешествия в Арзрум — первое прозаическое описание Кавказа и Закавказья, по которому красной нитью проходила тема Грибоедова. Он сказал о нем так же мало, как Бегичев, в отличие от него очень неточно, — просто ни слова правды — и в то же время создал непревзойденный художественный образ великого писателя, брошенного властями один на один с вероломными персиянами.
Общество хором осудило низость Мальцева. Может быть, немногие на его месте поступили бы иначе, но никто в этом не признавался. Молодой Киселев, которого Нессельроде «сберег» для Парижа и Рима, возмущался: «Я бы не прятался так подло, как Мальцев, я бы дал себя изрубить, как Грибоедов, во-первых, потому что я его любил и еще потому, что это значило умереть на посту, как часовой». Александра Россет оборвала всякие отношения с Мальцевым, и император ее за это не осудил. Впоследствии он выдал ее замуж за Н. Н. Смирнова и под именем Смирновой-Россет она вошла в русскую литературу как адресат писем и посланий писателей двадцатых — сороковых годов, от Жуковского и Пушкина до Лермонтова и Гоголя.
Жандр никак не отозвался на гибель друга. Но он расстался с творческой ленью, в которой его так часто упрекал Грибоедов, начал писать самостоятельные вещи, стихи и даже роман в стихах. Варвара Семеновна Миклашевич сочла своим долгом закончить оставленный было роман «Село Михайловское», первые главы которого одобрил Александр Сергеевич. История мрачного преступления крепостника-помещика была запрещена цензурой, но роман стал известен в списках, и в одном из его героев, Рузине, современники находили черты Грибоедова. После смерти Миклашевич Жандр, будучи почти шестидесяти лет, женился на ее молодой воспитаннице и обзавелся кучей детей, которых отчаянно баловал. Он стал сенатором и пользовался всеобщим почтением; был бодр и подтянут, на службу и домой ходил пешком, но карета ехала рядом — так было приличнее. «Черновую тетрадь» Грибоедова, полученную от умершего Бегичева, он передал Дмитрию Александровичу Смирнову, сыну Вари Лачиновой, который с юных лет и до конца жизни, превозмогая тяжелейшую болезнь, постоянно борясь со смертью, собирал любые свидетельства о жизни великого дяди, разыскивал его еще живых знакомых. Смирнов опубликовал тетрадь — и вовремя: она сгорела при пожаре его имения Сущево, где Грибоедов когда-то поправлялся после лихорадки в 1813 году. Жандр, Бегичев, Сосницкий очень много рассказывали Смирнову о Грибоедове; рассказы эти тот записал — не всегда достоверные, они донесли до нас голоса друзей Грибоедова, порой и его собственный живой голос.
Еще один человек попытался передать слова и мысли Грибоедова — Фаддей Булгарин. Уже в 1830 году он в своем «Сыне Отечества» разразился слезливо-элегическими «Воспоминаниями о незабвенном Александре Сергеевиче Грибоедове». Как он старался изобразить себя лучшим другом великого писателя, как рыдал и бил себя в грудь! «Грибоедова любили многие, но, кроме родных, ближе всех к нему были: С. Н. Бегичев, Андрей Андреевич Жандр и я. Познав Грибоедова, я прилепился к нему душою, был совершенно счастлив его дружбою, жил новою жизнью в другом, лучшем мире и осиротел навеки!..» В этих записках нашла свое незаконное место и история юнкера Генисьена, и были изложены речи Грибоедова. Уж на что Загоскин мог считаться едва ли тремя баллами выше Булгарина, а и то не сдержал возмущения: «Он, потеряв Грибоедова, осиротел навеки! Фаддей Булгарин осиротел навеки!! Ах он собачий сын! Фаддей Булгарин был другом Грибоедова, — жил с ним новой жизнью!! — как не вспомнить русскую пословицу, в которой говорится о банном листе».
