Кисловодский заговор

Кисловодский заговор

I

Пасха в том восемнадцатом выпала такая поздняя, что многие не дождались Светлого Воскресенья, а уцелевшие теряли надежды на Спасителя, медлившего с приходом на эту погрязшую в крови и грехе землю. Но сразу наступило лето, а с ним что-то затеплилось в измученных сердцах. В парке и на бульваре, под старыми липами и тополями появились робкие гулящие: переодетые офицеры, узнаваемые по пиджакам с чужого плеча и выправке, новые большевистские начальники в помятых гимнастерках и армейских сапогах, не то угрожавшим, не то испуганным выражением на лицах; местные жители, радующиеся солнцу и тишине, покорно ожидающие новых обысков, арестов, расстрелов. Только не знали, кто именно будет обыскивать, арестовывать и расстреливать; офицеры Добровольческой армии, воюющей где-то за Екатеринодаром, или матросы в белой летней форме, бесчинствующие в Ставрополе и, по слухам, собирающиеся нагрянуть в Кисловодск.

Он не выдерживал добровольного заточения в тайной квартире, выходил прогуляться и, как ни старался, каких усилий ни прилагал, чтобы выглядеть обычным небритым стариком в заношенной куртке мастерового, почти каждый раз его кто-то узнавал. Одна из первых встреч хоть и оказалась безопасной, но была совершенно ненужной, нелепой, возвратив его в бесшабашное юношеское прошлое: в парке подошел один из тех давно забытых, с кем когда-то, будучи семнадцатилетним мальчишкой, поступал в Николаевское кавалерийское училище. Тогда Мишка Стахеев, остановившийся перед ним интеллигент в светлом костюме, в очках, еще не носил очки, но при нормальном росте и сложении выглядел маменькиным сынком, робким и хилым.

II

В переменчивое лето девятьсот пятого Миша Стахеев, перечитав сохраняемые отцом-литератором подшивки газет и специальных приложений, заполненных донесениями с полей Русско-японской войны, твердо решил стать офицером-кавалеристом, тем более что он с детства хорошо ездил верхом, предаваясь этому занятию летом на даче в Малаховке, тем более что он писал стихи и перечитал о войнах Наполеона все, что нашел.

Отец к этому решению сына отнесся критически, но покорно внес так называемый реверс — 600 рублей на покупку в будущем лошади, и отвез Мишу в Петербург, в училище.

Робко Миша вошел в зал, где шумели юнкера и бродили еще не освоившиеся и не переодетые в форму новички. К нему подошли трое старших юнкеров — всем не меньше чем лет по двадцать. Они сразу обозвали его «сугубым», «хвостатым», «пернатым», употребляли и еще какие-то оскорбительные прозвища. Самый длинный с гнусно издевательским выражением на маленьком лице спросил:

— Как намереваетесь жить, хвостатый? По традициям или по уставу?

Тогда-то и появился рядом еще один новичок в сапогах и военной гимнастерке. Маленький, белобрысый, с большими светлыми глазами, полными звериной настороженности.

— Вот еще один зверь, — впопад сказал другой старший юнкер. — А вы как собираетесь жить, щеночек?

— По традициям, — угрюмо ответил новичок и повернулся к Мише: — И ты по традициям.

Миша согласился.

— Как ваше заглавьице? — спросил старший юнкер новичка.

— Андрей Шкура! — громко, с каким-то странным вызовом ответил тот, пристально глядя прямо в глаза юнкеру.

Старшие захохотали.

— Вот это зверь нам попался, — обрадованно отметил длинный. — Надо с ним особенно заняться: хвост укоротить, шкуру почистить, в человеческий вид привести.

Тем временем в зале наблюдалась странная суета. Старшие, разогнав новичков, собрав небольшие группы у стены, по углам, подавали им команды, и те все эти команды выполняли: «прыгали лягушками», приседали неутомимо, обливаясь потом, «являлись» перед старшими с «докладом», вновь и вновь повторяя это «явление». Одного несчастного заставили построить пирамиду из пяти табуреток, влезть наверх и кружиться.

— Что они делают? — с наивным удивлением спросил Миша.

— Цукают хвостатых, — объяснил старший юнкер, хмурый и более молчаливый, чем его приятели.

— Вы хвостатые и вас надо цукать по традиции, — объяснил другой. — Мы, старшие, — корнеты. Те, кто не сдал экзамены и остался на второй год, становятся офицером, а то и генералом. Вот господин Юркин, — он указал на длинного, — генерал. К нему надо обращаться «ваше превосходительство». Явитесь к нему сугубый Шкура. Явитесь к генералу.

— Не вижу здесь никакого генерала, — ответил новичок и даже артистично огляделся.

Старшие опешили:

— Что-о?

— Господа! Со Шкуры надо содрать шкуру. Взялись! — закричал длинный.

Он одним резким шагом приблизился к новичку, протянул к нему руки, его приятели оказались рядом, и… через мгновение длинный скрючившись лежал на полу, хмурый согнулся в три погибели, держась за низ живота и стоная, а третий отскочил назад. Новичок длинного ударил «под дых», как говорили в Малаховке, другого — сапогом между ног. Третий возмущенно кричал:

— Господа! Бунт! Хвостатый ударил генерала! Остановите его.

В этот момент новичок, кружащийся на «пирамиде», не удержал равновесия и с грохотом упал на паркет.

— Я тебе не хвостатый, а кубанский казак, — размеренно говорил новичок, злобно перекосив рот, сжав кулаки, намереваясь нанести удар третьему юнкеру. Тот отступал, заслоняя руками лицо и выкрикивая:

— Сказали бы сразу, что вы казак, господин Шкура. С казаками у нас по-другому. Вы будете в казачьей сотне. Господа! Защитите же меня от него.

Некоторые юнкера пытались было остановить молодого казака. Но тот злобно и бесстрашно пригрозил:

— Кто тронет — насмерть задушу! Зубами горло перегрызу.

И оскалил белые крепкие зубы с острыми волчьими клыками.

