Поселок

Поселок

Это целая поэма! И счастливая, и печальная. С каким энтузиазмом, с какой энергией, заботливостью, по — муравьиному, по — пчелиному, по — птичьи строили писатели этот свой поселок «Московский писатель»! Сколько вкладывалось любви в каждый кирпич, в любую доску, в шифер, черепицу, гвозди! Да, да, именно так. Тщательно, неутомимо и любовно вьет птица свое гнездо. Какое стояло оживление! Как бурно и страстно делились опытом между собой застройщики!

Кооперативная контора помогала мало и плохо. Каждый нес свою ношу на собственных плечах. Таких избранников, как я или Симонов, которые поручили строительство другим людям, пожалуй, не было. Разве что академик Виноградов, дом которого, выделявшийся своим колонным стилем «старого дворянства», был уже построен и стоял как бы особняком, всегда молчаливый, безлюдный, существовавший сам по себе. Видимо, у Виноградова имелась другая, государственная дача, где он и жил, а эта была построена, вероятно, на всякий случай. Но случай не представился, Виноградов умер, и сейчас на даче обитает кто?то, совершенно мне неведомый, отчужденный от всех обитателей поселка, тот, кому эта дача была передана или продана наследниками академика.

К моему первому посещению поселка, вернее — территории, отведенной нам государством для строительства, существовали еще два завершенных здания. Дача Семена Кирсанова, похожая на старую часовню, примостившаяся к боку однодневного дома отдыха Министерства строительных материалов, построенного с размахом и вкусом министром этого министерства Дыгаем. Великолепно он, Дыгай, распланировал и застроил громадную территорию профилактория: и тихие обширные пруды, и искусственные островки на реке Десне, висячие мосты и беседки, и, главное, спокойное и величественное здание, возвышавшееся на высоком берегу, и сбегающая вниз каскадом лестница, обсаженная по бокам розами, кустами сирени, и дорожки сквозь вековые еловые или липовые аллеи, и цветы, цветы, цветы! И все это было именно для трудящихся. Мы часто ходили гулять в это современное Кусково или Шереметьево, а вечером смотрели фильмы в прекрасном клубе этого же министерства.

Увы, увы! Дыгая перевели на работу председателем Моссовета, вскоре он умер, и детище его, как бы справляя печаль по своему создателю, стало приходить в упадок, вянуть. Давно уже нет океана цветов, прогнили доски висячих мостиков, замусорены аллеи, замечательный клуб — кинотеатр заброшен и разваливается буквально на глазах, и ветер гуляет сквозь выбитые его окна. Все кануло в прошлое! Почему?то новые хозяева перенесли место действия в другой край и настроили свежие здания — хорошие, но более казенные. Все в них есть, кроме красоты.

И еще была готова дача Михаила Ильича Ромма. Она стояла (и стоит) как раз напротив участка, где предстояло поселиться мне. Три эти дачи стояли как бы на трех углах квадрата участка, и по ним все ориентировались. Дорог не было, воды не было, электричества не было. Густой подлесок и глина, покрытая тонким слоем плодородной земли. Обилие грибов всех сортов — и белые, и подосиновики, и подберезовики, и рыжики, и волнушки, о сыроежках и не говорю!

Разговоры, разговоры, разговоры!

— Я скажу вам по секрету, где можно достать толь!

— Какие доски мне вчера привезли!

— Говорят, идут переговоры с домом отдыха. Возможно, они дадут нам электричество.

— Воду вам будет возить Петя. У него лошадь Руслан. Бочка стоит пять рублей. (Этот Петя с Русланом и бочкой запечатлен у меня на фотографии.)

— Обещали завезти бутовый камень.

— А я достал железо, и, представьте, почти легальным путем.

— Розы любят глину. Сажайте розы.

— Зайдите ко мне. Я уже посадила флоксы.

— А где вы брали навоз?

— Вы видели, какие роскошные гладиолусы у Ромма? Он их сам выхаживает.