Всеобщее негодование не остановило Булгарина, он и дальше продолжал в том же духе, навязываясь в друзья Пушкину, Крылову, когда они уже не могли отвергнуть его притязания.
К усопшим льнет, как червь, Фиглярин неотвязный.
В живых ни одного он друга не найдет.
Зато, когда из лиц почетных кто умрет,
Клеймит он прах его своею дружбой грязной —
отозвался на эти происки Вяземский.
Что ты несешь на мертвых небылицу,
Так нагло лезешь к ним в друзья?
Приязнь посмертная твоя
Не запятнает их гробницу! —
от имени молодого поколения воскликнул Н. Ф. Павлов.
Булгарин окончательно потерял лицо, связавшись с III Отделением, и оказался на задворках литературы. Он полагал себя известнейшим автором, поскольку его романы выходили огромными тиражами. Но читали их те, кто не составит писателю чести и славы. Литературные пристрастия кухарок и лабазников исчезают без следа; любовь к «Евгению Онегину» и «Горю от ума» — наследственна.
И все же Булгарин по-своему выразил сожаление о смерти того, кого — может быть, искренне — считал своим другом. Среди тех, кто близко знал Грибоедова, только двое — Ермолов и Катенин — восприняли его кончину с долей злорадства. Ермолов так и не простил ему близость к Паскевичу и дал понять в беседе с Пушкиным, что Грибоедова не жалко, плохой, мол, поэт, от его стихов скулы болят. Этот отзыв тем более разителен, что Алексей Петрович глубоко почитал литературу и впоследствии возмущался убийством Лермонтова: «Таких людей надо беречь!» — хотя его творчество было мало понятно старшему поколению.
Катенин тоже завидовал, но его зависть не умерла вместе с Грибоедовым, подобно чувству Муравьева, ибо «Горе от ума» осталось бессмертным. Он с обидой глядел из своей костромской деревни на взлет карьеры Грибоедова; узнав же о его гибели, намекнул, не покарало ли его Провидение за забвение старых друзей (хотя оба раза сам прервал с ним переписку): «Смерть Грибоедова может маловерного поколебать: нет ли, мол, Провидения? только…»
Весть о тегеранской резне достигла, разумеется, и высочайших ушей. Это была первая насильственная смерть русского писателя в царствование Николая I (если не считать казни Рылеева — но то особый случай). Когда вслед за Александром Грибоедовым погиб Александр Пушкин, погиб оттого, что император силой удерживал его при дворе, даже несуеверный Александр Бестужев, взявший после восстания псевдоним Марлинский, решил, что скоро настанет его черед. Когда Александр Бестужев таинственно погиб на Кавказе; когда в солдатском лазарете умер от малярии Александр Одоевский; когда тюрьма и кандалы умертвили Александра Полежаева, — многие подумали, что имя «Александр» вредно для русских поэтов. И только гибель Михаила Лермонтова, наиболее угодная царю, которую он сознательно ускорял, посылая его на верную смерть в обреченный на уничтожение полк, только эта гибель доказала, что не имя, а участь поэта вредна для русского человека. Кюхельбекер в одном из последних своих, предсмертных, стихотворений вспомнил всех тех, кого он любил и пережил, написав, как всегда, негладко, неудачно, но очень умно:
Участь русских поэтов
Горька судьба поэтов всех племен;
Тяжеле всех судьба казнит Россию…
Бог дал огонь их сердцу, свет уму.
Да! чувства в них восторженны и пылки:
Что ж? их бросают в черную тюрьму,
Морят морозом безнадежной ссылки…
Или болезнь наводит ночь и мглу
На очи прозорливцев вдохновенных;
Или рука любезников презренных
Шлет пулю их священному челу;
Или же бунт поднимет чернь глухую,
И чернь того на части разорвет,
Чей блещущий перунами полет
Сияньем облил бы страну родную.
Николай I не любил писателей, если они не выражали постоянно верноподданнических чувств. Его прямо и косвенно обвиняли в смерти Пушкина, Лермонтова, Бестужева… Но смерти Грибоедова он не хотел!