Всего несколько дней хватило Стахееву, чтобы понять нелепость своей мечты стать русским Мюратом. Учиться в знаменитом Николаевском кавалерийском означало забыть не только стихи и схемы наполеоновских сражений, но и забыть самого себя, превратиться в «хвостатого», беспрекословно подчиняться любому издевательскому требованию старших, «являться» к местным «генералам», делать по тысяче приседаний… Михаил подал докладную об отчислении. Прощаясь с Андреем, спросил, почему тот сразу не предупредил юнкеров, что он казак.

— Чтобы знали, кто перед ними стоит, — ответил Андрей, — чтобы моя фамилия понравилась.

Начитанный Миша понял его: Андрей не вышел ростом. Фамилия неблагозвучная — вот и приходится самоутверждаться в бешеных смелых схватках. Стахеев посочувствовал в душе, но вслух сказал другое: выразил восхищение храбростью и силой.

— А ты, москвич, почему сдрейфил? Цука испугался? Держался бы так, чтобы тебя боялись.

— Не люблю драться.

— Хо! В офицеры же хотел. Война и есть драка. Особенно для кавалериста.

— Значит, это не для меня. Жить здесь я не могу. Это не училище, а цукалище. Если перейти от традиции на устав — совсем замучают.

— Что ж. Тогда, Миша, прощай, — проговорил Андрей разочарованно и даже пропел с иронической печалью:

Ты прощай, прощай, мила-ая,

Прощай радость, жизнь моя-а…

Песни кубанские Андрей любил до самой своей страшной смерти.

III

Они узнали друг друга, потому что была еще одна встреча на Великой войне. В конце 1914-го в правительственных газетах появилось сообщение:

«Утверждается пожалование Командующим армией) за отличие в делах против неприятели Георгиевского оружия подъесаулу Хоперского полка Кубанского казачьего войска Андрею Шкуре за то, что 5 и 6 ноября 1914 года у деревни Сямошицы подвергал свою жизнь явной опасности, он установил и все время поддерживал постоянную связь между 21-й и другими пехотными дивизиями, а с 7-го по 10-е — между 21-й и 1-й Донской казачьими дивизиями».

В некоторых газетах появились фотографии симпатичного, напряженно вглядывающегося в объектив казачьего офицера. Корреспондент московского журнала «Объединение» Стахеев выпросил командировку на Юго-Западный фронт, в 9-ю армию под Радой, где геройствовал Шкура. Михаил уже будучи белобилетником встретился с подъесаулом. Тот был одет в очень длинную казачью шинель — люди маленького роста, вероятно, специально носят длинные одежды. Встретились дружески, но старый приятель смотрел с презрительным высокомерием на все, что не относилось к войне, к боям, к его кубанцам. Сказал, что задумал создать казачий партизанский отряд, такой, какие были в 1812 году. По некоторым его высказываниям можно было понять, что на войне, где можно быть лучше других, он нашел свое место, а там, дома, в мирной жизни что-то было не так. Стахееву запомнилась кривая нерадостная улыбка.

Теперь, в Кисловодске, узнав Стахеева, Андрей мгновенно зажал ладонью рот и предостерегающе завертел головой. Однако корреспонденту, видно, уж очень хотелось подыскать материал для своего неведомого журнала, а может, и просто поговорить, — он осторожно кивнул в сторону пустынной узкой дорожки, ведущей к густому кустарнику, первым свернул туда и медленно дошел, оглядываясь. Андрей Григорьевич, подумав, осторожно направился за ним.

— Моя фамилия Григорьев, — сказал он Михаилу. — Мастеровой из Екатеринодара. Большевики меня ищут. А ты, видно, их не боишься. Сам небось покраснел?

— Я никакую власть не люблю, но стараюсь как-то жить при всякой. Пишу. Сейчас такое время, о котором надо писать. Всего несколько дней как из Москвы. Большевистский министр просвещения Луначарский ко мне расположен и командировал сюда, чтобы я писал корреспонденции в журнал, которого еще нет. А дела такие, что, наверное, и не будет.

— Дела такие, что я вот полковник… Да, полковник, а прячусь, как старая крыса, — войсковой старшина умолчал, что сам присвоил себе следующий чин. А кто проверит? Где те архивы с послужными списками?

— Уже полковник?

— Да. В Персии получил. Тебе, говоришь, всякая власть не по сердцу, а на меня большевистская нацелилась. Поймают — и конец. На своей земле на кубанской от них прячусь. А кто они эти питерские и московские бронштейны, Рабиновичи. Мы их раньше и не знали, а теперь в Новороссийске сидит Абрам Израилевич Рубин[1] и будто уже и Екатеринодар под ним. Кубано-Черноморская республика[2]. Продали пол-России немцам, а что осталось между собой поделили. Нам, кубанцам, надо свою землю от немцев защищать, а мы прячемся.

— С офицерами, с корниловцами хотел идти?

— И на этих офицеров я тоже… Я за народ, за простых казаков, за крестьян… И за рабочих. И за восьмичасовой рабочий день, и за Учредительное собрание. Даже советскую власть можно принять, но только без большевиков.

Вышли на липовую аллею, присели на свободную скамейку в тени. Редкие гуляющие не обращали на них внимания.

— Ну и ну-у… — Стахеев, удивленно покачивая головой, иронически усмехался, такой невежественной программе казачьего офицера. — Ты бы еще сказал, что за большевиков, но против коммунистов.

— А ты чего усмехаешься? — обозлился Шкуро, не выносящий насмешек над собой. — Наслушался в Питере речей всяких Лениных и Троцких и очень умным стал? Я ихние пункты изучать не буду — они Россию немцам продали, армию развалили, страну разорили.

— Ты же видел, Андрей, что само все разваливалось и в конце концов развалилось. Да и казаки твои с фронта бежали вместе с другими солдатами и радовались, что кончилось это позорное массовое убийство. Офицеры, конечно, без работы, но что ж ты молодой здоровый мужчина не найдешь себе дела в новой России? Или уже нашел? Казаков на бунт поднимать.

— Казаки не бунтуют. Они свое защищают. Зачем коммунисты обыски устраивают в станицах? Зачем оружие отбирают?

— А зачем крестьянину оружие?

— Мы не крестьяне.