Строят дома и скворечники, копают грядки и клумбы. Сажают яблони, смородину, тюльпаны, малину, георгины, вишни… Каждый свое, каждому хочется все. Дорвались! Дорвались до земли, до соприкосновения с естеством, с природой. Влюблены в нее по уши, отдались всей душой. Обхватила она всех нас своими объятиями. Ах, хороша земля, она всем порадует тебя и в самом твоем конце так же любовно примет и твое тело.

Эта трудная, но все равно радостная пора застройки поселка напоминала весну. Все пробуждалось, звенело, наливалось соками, тянулось к солнцу и пело.

Года через полтора поселок явился миру. Все ухожено, огорожено неплотными заборами — глухих заборов ставить не разрешалось, — подлесок расчищен, и всюду яркими пятнами мелькают цветы — белые, красные, оранжевые, фиолетовые, пунцовые. Не поселок, а праздничный пасхальный стол! И дороги проложили, и электричество провели, и водопровод, и даже газ!

Все появилось не сразу, с годами. Газ — это уже был комфорт. До его появления все мучились с угольными топками. Уголь в то время выдавался пайками, да еще этот паек надо было вовремя получить. Сначала талон на Большой Бронной, а потом хлопоты по доставке. Сколько в эти дачи — в кирпич, в железо, в черепицу, в доски, в шлакоблоки, в котлы, в саженцы, в удобрения — было вложено энергии… Если ее перевести хотя бы на лошадиные силы, думаю, каждый из застройщиков мог сравняться с многотонным грузовиком. И все делалось хотя и с трудом, но радостно. Пожалуй, это был даже не труд, а вдохновение. Ну, можно сказать скромнее — энтузиазм.

И оттого что я в этом поселке живу уже более четверти века, я стал свидетелем и его осени, его увядания. Это же целая грустная элегическая поэма! И писать ее следовало бы в стихах.

Юные тоненькие нежно — розового и белого цветения яблони разрастались, обильно украшались яблоками. Потом стволы этих яблонь становились толще и толще, покрывались морщинами коры, плодоносность становилась неполной. Толщина стволов увеличивалась, они трескались, смазывались глиной или чем?то черным вроде битума. Приходилось лечить. И в конце концов стучал топор или звенела пила. Деревья падали, и в воздухе образовывалась дыра, невосполненное пространство. Аллеи и клумбы цветов все уменьшались в размерах, красок становилось меньше, а дикие травы с яростью брали свои когда?то отнятые права и разрастались с мстительной силой. Стареющие энтузиасты продолжали из последних сил бороться, но лопухи, крапива, пырей, иван — чай, подорожник и миллионы одуванчиков хохотали и победно кружили свой хоровод.

И я, подобно всем собратьям, поначалу опрометью бросился украшать свой сад. Нет, плодовые деревья и кусты меня не интересовали, я был влюблен в цветы, с детства. Еще в Костроме в 1923 году девятлетним мальчиком я на развалинах каких- то бывших до революции кирпичных строений в нашем дворе устроил маленький цветник, прямо на кирпичной крошке. Я корзинкой таскал плодоносную землю с так называемого маленького бульварчика — остатков земляного вала, когда?то обносившего город, — и сажал только нехитрые маргаритки и анютины глазки. И дома на подоконнике тоже устраивал свой ботанический сад. Цветы я любил даже как?то ненормально. Помню, в той же Костроме вынес я выхоженный мною бальзамин на балкон под дождь, чтоб напоить его именно дождевой водой, а хлынул такой ливень, что сломал верхушку цветка. Я подхватил плошку, внес в комнату и залился горючими слезами. Мне было его жаль; казалось, ему больно, как совершенно живому существу.

Должен признаться, у меня и сейчас в Москве много цветов. Увлекаюсь амариллисами, но есть и другие, в том числе герань. Когда?то какой?то глупый человек назвал герань символом мещанства. Видимо, это был очень рациональный человек. Ну как цветок может быть символом мещанства?! Какая ахинея!

Так вот, на своем участке я посадил и штамбовые розы, которые цвели умопомрачительными букетами. Не без основания соседка называла их страусами. И тюльпаны, и нарциссы, и флоксы, и пионы всех оттенков — от снежно — белых до темно — бордовых, чуть не черных. И, конечно, те же нехитрые анютины глазки, маргаритки, настурции. И даже гиацинты. Их у меня в одну непрекрасную весну все до единого, когда они были в полном цвету, украли, выкопав вместе с луковицами.