Автор «Горя от ума» был ему неприятен, но этот автор давно ничего не писал, по слухам, задумывал трагедию из грузинской жизни. Это не было бы страшно императору. Зато убийство русского полномочного министра наносило престижу России и ее государя удар небывалой силы. Николай не встречал в России признания своих достоинств и заслуг ни в одном слое общества, кроме как среди чиновников, доносчиков и жандармов. Он желал хоть блестящими победами добиться уважения подданных. И вдруг он был смертельно оскорблен, презрен в лице своего посла! Император жаждал мести.
Но Нессельроде думал иначе. Верный своей нелепой про-британской политике, министр больше всего опасался неудовольствия англичан, если Россия проявит излишнюю резкость в отношении Персии. Ничего еще не зная, ничего и не желая знать, граф заранее решил свалить всю вину за тегеранскую катастрофу на самого Грибоедова, благо тот не мог ответить. Даже глава III Отделения А. X. Бенкендорф, в память о своем младшем брате хорошо относившийся к Грибоедову, счел необходимым под видом собранных пересудов представить Нессельроде твердое убеждение общественного мнения, что посланник пал жертвой политической интриги. Но министр тотчас ответил, что мнение сие непрозорливо, что Грибоедов, «несмотря на пребывание в течение нескольких лет в Тавризе и непрерывные сношения с персами, плохо узнал и неверно судил о народе, с которым имел дело».
Кто ж судил вернее? В России не было лучшего знатока персидских дел и нравов. Не иначе как Нессельроде имел в виду англичан, чье суждение, конечно, единственно правильное. Но Бенкендорф не стал — да и не мог — вмешиваться в вопросы международной политики. Он постарался сделать то, что было в его власти. Настасья Федоровна к тому времени начала дело и против Булгарина, требуя вернуть деньги, взятые из награды Грибоедова. III Отделение, заменив собой суд, велело Булгарину отчитаться о тратах. Тот доказывал, что издержал огромную сумму на покупки книг, посуды, одежды и всего, что послал Грибоедову через Астрахань. Он даже выдавал надпись Грибоедова на списке «Горя от ума» («„Горе“ мое поручаю Булгарину») за дарственную и на этом основании просил признания своих прав на пьесу. Бенкендорф не стал его слушать, а просто приказал возвратить весь долг, а о «Горе от ума» не сметь и мечтать. Но не Настасья Федоровна унаследовала сыну. Около двух лет все, что осталось от наград и жалованья Грибоедова, хранилось в Опекунском совете. Надо отдать справедливость Бенкендорфу, он сумел разобраться в ситуации. В августе 1832 года сонаследницами Грибоедова были признаны его жена и сестра; им же были переданы все права на «Горе от ума». Они получили небольшие средства, ибо пьесу так и запрещено было издавать, но их хватило для скромной, независимой жизни. Грибоедов, хотя бы после смерти, сумел обеспечить спокойное существование двух самых дорогих ему женщин.
Правительство лишило наследниц драматурга (не говоря о книготорговцах) доходов от публикации «Горя от ума». Нина и Мария не сожалели о деньгах, зная, что слава великой комедии незыблема, книготорговцы брали свое, печатая Булгарина.