— Вот! В этом все и дело. Царская власть задурила вам голову, что вы особый народ, земли навалом, никаких помещиков, свои атаманы — вот и стали вы холуями, царя нет, а холуи остались. Раньше рубили кого царь-батюшка прикажет — японцев, немцев, своих бунтовщиков, — а ныне что? Теперь вы, казачьи офицеры, с пути их сбиваете, поднимаете на выступления против советской власти. Как в Кавказской было зимой? Знаешь? Несколько офицеров тайно сговорились между собой поднять казаков, и те по привычке послушались. Некоторые — поумнее — не полезли, а остальные пошли под пулеметы, под огонь бронепоезда. Известно, кто их поднимал: есаул Бабаев, подъесаул Елисеев[3]… О них писали в газетах. Пусть офицеры захотели бороться против советской власти: может, и правда боялись расправы, но казаки-то за что полезли под пули? За то, чтобы старый казачий полк не трогала советская власть, решившая вместо него сформировать новый, в который вошли бы и иногородние, и пришлые, и солдаты. А из-за офицерской провокации получилось, что теперь казаки будут воевать против иногородних, вместо того чтобы служить и сообща защищать Россию.

— Ты, Миша, наслушался, начитался, сам пишешь — нечего мне с тобой разговорчики вести. Давно тебя знаю, а то бы…

— Зарубил бы, Андрей?

— Народу здесь много.

— Ну, отвел бы куда-нибудь в горы. Это же великие места, святые для русской литературы. Совсем рядом Пятигорск, где убили Лермонтова. За горами Терек, места, где служил Лев Толстой и написал «Казаки». Помнится» он писал о пашем нынешнем прибежище: «Воздух Кисловодска располагает к любви, здесь бывают развязки всех романов»…

— А мой роман здесь начнется, — прервал Шкуро, стараясь успокоиться.

— Лучше уже роман, чем прятаться от большевиков. С чего у тебя с ними началось? — запоздало поинтересовался собеседник.

— Еще с фронта, при Керенском. Мой партизанский отряд в шестьсот сабель стоял в Кишиневе, а тут как раз пришел приказ номер один. К той поре солдаты совсем разложились, пьяные, насвистанные болтаются по городу, оскорбляют офицеров. А у нас-то такого не может быть. Казак едва родился — уже в армии и дисциплину знает. И вот сижу я как-то со своим адъютантом в ресторане, и входят эти… пехотинцы. Конечно, честь мне не отдают, кроют матом аж на улице слышно. Я подошел и спокойно попросил этих защитников вести себя пристойно. А их как понесло. Кричат: «Контры! Каратели!» Я предупредил, что вызову эскадрон. А они — на улицу и там — митинговать. Собрали народ, кричат: «Задушим казаков — контрреволюционеров!» Я с револьвером в руке вышел на улицу, предупредил, что буду стрелять, если нападут на меня. Какой-то их заправила объявил, что никто, мол, меня не тронет, но я должен явиться в комендатуру для разбора дела. Я согласился идти в комендатуру, но снова предупредил, что каждый, кто ко мне приблизится, будет застрелен. Так и шел, окруженный орущей дикой толпой. Вдруг слышу конский топот по булыжной мостовой! Полным карьером вылетел из-за поворота весь мой отряд — шестьсот сабель. Толпа замерла, а я повернулся к этой сволочи, что сопровождала меня в комендатуру, и скомандовал: «Построиться, мерзавцы!» Мгновенно построились и по стойке «смирно». Я дал приказ казакам оцепить этот строй и сказал речь: «Вы забыли дисциплину. Родине нужны воины, а вы превратились в разнузданную банду. Я могу сейчас же здесь перепороть зачинщиков — я их вижу, — но не буду. Разойдитесь по своим частям и служите России», Вот после этого случая на меня нажаловались и в Питер, и самому Керенскому, и вся большевистская сволочь нацелилась на меня и на моих казаков. В Кишиневе оставаться было нельзя, и я решил направиться с отрядом в Персию. Документы мне в штабе оформили, вокзал мои казаки захватили. По моему приказу был сформирован экстренный поезд, и мы поехали. Всю дорогу большевики пытались остановить. Особенно в Харцизске пришлось сцепиться. Как раз по-ихнему было Первое мая. Флагов на станции до черта: красные, черные, желтые украинские, голубые еврейские толпы. Нас останавливают и требуют выдачи всех офицеров для революционного суда над ними. Я послал своего самого горластого вахмистра Назаренко. Тот перед ними выступил: «Вы говорите, что боретесь за свободу, а какая же это свобода? Мы не хотим носить ваших красных тряпок, а вы хотите принудить нас к этому. Мы иначе понимаем свободу. Казаки давно свободны!» Толпа разъярилась, кричали: «Бей их! Круши!» Назаренко по моему знаку скомандовал: «Казаки, к пулеметам!» Дали очередь над головами, и куда делись «революционеры». Друг друга давили, убегая. Доехали мы до Кубани, на Кавказской я распустил своих по домам на двухнедельный отпуск, а после отпуска мы собрались и двинулись в Персию…

Персия… И Стенька Разин гулял там и бил басурман. И Андрей долго еще рассказывал о своих персидских делах: о том, как бил турок, порол революционных матросов, едва спасся от расстрела солдатами-большевиками, как был ранен этими же революционерами-бандитами, лишь чудом избежав смерти.

Ранение было тяжелым. До сих пор от воспоминаний от той ночи перед Рождеством веяло могильным холодом. Пуля шла точно в сердце, но он был в черкеске, и пуля, ударившись в костяные газыри, изменила направление, вышла под мышкой и еще пробила, не задев кость, левую руку, проделав, таким образом, в теле четыре отверстия. По новому большевистскому календарю это произошло в начале января, страшного могильно-холодного месяца.

Пока Шкуро выздоравливал, развалился персидский фронт, и кубанские казаки потянулись по домам — поверили большевикам, будто и на Кубань уже пришла советская власть.