Цветы в поселке всегда похищали, да и похищают, особенно перед первым сентября, когда дети идут в школу. Видимо, эти чистые создания с улыбкой на устах дарят их своим учителям, а учителя умильно принимают краденое, гладят детей по головкам и говорят: «Спасибо тебе, дорогой умный мальчик». Впрочем, может быть, и девочка.

Я совсем не осуждаю этих славных воришек. Собственно, эта кража — форма отваги. Таким образом добытые цветы можно дарить с особой гордостью, а то — мама купила на базаре, сунула в руку, и он или она тащит этот веничек как опостылевшую ритуальную дань. Но выкопать гиацинты вместе с луковицами — нет, нет, дети никогда бы этого не сделали!

Когда в поселке развернулось прекрасное соревнование — кто роскошнее украсит свой участок, — пожалуй, только Константин Михайлович Симонов не принял в нем участия. На его участке рос густой еловый лес. Так он стоит и поныне, хмурый всегда, а после смерти хозяина и совсем мертвый.

Быть свидетелем цветения, а потом увядания. Грустно. Но все же и любопытно. Как те яблони, о которых я написал, так же, с такой же быстротой старели и люди. Морщились лица, слабели ноги, и в поселке стали собирать средства на содержание доктора. Как летит время! Как все совершается быстро и неотвратимо, будто где?то наверху сидит снайпер и бьет по намеченной цели без промаха.

Первым, если мне не изменяет память, умер Олег Писаржевский. Говорят, он шел по дорожке и просто упал навзничь. Навсегда. А какой славный яблоневый сад он насадил! Яблоньки были еще совсем молодые, когда его уже не стало.

Справа от него строил причудливую дачу в стиле неведомого модерна, похожую и на его собственную сложную и, увы, нелепую судьбу, Николай Эрдман. Дача еще не была достроена, когда хозяина укладывали в гроб.

А справа от Писаржевского жил поэт Павел Григорьевич Антокольский, поэт большой силы и человек вулканического темперамента. Когда Павел Григорьевич выступал или даже что?либо рассказывал, эмоциональная лава извергалась со все сотрясающей мощью. Я всегда боялся, что он умрет именно в момент таких бурных порывов. Для меня он был живой классик, так как имя его звучало у меня в ушах и в моем раннем детстве.

Дачу Антокольского внутри украшали причудливые изделия из дерева — труды его жены. Она отыскивала особые корни, пни, ветки, которые уже в самих себе самой природой выражали нечто конкретное — лицо или птицу, кабана или ребенка и т. п. Коллекция эта даже выставлялась в Центральном Доме литераторов, но уже после смерти хозяйки.

Меня всегда удивлял облик Антокольского. Невысокого роста, сухопарый. Пламенно горящие глаза на черном лице. Такого черного лица я, пожалуй, ни у кого и не встречал. Как во многих из людей, чья юность пала на бурные десятые и двадцатые годы нашего века, в нем до самой смерти кипела этакая раннекомсомольская ключевая сила.

А слева от Антокольского жил Владимир Захарович Масс, с которым я просто — напросто сдружился, хотя разница в летах была немалая. В пору поселковой весны семья Масса состоял авсего из трех человек — его самого, жены Натальи Львовны, бывшей актрисы Театра имени Вахтангова, выступавшей когда- то в амплуа травести, а теперь из?за болезни ног чаще всего сидящей на лавочке у своего крылечка, вполне пожилой и довольно грузной (конечно же, по причине небольшого роста) женщины, и дочери Ани, теперь уже писательницы, ставшей членом Союза писателей. Аня и тогда писала рассказы, хотя работала геологом и подолгу пропадала в экспедициях. Ранние ее рассказы из ее детства и юности, чаще именно из геологических странствий, я уже и тогда читал, и они мне очень нравились своей прозрачностью и добрым взглядом на мир, на людей. Муж Ани, тогда, кажется, только жених, тоже был геологом, но его я увидел позднее.