Правительство не пропускало пьесу и на сцену, лишая актеров великолепных ролей. Они не собирались с этим мириться. Во главе с Сосницким и братьями Каратыгиными, которые ближе всех были к Грибоедову, они начали битву за «Горе от ума». 2 декабря 1829 года Сосницкий ввел комедию на подмостки с черного хода: представил часть первого акта внутри большого дивертисмента, под видом репетиции. Крыша театра не обрушилась, революция не произошла, правительство несколько образумилось. 26 января 1831 года, почти через два года после тегеранской катастрофы, «Горе от ума» вышло на сцену Большого театра Петербурга в бенефис Брянского. Чацкого играл великий Василий Каратыгин, пользуясь указаниями, когда-то полученными его братом от самого Грибоедова. Петр Каратыгин играл Загорецкого; Нимфодора Семенова — Софью; Брянский — Горича; жена Василия, дочь актрисы Колосовой, — молодую супругу Наталью Дмитриевну; Ежова — старуху Хлестову; Сосницкий — Репетилова. Цензура, конечно, зверствовала; один остроумный зритель заметил, что из пьесы исчез весь ум, осталось одно горе. Пропуски зрители восполняли по памяти, но спектакль все равно не понравился. За прошедшие годы читатели успели сродниться с героями Грибоедова, привыкли к ним как к живым, а актеры в большинстве играли по старым канонам, как декламаторы, и выглядели ненатурально в пьесе совершенно нового типа. Только Ежова и особенно Сосницкий снискали всеобщие похвалы. Для Сосницкого роль Репетилова на всю жизнь стала коронной и любимейшей. С тех пор «Горе от ума» разрешили ставить, и ставят до наших дней…
Курьеры остановились, но слух о гибели Грибоедова проникал в самые потаенные уголки России. Он проник в Динабургскую крепость, где был заключен Кюхельбекер. Собственные страдания не охладили сердце Вильгельма. Всю жизнь в одиночных камерах, в сибирских деревнях он вспоминал великого друга, посвящал его памяти стихи, цитировал его слова, обдумывал его произведения. Грибоедов остался с ним навсегда
…насмешливый, угрюмый,
С язвительной улыбкой на устах,
С челом высоким под завесой думы,
Со скорбию во взоре и чертах!
Слух достиг Якутска, куда был сослан Александр Бестужев. Он больше не писал стихов, но откликнулся литературными воспоминаниями о первых встречах с Грибоедовым, где были только рассуждения о Байроне, Гёте, о женщинах, — но и их не пропустили в печать.
Слух достиг Петровского завода, где содержались большинство декабристов. Александр Одоевский написал не стихотворение — крик души, неотделанный, необдуманный, как погребальный плач:
Где он? Кого о нем спросить?
Где дух? Где прах?.. В краю далеком!
О, дайте горьких слез потоком
Его могилу оросить,
Ее согреть моим дыханьем;
Я с ненасытимым страданьем
Вопьюсь очами в прах его,
Исполнюсь весь моей утратой,
И горсть земли, с могилы взятой.
Прижму — как друга моего!
Достойнейшие люди России в бессилии оплакивали убитого друга; литература в лице Пушкина спокойно перенесла утрату драматурга; государство не собиралось мстить за посла. И лишь один человек требовал расплаты виновным. Паскевич получил от Нессельроде нервные указания вести себя сдержанно и мольбы «беречь англичан и не давать веры слухам, которые распространяются про них». Паскевич проигнорировал эти просьбы, зная, что может писать напрямую императору, и не сомневаясь, что сумеет оправдать целесообразность своих действий. Он твердо потребовал прислать в Астрахань 10 тысяч солдат в подкрепление его армии. Он не собирался воевать, поскольку это было бессмысленно — мир лучше Туркманчайского никто уже не мог бы заключить. Но он собирался жестко надавить на Персию. Петербург соглашался принять извинения шаха из рук простого посла — граф Эриванский настаивал на приезде в Россию одного из сыновей или внуков шаха. Персы по обыкновению тянули время.