Большевики его не забывали — хотели добить. С помощью верных казаков он в персидской одежде добрался морем до Петровска. Там кубанцев пытались привлечь к борьбе против большевиков, наступавших на Петровск. Казаки отказались и эшелоном через Чечню двинулись в свои края. Об этой поездке Шкуро вспоминал с горькой ненавистью:

— Видел я, как твоя советская власть, Миша, установила там мир и порядок. Чеченцы решили уничтожить все русское население. Жгли села и станицы, рубили русских людей повсюду. Наш эшелон шел не цветущими садами — весна началась, а через груды развалин и кучи пепла. Стаи голодных собак вместо людей. Гниющие на солнце трупы с отрубленными головами. Чеченцы и по нашему поезду открывали огонь, иной раз казачью цепь вперед выпускали. А проехали Чечню — твои комиссары тут как тут. Требуют выдачи офицеров. Она и есть советская власть для этого — чтобы офицеров всех извести, а не мир и порядок устанавливать.

— И что ж ты теперь надумал? Восстание поднимать? Убегать?

— Сижу думаю, — ответил Шкуро уклончиво.

Не сообщать же красному журналисту, как он с Козловым и Мельниковым конфисковали у одного хитрого офицера казенные деньги — 10 тысяч. Поначалу хватит для организации отряда.

Рассказал Михаилу, как уходил от совдеповцев в станице Баталпашинской:

— Только поднялись на гору, а на нас патруль — шестеро конных. Мы открыли огонь, возница наш прибавил, ну и ушли к Кисловодску.

Рассказ был прерван неожиданно, потому что какой нормальный мужчина не замолчит в восхищении при виде молодой женщины, вернее — барышни. Она проходила по аллее независимой походкой, ни на кого не глядя. Лет двадцати двух, но лицом — гимназистка. Нечто бело-розовое. Главное впечатление от всего ее облика — чистота, свежесть, вера в правильность всего сущего. И еще осталась доля девичьего смущения, тщательно скрываемого и сжатыми губками, и ровной прямой походкой, и подчеркнутым безразличием к окружающему миру.

— Да-а… — вздохнул Андрей. — Очи лазоревые… ножки для балета. Надо бы с ней познакомиться.

— Мне не до баб — в подвале с женой прячусь. Вот ты и занимайся. Беги за ней. Твоя-то в Москве? Так действуй. Чего сидишь?

— Неудобно так на аллее. Где-нибудь еще встречу. Город-то небольшой.

— Поторопись, Миша. Я предупредил: мой роман здесь начнется. Хоть и бороду приклею, а посажу ее на короткий чембур[4].

IV

Не узнавали, когда он гримировался, наклеивал бороду, подкрашивал усы. В пасмурный ветреный день вышел без грима, надеясь, что гуляющих не будет и никто не станет вглядываться. Навстречу шел человек в темном костюме, угрюмый, плохо подстриженный с настороженным взглядом. Резко остановился, поравнявшись, поздоровался, назвав по фамилии и добавил:

— Я вас помню по Юго-Западному фронту.

Приближающийся дождь разогнал гуляющих, аллея опустела, и незнакомец говорил открыто. Тем не менее Шкуро ответил ему осторожно:.

— Здесь я Григорьев.

— А я здесь Яшин. То есть полковник Слащов Яков Александрович[5]. Направлен лично к вам Донским гражданским Советом.

— Не знаю такого.

— Поговорим вечером. Приходите часам к девяти. — Подгорная, восемь. У меня там хорошая конспирация. Жену я поселил отдельно.

На встречу Шкуро взял своих офицеров Мельникова и Макеева, Слащов ждал на крыльце домика, в котором жил некий работник большевистского Совета, ненавидящий большевиков. В угловой комнате на столике были приготовлены бутылки с иностранными этикетками, огурцы, вареное мясо…

— Французский коньяк, — объяснил Слащов. — Немцы прислали в Новочеркасск Краснову, а он поделился[6].

Хозяин расположил к себе уважительным отношением к ним, скрывающимся от красных казакам, и к французскому коньяку, который он разливал осторожно, чтобы ни капли не пропало. Правильно понимал жизнь: сначала выпить как следует, а о деле — потом. И разговор получился хороший.

Слащов назвал Краснова, Сидорина, Богаевского, Иванова, еще некоторых генералов, которые находятся в Новочеркасске и призывают Кубанское казачество поднять восстание против большевиков.

— Не люблю, когда надо мной много начальства, — сказал Андрей. — Да и в глаза я их не видал.

— Я тоже на этот Донской Совет… — и Слащов выругался. — Сами здесь все организуем. Прогоним большевиков, установим власть, какую надо. Шкура — войсковой, казачий атаман.

— Я все хотел тебе сказать, Яша… Понимаешь, отец решил фамилию изменить. Подал в Раду документ еще осенью. Не Шкуро, а Шкуранский.

— Пусть так, — сказал Слащов. — Ты, Андрей, командир отряда — атаман. Я у тебя начальник штаба. Имею право — Николаевскую закончил.

Уходили от Слащова довольные, веселые. Хотелось петь. Затянуть бы «Как при лужку при лужке…» Да нельзя ночью. Какие-нибудь патрули объявятся.

— А знаешь, атаман, почему Слащов этих генералов не любит? — спросил Мельников.

— Ну?

— Потому что Академию Генерального штаба он-то закончил, но по второму разряду — без права службы офицером Генштаба. Пил много.

— Мне такой сойдет.

V

В середине мая, на Фоминой неделе, произошла самая неожиданная встреча, вначале заставившая приготовиться к смерти, а затем если и не обрадоваться, то сильно удивляться. Без грима, но в куртке мастерового Шкуро вышел в парк. Расслабляло солнце, довольные погодой гуляющие, с непонятной радостью подбежал Стахеев.

— Знаешь, Андрей…

— Я — Григорьев, — холодно перебил Шкуро.

— Знаете, господин Григорьев, я ее встретил.

— Кого?

— Ту барышню в лиловом. У нее еще было лиловое открытое платье и такая прическа. — Он показал руками.

— Прическу помню. Чего, однако, ты так зарадовался?

— Сейчас иду к ней. Пригласила. Вечером — занята. Она работает у генерала Рузского в Пятигорске. Ты же знаешь, что там живут на пенсии генералы Рузский[7] и Радко-Дмитриев? В Кисловодск по важным делам приехала.

— Я-то знаю, да они-то уже не генералы, а старичье.

— Да Бог с ними! А вот Лена. Она сама москвичка, бежала с родными в Ставрополь от голода, а экономка генерала пригласила ее сюда — помогать ей. Раньше ее знала. Вечером они будут какой-то банкет обслуживать.