Владимир Захарович всегда принимал нас с женой, а то и с детьми радушно, угощал яблоками из своего сада или чаем с вареньем, тоже изготовленным из ягод, созревших тут же, около дома, на грядках. Но главное, чем угощал нас Владимир Захарович, — это его картины. Мало того что он был драматург; прозаик, поэт, сатирик— он был интереснейшим живописцем. Рисовал он много и очень выразительно. Может быть, он не был профессионалом в академическом смысле, но что в его живописи присутствовал дар Божий, для меня бесспорно. Выставка его работ в том же Доме литераторов имела славный успех.

И мне подарил Владимир Захарович три свои работы, в том числе портрет моей дочери Татьяны, когда ей было два — три года. И вот удивительно: когда портрет Тани был готов, мне, откровенно говоря, изображение не показалось схожим с оригиналом, но прошло несколько лет, и маленькая Таня на портрете стала точно, по сути и по виду, похожей на самое себя тех лет. Какое это волшебство! Потаенную суть девочки увидели тогда глаза художника.

Если сейчас выставить все живописные произведения Владимира Захаровича, то можно было бы подивиться, как многое в жизни ему хотелось сказать, запомнить, запечатлеть. Ну, право, его картинами можно было украсить если не все, то половину стен Манежа. И разговаривать с Владимиром Захаровичем было всегда интересно. Ведь он близко знавал и Станиславского, когда писал для Художественного театра пьесу «Сестры Жерар», и Мейерхольда, и Форрегера, и Немировича — Данченко, Маяковского, Есенина — полмира сверкавших талантов двадцатых годов.

И еще одной драгоценной чертой обладал Масс — доброжелательностью. Говоришь с ним — и будто греешься на солнышке.

После смерти Натальи Львовны быстро стал угасать и Владимир Захарович. В последний раз я навестил его, когда он уже едва — едва мог сойти со светелки своей дачи, был крайне дряхл, оброс бородой, от всех его сил остались только прежние приветливость и доброжелательность, светившиеся в глазах.

В даче его живут теперь наследники — Аня с мужем и двумя детьми, — живут, как я чувствую, полной жизнью и тоже строят, строят. Но уже что?то новое. Новую времянку, финскую баню, пристройку…

Слева от Масса жил ученый Авдиев. Знал я его мало и видел только гуляющим со своей собакой, немецкой овчаркой. Он тоже был в возрасте, но гулял всегда каким?то бегущим дробным шагом, будто спешил, или наклон его тела вперед создавал впечатление — словно он падает, отчего и идет так стремительно, чтоб не упасть. Когда?то я слышал шуточное замечание: люди, долгое время имеющие собаку, сами становятся похожими на нее лицом. Пусть не обидно будет покойному Авдиеву, но он поразительно подтверждал эту шутку. И чем быстрее летели годы, тем ближе становилось это сходство.

После дачи Авдиева шла маленькая улочка, и если ее пересечь, то на углу стоит дача Геннадия Фиша. Он умер как?то неожиданно, не будучи человеком преклонного возраста. В память о нем у меня сохранилась книга о Норвегии — стране, в которой он часто бывал, хорошо знал и обстоятельно о ней написал.

Со многими в поселке я был знаком, что называется, шапочно. С самого начала между нами было джентльменское соглашение — не ходить друг к другу в гости. Наши дачи, по идее, не предназначались только для отдыха, а в первую голову считались рабочим местом. И это было именно так. Суматошная Москва со своими бесчисленными мелкими делами, без умолку дребезжащим телефоном, непременными посетителями, собраниями, заседаниями, совещаниями, да и просто уличным гулом для многих малоподходящее место для работы — невозможно сосредоточиться. Я написал «для многих», так как лично мне вся эта чехарда почти никогда не мешала. Я обладал счастливым свойством отключать уши, если в уме вертится что?то соблазнительное для работы. Думаю, буду обладать этим свойством и в дальнейшем. Писатели, которым мешает даже карканье ворон, вызывают у меня подозрение.

—, Дима, не греми посудой, ко мне идет гениальная мысль, — такую реплику однажды бросила своему мужу Наталья Сац, ког — да тот мыл посуду, а мы с ней говорили о делах строящегося в Алма — Ате театра для детей и юношества.