В середине апреля Амбургер самовольно покинул Тавриз, чтобы обеспечить встречу траурному кортежу Грибоедова. Генеральный консул доехал до Нахичевани и там остался, ожидая скорбную процессию. Паскевич, узнав о его приезде в Россию, сперва рассердился, а потом оценил выгоду от поступка дипломата. Он приказал Амбургеру оставаться в России; тем самым фактически произошел разрыв дипломатических отношений двух государств — а подкрепления уже прибыли в Астрахань! Нессельроде в Петербурге бесился, требовал возвращения Амбургера, но граф Эриванский объяснял, что не отпустит консула, пока шах не пришлет искупительную миссию. Нессельроде от отчаяния снарядил посольство в Персию во главе с князем Николаем Александровичем Долгоруковым. Тому вменялось в обязанность заменить Грибоедова и одернуть Паскевича. Главнокомандующий возразил против этого посольства, которое показало бы персам, что Россия в них нуждается. Долгоруков приехал в Тифлис, но дальше Паскевич ему просто не позволил ехать! Попутно Иван Федорович не упускал случая напомнить Мальцеву, что по нему Персия плачет и что его отправят туда сразу же, как возникнет такая возможность. Мальцев молил о пощаде, твердил, что ему невозможно воротиться туда, где его жизнь ежеминутно будет подвержена опасности, где ему придется испить до дна горькую чашу ненависти и мщения; он умолял отослать его в Петербург, где он мог бы ожидать назначения в одну из европейских миссий и был бы избавлен от когтей персиян. Он отчаянно взывал к правосудию и милости Паскевича. Но тот отказывал ему во всем — кроме правосудия. В мае Мальцеву прислали из Петербурга Владимира четвертой степени «во внимание к благоразумию, оказанному во время возмущения в Тегеране». Эта награда вызвала бурю негодования повсюду, и Паскевич при первой же оказии отправил Мальцева в Тавриз. Его не убили там, даже не тронули, он успешно служил в Министерстве иностранных дел, заботился о своих хрустальных заводах, но везде и всюду оставался изгоем — семьи не имел, жил нелюдимо, под конец сделался скупым, угрюмым стариком. Он сохранил жизнь ценой чести — и жизнь ему этого не простила.
Паскевич вел невиданно твердую линию: он требовал от Персии начать войну с Турцией, наказать виновных в тегеранской резне, прислать все мыслимые извинения. Его исключительно резкое письмо Аббасу-мирзе вызвало величайший переполох в Петербурге и Лондоне: «Не употребляйте во зло терпение российского императора. Одно слово моего государя — и я в Азербайджане за Кафланку, и может статься не пройдет и года, и династия Каджаров уничтожится. Не полагайтесь на обещания англичан и уверения турок… С Турцией Россия не может делать все, чего желает, ибо держава сия нужна и необходима для поддержания равновесия политической системы Европы. Персия нужна только для выгод Ост-Индской купеческой компании, и Европе равнодушно кто управляет сим краем. Все ваше политическое существование в руках наших, вся надежда ваша в России, она одна может вас свергнуть, она одна может вас поддержать».
Дипломатический и военный демарш Паскевича имел успех. Шах провел в Тегеране массовые казни не столько виновных в разгроме русского посольства, сколько подвернувшихся под руку преступников. Глава духовенства мирза Месих был изгнан; Аллаяр-хан получил назначение подальше от столицы. Декорум был соблюден. В мае в Тифлис прибыл любимый сын Аббаса-мирзы принц Хосров-мирза, европейски образованный, необыкновенно одаренный, весьма красивый, только исключительно низкого роста. Генерал с ходу дал ему почувствовать, что «он явился не в гости, а с повинной». Однако в прочих городах России вплоть до Петербурга перса встречали как особу царственной крови, задавали балы и обеды. Но виноваты ли местные власти, если даже мать Грибоедова приняла его и вместе с ним «горько поплакала» над судьбой сына! Настасья Федоровна умерла в 1839 году, никем не оплаканная.
12 августа 1830 года на торжественной аудиенции в Зимнем дворце Николай I предал «вечному забвению злополучное тегеранское происшествие». Обрадованный Нессельроде продолжал и впредь свою недальновидную и вредоносную проанглийскую политику. Она привела Россию к поражению в Крымской войне, и бессменный в течение тридцати пяти лет министр иностранных дел был с позором отправлен в отставку. Впрочем, он и до того не пользовался уважением честных людей. Вяземский, например, с ним даже не здоровался. Николай I не пережил бесславного конца своего бесславного царствования; он умер под грохот британских пушек у Петербурга и всех прочих портов России, и никто о нем не пожалел.