— Вот я ее вечером и встречу, и тогда поглядим, чья эта барышня, — беззлобно поддел Шкуро собеседника.

Смешно вспоминать, но он действительно встретил Елену Аркадьевну вечером, но сначала…

Навстречу, заняв почти всю ширину аллеи, шла группа военных в черкесках и с оружием. Не табельные шашки, а у каждого особенная — дареные, наградные или трофейные; на поясах — револьверы, у некоторых маузеры в деревянных кобурах. Андрей отступил к деревьям, в тень, однако был замечен, он и сам узнал обратившего на него внимание наблюдательного типа. Был когда-то в сотне — фельдшер Гуменный. Шкуро, пожалуй, на фронте никого и не встречал хуже Гуменного. Значит, хана. Тот заметил и сразу же подозвал одного из сопровождающих, который, выслушав приказ, и поспешил к замеченному Андрею. Подойдя грубовато спросил:

— Вы полковник Шкуро?

— А ежели я, то что?

— Вас просят подойти, — произнес человек с револьвером за пазухой и потянулся к торчащей рукояти.

— Если просят, надо уважить. Так ведь у людей? — ответил Шкуро, шныряя взглядом по сторонам, выискивая хоть какую-то тропинку к спасению.

Неужели суждено погибнуть тебе, казак, под майским солнышком? А если Гуменного ногой между ног, у этого из-за пазухи вытащить наган.

Гуменный будто для того и остановился, а вся группа начальников в черкесках прошла вперед.

— Узнаете меня, господин Шкура? — спросил Гуменный. — Я ваш бывший сотенный фельдшер Гуменный.

— Что-то не припоминаю.

— Может быть, вспомните, как формировали партизанский отряд в Полесье? Я пришел к вам проситься, а вы изволили тогда ответить: «Мне в отряде сволочи не надо».

Группа остановилась шагах в десяти, смотря на них. Если что не так — в момент изрешетят, а то порубят.

— Вас хочет видеть главнокомандующий революционными войсками Северного Кавказа товарищ Автономов[8]. Подойдем, — я вас представлю.

Шаг навстречу сделал невысокий блондин — по росту вровень. И возрасту помоложе лет на пять. К черкеске, видно, не привык — неловким движением поправил ворот. Подал руку. Сказал уважительно:

— Я много слышал о вашей смелой работе на фронте, господин полковник. Рад познакомиться с вами. Сам я был сотником Двадцать восьмого казачьего полка. Хотел бы побеседовать с вами по душам. Я приехал из Екатерине дара бронепоездом. Он стоит на станции. Не откажите сказать ваш адрес, мой адъютант зайдет за вами сегодня часов в восемь вечера. Вы придете с ним ко мне в бронепоезд, и там мы поговорим. Было бы желательно, чтобы вы пригласили с собою кого-либо из старших офицеров по вашему выбору, но таких, которые понимают сложившуюся на Кубани, и вообще в России, обстановку.

— Спасибо за приглашение, Алексей Иваныч. Я приду с офицерами. А мой адрес… Подгорная, восемь.

VI

Слащов как будто не возмутился, не обиделся, что Шкуро назвал его адрес. Сказал, что если бы захотели, то давно бы выследили. На встречу решено было взять с собой еще и полковника Датиева, приехавшего вместе со Слащовым.

Труднее оказалось объясниться с Татьяной. Она упала на кровать в слезах, причитала, заживо хоронила: «Миленький ты мой, Андрюша!.. На то они и вызывают тебя с офицерами, чтобы сразу всех вас прикончить… В Сибирь бы надо нам бежать или за границу…» Бесполезно было объяснять ей, что если бы хотели расстрелять, то не стали бы хитрить — они здесь власть. Татьяна ничего не желала понимать: плакала, обнимала, целовала. Она его любила! А он?

Вся Пашковская, пригородная станица Екатеринодара, шепталась, что женился Андрей на больших деньгах. Конечно, за такого удалого казака, хоть и ростом не вышел, любая красавица казачка пошла бы, а Татьяна Сергеевна Потапова, дочь директора народных училищ Ставропольской губернии, не самая красивая женщина в Екатеринодаре и окрестностях. А деньги бабушка ей оставила действительно большие. И за границу в свадебнoe путешествие съездили, и на Всемирной выставке в Бельгии побывали, и даже строительством потом занялся по иностранным проектам — три дома построил, — но дальше не пошло. Другая у него в жизни задача. А любовь… Для мужчины любви с самой распрекрасной бабой надолго не хватает. Недаром сказано: медовый месяц. А она его любит до сих пор и отпускать да смерть не хочет.

Конечно, арестовывать их не собирались. В восемь часов на Подгорную явился адъютант Автономова — бывший писарь из казаков. Пошел на станцию. Бронепоезд стоял у самого перрона, на котором несли службу часовые в папахах с красными лентами. На перроне заметил — глазам сладко — группу женщин в разноцветных нарядных платьях. На площадку салон-вагона вышел Гуменный и, оскалившись неприятной улыбкой, объявил:

— Товарищи! Главнокомандующий товарищ Автономов приглашает вас к себе на скромный казачий обед.

— Может, нам не ходить? — повернулся Шкуро к Слащову. — Мы же не товарищи.

— И вас, господа офицеры, просим.

Все трое были в штатских костюмах. Женщины, услышав слово «офицеры», оживленно засуетились, оглядывались, улыбались. Андрей Григорьевич удивился — угадал: в салон-вагон поднималась та самая барышня, Лена, о которой твердил Стахеев. Она лишь мельком глянула на незнакомцев и, приняв независимый вид, поднялась в вагон. На ней было легкое белое платье.

Гуменный встретил Андрея и сопровождающих, пожал руку каждому, объяснил, что женщины — «местные сестры милосердия», и рассаживаться надо так, чтобы у каждой был кавалер.

Скатерти и не видно — заставлена бутылками с иностранными этикетками, без этикеток с известной прозрачной жидкостью, закусками рыбными и мясными, хрустальными бокалами и фарфоровыми тарелками и даже вазами с цветами. Во главе стола — Автономов, рядом с ним — Гуменный и адъютант, далее парами с женщинами его красные командиры. Андрею хозяин указал место рядом с Гуменным. Стул с другой стороны пустовал: пока шла суета рассаживания, и вдруг его спокойно, как будто место заранее было предназначено ей, заняла Лена.