Впрочем, я всегда стараюсь считаться со свойствами других людей. Совсем не хочу походить на других и был бы в ужасе, если бы другие походили на меня. Разнообразие — вот радость жизни. Киплинг заметил: «Нас привлекает только новое, если старое не достигло степени любви». На даче писать хорошо, но можно понять и Флобера, который задергивал шторы на окнах своей виллы в Круассе, так как считал, что природа подчеркивает бессмысленность его труда. Как говорится, куда ни кинь, все клин.

Нет, нет, на даче всегда хорошо — и когда работаешь, и когда копаешься в земле, и когда просто сидишь на крылечке и видишь мир.

Рядом с Фишем жил Сергей Петрович Антонов. Но дача ему надоела, и он ее продал. Видимо, опостылели дачные заботы. Их всегда пропасть. Да, да, дача — это еще и мучение. Цепь мучений. Подгнил забор, сорвало ветром черепицу, протекает потолок, уже гниют доски пола, облупилась краска на окнах, отваливается штукатурка, разъехалась отмостка, объявились мыши, где- то пробило телефонный кабель, перегорело электричество, под землей лопнула водопроводная труба, неполадки с газом… В даче кто?то должен жить круглосуточно.

Гроссмейстер Котов Александр Александрович, дача которого рядом с антоновской, тоже умер. А с какой трогательной радостью он показывал мне свою еще не достроенную дачу, когда я только обдумывал, покупать ли мне участок у Зархи! Провел по всем недоделанным комнатам, распахнул дверь, ведущую на будущую верхнюю террасу, советовал, предостерегал от всевозможных ошибок. А потом… Потом он неподвижно сидел на лавочке у соседских ворот. Взгляд его был тускл, безразличен, угнетен. Болел и покорно ожидал конца. Жизнь его, бесспорно, была интересной, полной динамики, разумеется, с разными математическими знаками — плюс, минус. Первая его жена умерла давно, и в поселке появилась новая женщина с сыном Сашей. От первой у него был сын Володя. Оба паренька сдружились с моим Сережкой и часто паслись на моем участке. Вообще у Сергея была куча приятелей, и у меня в доме и во дворе стоял тот юный звонкий гомон, который всегда дорог моему сердцу. Приятелей у Сергея было человек восемь — двенадцать. Мне это никак не мешало ни работать, ни отдыхать, хотя вели они себя иногда безобразно, и я даже кому?то из них дал по шее. Все эти мальчики и девочки были преславные, все уже, как говорится, вышли в люди, всем уже за сорок. Дружат с Сергеем и сейчас, хотя жизнь всегда разбрасывает юношеские, кажущиеся навек соединенными союзы во все концы страны и даже света. Всем поначалу кажется, будто это о них написал Пушкин:

Друзья мои, прекрасен наш союз!

Он, как душа, неразделим и вечен…

А жизнь сурова, делает отбор и дележку.

Если добавить к этим ребятишкам еще огромное количество родных моей жены — тетю Маню, тетю Катю, тетю Любу с мужем, тетю Веру, ее сестру с мужем, брата с женой и всех племянников, которые тоже каждое лето отдыхали у меня, — то кто — ни- будь из читающих ахнет и скажет: «Да как вы могли вынести все это!» А я отвечу: «Был моложе. И люблю все эти шумные молодые и даже старые компании».

Если перейти еще один переулок, то в угловой даче сейчас живет Эльдар Рязанов, замечательный кинорежиссер, соавтор сценариев и человек, по — моему, славный. А дачу эту построил Роман Лазаревич Кармен, кинооператор знаменитых в свое время хроник. Хотя Кармен часто и подолгу уезжал в экспедиции, все же на даче бывал нередко. Сухонький и жилистый, он, казалось, был запрограммирован на долгую жизнь. Думаю, Кармен просто переработался, да и дома, кажется, в последние годы его одолевали какие?то неприятности.