Паскевич, в течение года после смерти Грибоедова словно унаследовавший его энергию и ум, скоро их растратил. Он свято выполнил все, о чем просил его погибший родственник. Он совершил истинный подвиг, сумев добиться высочайшего учреждения Закавказской компании. В январе 1831 года «Санкт-Петербургские ведомости» оповестили о ее создании, напечатав список акционеров, куда вошли Паскевич, генерал Жуковский, Завелейский, Всеволожские и многие другие. Но в 1830 году вспыхнуло восстание в Царстве Польском, и император перевел Паскевича туда — в виде чести, дал ему титул князя Варшавского, однако подспудно был рад, что лишил «отца-командира» избытка власти, которой тот слишком вольно распоряжался на Кавказе. В 1832 году вспыхнуло восстание грузинских князей, поднятое князем Чавчавадзе, на которого смерть зятя подействовала очень сильно. Мятеж, конечно, подавили и изменили после него систему управления краем. Компания тихо сошла на нет, лишившись прав и грибоедовского гения; Паскевич до конца жизни завяз в Польше. Но он не забывал своих обещаний Грибоедову. С 1829 года Иван Федорович постоянно хлопотал за Александра Одоевского, но только в 1837-м император согласился перевести его в Кавказский корпус рядовым без права выслуги. Грибоедов даже после смерти помогал друзьям. «Благороднейшая душа! — вздыхал Бестужев. — Свет не стоил тебя… по крайней мере, я стоил его дружбы и горжусь этим».
Память о Грибоедове сохранялась не только в сердцах тех, кто и сам вскоре умер, в стихах и воспоминаниях, которые немногие пожелают прочесть. Она сохранилась в алмазе «Шах», который ни один невежда не дерзнет уничтожить. Хосров-мирза преподнес его Николаю I во искупление персидских грехов. Если бы можно было назначить цену за этот алмаз, можно было бы узнать «цену крови» Грибоедова. Но такие явления не имеют цены…
Нине Грибоедовой сначала не хотели открывать правду, но потом решили, что это необходимо: ведь она могла нечаянно услышать о трагедии просто из разговоров за окном. Лучше бы она осталась в Тавризе! Она не помнила, кто сообщил ей страшное известие — Ахвердова ли, мать или Елизавета Паскевич. Несколько недель Нина находилась в бреду; ее ребенок — мальчик! — родился недоношенным, был окрещен Александром в честь отца, но умер через час… Нина выздоровела, но жизнь ее остановилась. Ей было только семнадцать лет, но она не смотрела вперед; год за годом она перечитывала строки из письма мужа: «Потерпим еще несколько, ангел мой, и будем молиться Богу, чтобы нам после того никогда более не разлучаться». Теперь она понимала их иначе: в собственных глазах, в глазах всех, кто ее окружал, она навсегда осталась женой, не вдовой Грибоедова. Она тихо и безропотно ждала встречи с любимым за гробом. Никто не смел нарушить ее скорбный покой. Даже Лёвушка Пушкин склонился перед ней, к великому удивлению старшего брата, не ожидавшего, что этот повеса способен испытывать высокие чувства. Нина побывала в России, увидела в Малом театре «Горе от ума», познакомилась с Марией Грибоедовой. Но все прочее прошло мимо нее. Ее не задело самоубийственное восстание отца, его ссылка в Тамбов, конфискация Цинандали. Нина жила в Тифлисе, около могилы мужа. Его похоронили в церкви Святого Давида, на Святой горе, в выбранном им когда-то месте. В 1833 году Нина вложила все деньги в памятник, рядом с которым сама упокоилась в 1857-м. По мнению людей самых разных народов, слоев, понятий, она была идеальной женщиной. Как часто великие писатели женились крайне неудачно и коверкали собственную жизнь и творчество. Грибоедов нашел совершенную жену — их счастье длилось три месяца…
Нина оставила после себя всего две строчки на надгробии Грибоедова: странные и высокие слова, впечатавшиеся в камень и сердца:
«Ум и дела твои бессмертны в памяти русской,
Но для чего пережила тебя любовь моя!»