Полковник успел шепнуть своим, чтобы не пили, но Слащов буркнул, что никогда не пьянеет, а Датиев пробормотал что-то не очень понятное. Девушка обеспокоила — не специально ли подсадили? Взглянул на нее резко, и на чудесной — так и хочется дотронуться — бело-розовой щеке выступил румянец.

— Я вам не помешала? — спросила соседка робко, и он понял: с кем же еще ей рядом садиться такой чистой, нежной, юной, как не с ним, с красавцем казаком? Другие женщины — обыкновенные видавшие виды бабы. Им нужен мужик попроще, поразвязнее, а он в раздумьях о сложном своем положении выглядит настоящим мужчиной, которому можно довериться.

— Давайте знакомиться, Елена Аркадьевна, — сказал он, улыбаясь.

— Откуда вы меня знаете?

— Полковник Шкуранский. Андрей Григорьевич всегда знает все, что ему надо.

Автономов произнес первый тост «за нашу родную Кубань», и долгий обед начался. Андрей ухаживал за соседкой, наливая в ее бокал легкое вино и подавал закуски, его рюмка стояла в стороне. Лена удивилась, что он не пьет.

— Один вы не пьете, — сказала она. — Даже мальчик рюмку за рюмкой опрокидывает. Эта брат Автономова.

— Вы тоже все знаете?

— Я же почти здешняя.

— А в Пятигорск когда?

— Ну, Андрей Григорьевич! Вы правда волшебник. Все видите насквозь. В Пятигорск завтра утром.

— До утра еще времени много.

— Да, — согласилась Лена и покраснела.

Тем временем Автономов говорил о делах на Кубани:

— Назвали станичных атаманов комиссарами — так и установили советскую власть. Потом решили создать Красную Армию, а разве бывает армия без офицеров? Вот с нами сидят офицеры. Пусть нам объяснят, куда же это офицеры подевались? Не знаете, Андрей Григорьевич?

— Вы не хуже меня знаете, Алексей Иваныч. Не любит советская власть офицеров.

— А можно без офицеров армию создать? Сможет такая армия воевать? А если немцы на нас пойдут? Они ведь уже на Дону…

Спутники Шкуро напомнили, как расправлялись с офицерами солдаты-большевики, им заметили, что офицеры-корниловцы так же расправлялись с красными бойцами.

— Товарищи! — воскликнула одна из «сестер милосердия». — Хватит о войне! Надоело! Давайте споем.

— Споем, Андрей Григорьевич? — спросил Автономов.

— Кубанскую, — предложил полковник.

Эту песню знали все и запели дружно, но лучше всех получалось у Шкуро:

Ты, Кубань, ты наша Родина

Вековой наш богатырь.

Многоводная, раздольная

Разлилась ты вдаль и вширь…

Лена пела, не фальшивя, слова знала, но оставалась серьезной, словно работу выполняла. Не наливались глаза хмельными слезами, как у некоторых кубанцев за столом.

Закончилась песня, и Автономов поднялся — знак, что пора расходиться. Андрей удивился: где же разговор по душам? Если так, то надо с Леной в парк, в тень — барышня чистая, скромная, пожалуй, нетронутая… Но Автономов остановил его:

— Вы, Андрей Григорьевич, и полковник Слащов останьтесь.

С Датиевым попрощался.

Лена взглянула на Андрея печально — совсем девочка: прямодушная, не кокетничает.

— С вами, Лена» мы обязательно встретимся, — сказал Шкуро ей на прощанье и поцеловал в щеку. Она приняла это как должное.

— Приезжайте в Пятигорск, — сказала в ответ.

Автономов пригласил гостей в свой кабинет, расположенный в другом конце вагона. Конечно, Гуменный тоже оказался здесь. Слащов, по-видимому, крепко выпил — был красен, угрюм и молчалив. Когда все уселись, главнокомандующий начал серьезный разговор.

— Я поставил себе главную задачу — примирить офицерство с советской властью для того, чтобы вместе с прежними союзниками начать борьбу против немецких империалистов и добиться отмены позорного Брест-Литовского мира. Если немцы теперь доберутся до Кубани, а у нас, вы знаете, имеются громадные запасы продовольствия и многих полезных материалов, то это чрезвычайно усилит германскую армию. Немцы могут победить в войне. Я прошу вас, господа, помочь мне. Если удастся создать армию с офицерами, я не собираюсь сохранить за собой должность главкома. Хорошо бы пригласить на этот пост генерала Рузского или Радко-Дмитриева. Я с удовольствием откажусь от всякой политики и по-прежнему готов служить младшим офицером. Как вы считаете, господа, можно мне рассчитывать на поддержку офицеров в этом деле?

— Что ему ответить? — думал Шкуро. — Что нам не нужны ни генералы, ни советские главкомы — сами управимся? Нет. С властью надо считаться, пробовать использовать ее на благо себе и Кубани. Пока она, конечно, власть».

— Хорошая у вас задумка, Алексей Иваныч, — произнес он, наконец, — но офицеры боятся довериться советской власти. Они даже не имеют возможности собраться, чтобы обсудить такое сложное дело, которое вы задумали, их же сразу арестуют и расстреляют. Офицерство обезглавлено, обескровлено и вынуждено терпеть и ждать момента, когда придется восстать вместе с казачеством против советской власти.

— Да, привлечь офицеров — трудная задача, — согласился Автономов. — Трудная не только из-за того, что офицеры не доверяют Советам, но и потому, что после Корниловского похода солдаты смотрят на всех офицеров как на контрреволюционеров и совершенно им не доверяют. Дело осложняет еще и атаман Краснов: поддерживает Добровольческую армию Деникина и дружит с немцами. Но представьте, что Рузский или Радко-Дмитриев возглавили Красную Армию! Разве генерал Алексеев[9] или Деникин[10] пойдут против нее?

— У добровольцев главная сила не генералы, а офицеры. Они воюют и бьют ваших.