А рядом с дачей Кармена жил мой друг Михаил Абрамович Червинский, о котором я уже упоминал. Он работал в соавторстве с Массом — тоже как драматург и как поэт — сатирик. Ах, какой замечательный был человек! Ну, не знаменитый писатель, нет. И что? Человек прекрасный! Это тоже на вес золота. Вот у него я бывал часто. И он у меня. Беседы сердечные, легкие, веселые, даже если костили кого?нибудь на все корки, — писатель ведь всегда или от всего в восторге, от какой?нибудь ерунды, или все ему опротивело, мечет громы и молнии и обрушивает цунами на сущий пустяк. Люди своеобразные. Лучше всех написал о них Александр Блок:

За городом вырос пустынный квартал

На почве болотной и зыбкой.

Там жили поэты, и каждый встречал

Другого надменной улыбкой…

Я помню эти стихи с ранних лет, когда еще в уме не мелькало, что сам буду жить в писательском доме, в писательском поселке в Красной Пахре.

…Большой для меня потерей была смерть Червинского. Друга потерял.

И жена его Сарра Юльевна тоже была славная, приветливая женщина. Всегда?то чем?нибудь вкусненьким попотчует. Умела готовить и любила искусство кулинарии. Особенно великолепен был в ее исполнении торт из мороженого. Просто чудо: внизу и сверху горячий бисквит, только что вынутый из духовки, а внутри мороженое.

Михаил Абрамович перенес инфаркт, следствием которого оказалась аневризма сердца, преопаснейшая штука. Жить можно было только на цыпочках, сердце могло лопнуть в любое мгновение и от малейшего напряжения. В тот тихий и теплый летний вечер мы сидели на нашем крылечке и, как всегда, оживленно болтали. С каким?то особым счастливым выражением лица Михаил Абрамович рассказывал о своей жизни, так увлеченно, так весело, что у меня мелькнула мысль: не слишком ли велика сейчас нагрузка для его сердца? Даже осторожно спросил:

— Михаил Абрамович, не устали?

— Нет, нет, — засмеялся Червинский, — чувствую себя прекрасно.

— Но сядьте хотя бы.

Он стоял сзади плетеного стула, держась за его спинку.

— Не хочу, так мне удобнее. — И продолжал так же увлеченно.

Я проводил Михаила Абрамовича до его калитки. Мы помахали друг другу ладошками.

— До завтра!

— До завтра!

Я улегся спать. Зажег припостельную лампу, взял в руки книгу, стал читать. И вдруг услышал душераздирающий крик Сарры Юльевны: «Виктор Сергеевич!!! Надя!!! Розовы!!!» У меня, сравнительно недавно тоже перенесшего инфаркт, перехватило дыхание, началась отчаянная тахикардия, так как я мгновенно понял: Михаил Абрамович умер. Надя и все мои домашние бросились к Червинским, а я лежал, задыхаясь от сердцебиения и ожидая смерти, — так был потрясен.

…Следующая дача моя. А после моей — последняя, номер 1, — дача, в которой жил кинодраматург Исаев Константин Федорович. Характера уравновешенного. Любил играть в преферанс и никогда при этом не выходил из себя. По — моему, Константин Федорович тоже был славный человек, а Тамара Даниловна, его жена, в те ранние дачные годы поражала всех своими розами, флоксами, пионами и тюльпанами. Ах, как красиво было все это возделано на их участке и как все это исчезало и исчезало, прорастая дикой травой! После смерти Константина Федоровича Тамара Даниловна дачу продала академику Тимакову, президенту Академии медицинских наук. Но Тимаков вскоре умер. Мне даже кажется, что он переработался на участке. Я сквозь забор видел, как он все время что?то копал, пилил, сажал, строгал. Еще тогда подумал: человек в возрасте, а такое себе позволяет. Видимо, тоже дорвался до земли и естественная страсть физического труда захватила его сверх меры. Теперь дача продана журналисту- международнику Томасу Колесниченко.

Я перечислил все дома по нечетной стороне нашей улицы под названием Восточная аллея и вижу: остался один я. Снайперу сверху выбирать не из чего. Но ведь я написал только об одной улице, да и то всего — навсего об одной ее стороне. Слава Богу, еще много живых

Данный текст является ознакомительным фрагментом.