* * *
И наша жизнь стоит пред нами,
Как призрак, на краю земли, —
И с нашим веком и друзьями
Бледнеет в сумрачной дали.
Ф. Тютчев.
Грибоедов погиб. Если бы какой-нибудь автор сочинял классический детектив «Дело об убийстве посла» или хотя бы политический триллер «Кровавый полдень Тегерана», его гениальный сыщик, вероятно, рассуждал бы следующим образом.
Он полностью отверг бы предположение о стихийности возмущения. Тот факт, что письма Грибоедова и даже Аделунга не дошли до адресатов с момента их отъезда из Тавриза, неопровержимо свидетельствует, что убийство было заранее запланировано, причем на время не позже 30 января — 6 февраля. Письма из России Грибоедов получал, и это естественно — иначе бы он заподозрил неладное. Поэтому с начала февраля он мог уже встретить в них недоуменные вопросы, почему от него нет вестей. Его письма доходили только к Нине (15 января он послал ей чернильницу, безусловно, с письмом, — и подарок дошел) и к Макдональду. Паскевич, Нессельроде и Родофиникин их не получали. Никто из них даже не знал, что посольство выехало в Тегеран. Совершенно непонятно, зачем кому-то понадобилось перехватывать корреспонденцию посольства: ведь сразу по приезде в Тегеран Грибоедов не мог еще обнаружить ничего, что послужило бы впоследствии уликой против его убийц. Может быть, кто-то боялся, что Паскевич узнает о выезде посольства из Тавриза? Но чем этот факт был опасен? Как бы то ни было, перехватывать письма можно было только в Тавризе. Раз в две недели курьер от Грибоедова отправлялся к Амбургеру, а потом возвращался назад. Курьера нельзя было убить — это стало бы известно; можно было подкупить — но Грибоедов с его опытом и проницательностью мог это заметить; проще всего было позволить ему доехать до Тавриза и вытребовать письма у подкупленного служащего консульства России. Нина и Макдональд получали письма, Амбургер — нет. Он мог бы начать удивляться, но его как раз часть времени не было в Тавризе, он ездил инспектировать проводимую границу. Так Грибоедова изолировали в Тегеране, о чем он не мог узнать.
Кто виноват? Главных подозреваемых четверо. Это не шах, который мог предполагать, что Россия не начнет новую войну с Ираном, но не мог быть уверен, что Россия не увеличит размер контрибуции в отместку за убийство посланника; для шаха же золото было намного важнее безопасности государства и даже собственной династии. Это не Аббас-мирза: до приезда Грибоедова он вел двойную или тройную игру, но Грибоедов заставил его склониться на сторону России, и принц следовал сделанному выбору, ибо собрался ехать в Россию 2 февраля, еще не зная об убийстве. Это вряд ли Аллаяр-хан: он был бы рад совершить личную месть, он мог бы организовать мятеж толпы, но он почти не мог бы устроить перехват официальной корреспонденции, не смог бы ее прочитать ни по-русски, ни по-французски или немецки; к тому же шах мог его казнить, если размер контрибуции был бы и впрямь увеличен. В любом случае, Аллаяр-хан был настолько связан с англичанами, что не являлся самостоятельной фигурой; все, что он задумывал и затевал, не могло не быть им известно. Это, конечно, не Амбургер: он был мало доволен своим положением генерального консула, мог бы метить на место Грибоедова, но по невысокому положению и происхождению своей семьи не мог претендовать на ранг посла и прекрасно это понимал; в сущности, он уже достиг максимума возможного в карьере.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.