— Да. Воевать они умеют. В апреле, когда Корнилов[11] подошел к Екатеринодару, у меня и моего помощника Сорокина[12] было превосходство раза в четыре. И в людях и в артиллерии. Я уже отдал приказ об эвакуации, когда получил известие, что убит Корнилов. Без него добровольцы не стали штурмовать город и отошли. Ночью генерал Казанович вошел в город, проник до Сенного базара, и мне пришлось хватать, вооружать и гнать в бой первых попавшихся встреченных на улице. Разве такой сброд может противостоять добровольцам? Они отступали, а наши войска были настолько деморализованы, что я не мог организовать преследование. На что хватило у наших сил, так это на то, чтобы выместить злобу на городской буржуазии и на трупе генерала Корнилова. Почти три дня я не мог остановить это безобразие. Таскали голый труп по улицам и в конце концов сожгли. Я за оборону Екатеринодара получил свою нынешнюю должность, но большевистские воротилы не считаются со мной и себя считают единственной властью. У них план: объединить Кубанскую республику с Черноморской и назначить диктатором Абрама Рубина. Сорокин во всем согласен со мной. Он тоже считает, что надо вновь организовать настоящую русскую армию. А вы, полковник Слащов, насколько мне известно, для этого и приехали сюда, в Кисловодск?

Слащов действительно не пьянел, но становился молчалив, угрюм и резок в выражениях, и на вопрос ответил без задержки:

— Надо перебить всех большевиков. Остальных — повесить.

— Кого же в армию будем брать? — усмехнулся Автономов.

— Тех, кто пойдет с нами и с вами, — поспешил вмешаться Шкуро. — Но мы, Алексей Иваныч, здесь прячемся. Нам бы документы.

— Сделаем, — согласился Автономов и обратился к начальнику штаба: — Срочно сделай бумаги всем трем полковникам, напишите, что они выполняют задания главнокомандующего.

Гуменный вышел и вскоре вернулся с удостоверениями и командировочными предписаниями. На бумагах — штампы с советским гербом: звезда, серп и молот… «До чего ты дослужился, Андрей Григорьевич», — подумал Шкуро, но вслух поблагодарил Автономова, сказал, что с этими документами они могут открыто жить в гостинице, мол, надоело прятаться в хате, прямо сейчас бы и в «Гранд-отель».

— Попросим господина Слащова, чтобы он пошел сейчас в гостиницу и выбрал комнаты, — предложил Автономов. — Я дам в помощь человека из своей охраны. Нет комнат — выселим кого-нибудь. А с вами, Андрей Григорьевич, еще поговорим.

После ухода Слащова разговор стал деловым. Автономов сказал:

— Господин полковник, прошу вас немедленно начать вербовку офицеров и казаков и приступить к формированию партизанских отрядов на Кубани и Тереке для предстоящей борьбы с немцами. На это мы с начальником штаба заготовили вам мандат. Вот он, — Гуменный подал документ Автономову. — Здесь написано, что все Совдепы, комиссары и местные власти должны оказывать вам полное содействие и во всем идти вам навстречу. Удовлетворяет вас такой документ, Андрей Григорьевич? Соберете людей — это будет костяк нашей новой русской армии.

— Документ хороший, Алексей Иваныч, но армии требуется оружие.

— Будет оружие. Мы с Сорокиным решили разогнать партийную власть и не отдавать Кубань Рубину. На днях я возвращаюсь в Екатеринодар, мы арестуем местный ЦИК и станем полновластными хозяевами в городе и области. Сразу пришлю вам сюда бронепоездом десять тысяч винтовок, пулеметы, миллион патронов, ну и деньги. А вы должны гарантировать мне, Сорокину и моему начальнику штаба Гуменному жизнь и полное прощение со стороны белых войск.

— Алексей Иваныч! Слово казачьего офицера. Неужели бумагу потребуете?

— Нет. Я вам верю и сам уже действую. Недавно мы с Гуменным передали на станции Тихорецкой несколько Составов с оружием для Деникина. Его армия состоит из трех бригад: Маркова, Богаевского и Эрдели[13]. Всего девять тысяч штыков и сабель. Сейчас она располагается на линии Егорлыцкая — Новочеркасск. Готовится повторить поход на Екатеринодар.

— Хорошо у вас разведка поставлена. Неужели у Деникина всего девять тысяч?

— Да. У нас в несколько раз больше, но они нас побьют. Население ненавидит большевиков, а белых пока не знает и считает их лучше советской власти. Потом, возможно, казаки в них разочаруются, а вдруг и советский режим окажется не таким уж плохим. — Автономов вздохнул. Этот тяжелый вздох Шкуро воспринял как знак того, что собеседник не уверен в своих действиях, а в бою надо как в Бога верить в то дело, за которое сражаешься. С неуверенными надо быть осторожным. Документы сделал — хорошо, а дальше — посмотрим. Он с нетерпением ждал, когда кончится разговор и можно будет идти к Татьяне, занимать номер в гостинице…

Сначала возник шум подъехавшего поезда, злобно шипел паровоз, выпуская пар, раздались громкие голоса в салоне, и вошел озабоченный адъютант и доложил, что приехал Буачидзе[14] — председатель Совнаркома Терской республики. Автономов поднялся, чтобы встретить гостя, и попросил Андрея на некоторое время выйти в салон.

В кабинет вошел грузин с аккуратной бородкой и с пышными, аккуратно зачесанными черными, уже прошитыми сединой волосами. Дружески обнялся с командующим.

Шкуро сел на стул у двери и слышал почти весь разговор. Буачидзе жаловался на какого-то бывшего полковника Беленкевича, ворвавшегося с отрядом в Армавир.

— Понимаешь, Иваныч, — говорил Буачидзе, — в отряде донские казаки, калмыки и китайцы. Отдают честь своему полковнику. И он с ними арестовал ЦИК, забрал все деньги и направился с отрядом во Владикавказ. Что делать» Иваныч?

— Знаю я этого мерзавца. Он вовсе не полковник. Бежал из боя с немцами под Таганрогом. Предложите ему разоружиться. В случае отказа поставьте орудия на пути, разбейте паровозы и перестреляйте всех из пулеметов. Помощь нужна?

— Сами справимся, Иваныч. Спасибо. Приезжайте к нам.

Услышанное Шкуро не понравилось. Может, и повоюют вместе с таким решительным. Однако Автономов был не только решительным, но и любил гульнуть. После ухода Буачидзе опять не отпустил Шкуро домой. Как-то размягчился, заулыбался:

— Теперь нам, Андрей Григорьевич, можно и отдохнуть. Идем в курзал ужинать. Гуменный, давай черкеску.

Усталость, напряжение, ожидание какого-нибудь подлого подвоха измучили, и Шкуро лихорадочно ожидал, что же будет: то ли ведут его, чтобы здешние офицеры увидели их вместе и перестали ему доверять; то ли отправят сразу в тюрьму.

Все оказалось проще: Автономов и его приближенные устали за день от умных разговоров, военных планов, разрешения всяческих споров и стычек. Вечером требовался душевный отдых. А какой у казака отдых без горилки?

В курзале уселись втроем за специальным угловым столиком, охрана — за соседними. Оркестрик исполнял вальсы, публика вела себя тихо. В распахнутых настежь окнах вечные звезды, темная Романовская гора. Шкуро на всякий случай решил ничего не пить — одуреет с усталости, скажет что-нибудь не так — окружающим объяснил, что почки болят.

— А у нас не болят, начальник штаба?

— Никак нет, товарищ командующий.

— Так давай по стакану.

Они пили виноградное крепленое, стакан за стаканом.

— Вот ты меня обидел, Андрей Григорьевич, — объяснялся захмелевший Гуменный, — а я зла не помню. Мне осенью был приказ — разоружать казачьи эшелоны на Невинномысской, а войскового старшину Шкуро расстрелять на месте без суда. А я что сделал? А?.. Не передал приказ по станциям. Давай еще по стакану, Алексей Иваныч.

— Это можно, — кивнул Автономов и хитро ухмыляясь, пригрозил: — Только ты не ври, начальник штаба. Передал ведь мои приказ?

— Ну, передал… Так я ж предупредил, чтобы не сполняли…

— А кто здесь Совдепом правит? — спросил Шкуро. — Он был на обеде?

— Я его не звал. Монтеришка никудышный. Тюленев. Приходил ко мне — предлагал облаву на офицеров сделать. Я его послал. Я их никого не боюсь, потому как с самым главным на Кавказе большевиком вот так сидел. — Он ткнул вытянутым пальцем в пространство перед собой. — Серго Орджоникидзе! Не слышал, Андрей, такого? Он с самим Лениным работал в Питере и в Москве, а сейчас — Чрезвычайный комиссар России. Он только мне верит. Скажу слово — и нет Тюленева. И Буачидзе перед ним на задних лапках. Мы с тобой, Андрей, великое дело задумали. Спасем родную Кубань!

Командующий и начальник штаба выпили крепко. Обратно шли по аллее, покачиваясь, бормоча непонятное. Охрана их сопровождала бережно. Совсем близко, за старыми деревьями успокаивающе журчала речка. Впереди — едва различимая в темноте компания гуляющих. Среди них — барышня в белом платье.

VII

Пришел Шкуро в «Гранд-отель», когда там был уже полный порядок: в двухкомнатном номере, предназначенном для него, сидели Слащов, занявший номер на втором этаже, и Мельников, пили чай с Татьяной и успокаивали ее — никак не могла поверить, что ее Андрея отпустят живым. Когда он появился, она вновь зарыдала, но теперь от радости.

Полковник оглядел комнаты: чисто, домашние вещи разложены, развешены в порядке, но…

— Мельников, главного не вижу.

— Не пойму, Андрей Григорьевич. Все, как есть… Все на месте.

Он был сильно навеселе, с трудом поднялся и удивленно уставился на придирающегося командира.

— Не поймешь? Вот и я не пойму: бандиты мы или боевые казаки в походе?

— Дык, мы же казаки… Чего же?

— А откуда видать, что мы казаки? Зайдет сюда к нам кто, как он узнает, что мы казаки?

— А-а!.. — понял захмелевший Мельников, рванулся куда-то, едва не упал, зацепившись за стул, направился в прихожую и вернулся с торжествующей улыбкой с тем самым знаком в руках, который должен представлять войско полковника Шкуро и олицетворять его идею. На древке длиной в два с лишним метра — черное шелковое полотно и на нем в круге волчья голова с оскаленной клыкастой пастью.

VIII

На следующий день опять втроем к девяти утра явились в бронепоезд к Автономову. Командующий был свеж и сосредоточен — видно, что не опохмелялся. Волевой человек. Недаром большевики отдали под его командование десятки тысяч бойцов.

— Сегодняшняя поездка — начало нашей работы по созданию новой русской армии, — сказал он. — Посоветуемся с генералами, соберем офицеров и казаков и объясним наши задачи. Едем в Ессентуки и в Пятигорск.

До Ессентуков домчались быстро, меньше чем за полчаса. С Автономовым поговорить не удалось — он давал распоряжения своим помощникам по организации встреч и митинга. В окнах салон-вагона майская зелень, а за ней вершины Кавказа, подкрашенные розовым снегом.

У перрона машинист снизил скорость, и пока вагон подползал к группе встречающих, Автономов успел охарактеризовать наиболее влиятельных из них.

— Буачидзе вы вчера видели, рядом с ним — председатель Пятигорского совдепа Булэ — взяточник и вор, а к тому же еще палач: сам любит пытать и расстреливать. Высокий бородатый — Фигатнер[15], терский военный комиссар и по внутренним делам. Идейный большевик, но человек порядочный. Его народ любит. А другой гость — из Москвы — Лещинский. Контрибуцию с буржуев тянет. Умный, хитрый и опасный. Ну, пошли. Встречают — надо всем улыбаться.

Пришлось если и не улыбаться, то каждому приветливо подавать руку, и тому, кого любит народ, и тому, который любит пытать и расстреливать. Придет час, когда его самого…

Лещинский с лицемерной улыбкой, протягивая руку, сказал:

— Рад познакомиться, товарищ Шкуранский.

— Нет уж, простите, — возмутился Андрей. — Меня сюда пригласили не как «товарища», а как полковника!

Автономов услышал и вмешался:

— Да, да, товарищи, со мной три военных специалиста, они — офицеры и я прошу называть их по чину. А теперь приглашаю вас в свой вагон. Обговорим что и как.