ЛЮБОВЬ

ЛЮБОВЬ

Я выезжала из гаража. Муж смотрел, будто посторонний, пока я звонила в дверь к соседу, в чей забор только что врезалась своим новеньким, зелененьким "фордом".

Полиция не заставила себя ждать. Приехали аж четыре машины. В таком околотке, как наш, случаи подобного рода были редки. Чтобы среди бела дня бодать задом машины изгородь соседей? Тем более мне, у кого лужайка перед домом образцово вылизана, на крыльце горшки с цветами, и сама я в обозрении общественности то с лейкой, то со шлангом, то с секатором, а уж у кого какая жизнь изнутри, в это, слава богу, в Америке никто не вникает.

В последнее время у нас с ним изменились, осложнились отношения (разумеется, я имею в виду не мужа). Но он никогда прежде не был назойливым, а тут буквально ни на шаг не отходил, лежал у ног, пока я сидела за компьютером, заглядывал в ванную, если я там задерживалась, ходил повсюду следом, как приклеенный. Хотя, недавно еще сверхбдительный страж, возвращение мое или мужа домой упускал, проворонивал, сам своих промахов стыдился, запоздало спускаясь со второго этажа из спальни с растерянным, виноватым видом. Я замечала, что он не дослышивает, подслеповато озирается, когда его окликаю: подводило чутье – стержень его природы, характера.

Правда, этот его характер доставил нам немало беспокойств, иной раз влетал в копеечку, когда он, к примеру, вцепился в лодыжку велосипедиста, и еще повезло, что дело ограничилось оплатой прививок, хотя в Швейцарии, где это произошло, вполне могли и затаскать по судам.

Конечно, сами виноваты, не оценили возможностей его клыков, готовности в любой момент пустить их в ход, и что размер его с комнатную собачку обманчив, не соответствует бескомпромиссному бесстрашию натуры.

Оказалось, что спускать его с поводка нельзя. Когда он у нас появился еще в Переделкино, мы поначалу, как и с его предшественниками, гуляли с ним в лесу без привязи, не ограничивая свободы, полагая наивно, что он тут же явится по первому зову. Но не тут-то было. Он исчезал, о нас забывал, мы искали его, бежали, оглашая окрестность воплями: Микки, Микки! Особенно я неистовствовала от страха его потерять – рассудок мутился, его значимость в моей жизни превзошла ожидаемое. Ведь собаку-то мы завели для дочери, которую он, кстати, единственную слушал.

Я не была и не чувствовала себя его хозяйкой, это он мною владел, вертел как хотел. В щенячью пору извел постоянными хворями, то понос, то рвота. Ветеринарная клиника сделалась, можно сказать, вторым нашим домом. Переносились деловые встречи, отменялись гости, пропадали билеты в театр, на концерт: он совершенно меня допек – я все больше к нему привязывалась.

Помню, стояла уже в дверях, при полном параде, муж в машине ждал, куда-то мы собрались, в «престижное», как уже стали тогда выражаться, место, но мне понадобилось на него взглянуть, и я не сразу его нашла. С детства, то бишь с щенячества, он себя уважал, на кресле, диване отдыхал, неважно где, но непременно возвышаясь – местонахождение его на полу было тревожным сигналом. И тут я застала его в углу, куда он забился, как показалось, бездыханным.

Через десять минут с ним на руках я поднималась на заледенелое, заплеванное крыльцо сельской, пристанционной ветеринарной лечебницы, вошла в приемную, где, понятно, яблоку негде было упасть. Типичная советская очередь, закаменевшая в вечном ожидании чего-либо, состоящая в основном из теток, с распаренными до свекольности лицами, разве что не при сумках, авоськах, как обычно, а с птичьими клетками, кошками на коленях, псами, жмущимся к их ногам.

Ни о каком снисхождении от них, таких, не могло быть и речи. Да и мой принаряженный для выхода в «свет» облик к солидарности вовсе не располагал. Когда услышала: "Пусть пройдет, глядите, с лица спала, валидол у кого-нибудь есть?" – не поверила, что это ко мне относится. Врач, сестра тоже удивились, что меня без очереди пропустили. "Клизму надо поставить", – распорядилась молоденькая строгая ветеренарша. И: "Во двор с ним по-быстрому, а то у нас он тут все обделает".

И обделал бы. Всю меня обдристал и сразу ожил – я была счастлива.

Мы уехали с ним вместе в Европу, и, путешествуя, первый вопрос возникал, в какие отели пускают с животными. В машине его приходилось держать в ящике с зарешеченным окошком, который ходил ходуном, если мимо проносились мотоциклисты, велосипедисты. С не меньшей яростью воспринимал бегущих трусцой, катающихся на роликах, а когда видел собак, в истерику впадал от бешенства.

Это в нем было почти человеческое – нетерпимость к себе подобным. Добродушных, дружелюбных, пытающихся завязать с ним знакомство, встречал люто, я еле удерживала его на поводке. Баритональный тембр лая переходил в визг, барабанные перепонки чуть ли не лопались, и так визжать он был способен часами. Соседи жаловались, нельзя не признать, справедливо. В Женеве, в соответствии со швейцарским менталитетом, мы получали угрожающие анонимки. В Америке вовсе явилась полиция, и мы заплатили штраф. Но все это не влияло на наши внутрисемейные отношения: ему все прощалось. Если бы в таком попустительстве росла дочь, неизвестно что бы стало и с ней, и с нами.

Впрочем, воспитатель из меня никакой, наша дочь просто такая уродилась, серьезная, собранная, надежная, и мы с ней не знали тех изматывающих родительские души тревог, когда ребенок непредсказуем. Зато уж все сполна испытали с Микки.

На моих руках шрамы от его зубов. Когда в глотку ему надо было вливать лекарства, и я пыталась его удержать, он, вырываясь, впивался в меня, как вепрь. И ни капли раскаяния. Однажды набросился на немецкую овчарку, я встряла между ними, и оба всадили в меня клыки. Не столько больно, сколько обидно – ладно бы раны от чужака, но и он, обожаемый, в драке осатанев, меня не пощадил. Я получила урок, что есть любовь – оказалось, кровь. Это мне было внове.

И он был первым, единственным, кто сам меня выбрал. Обычно это делала я, не столько из-за самоуверенности, сколько от нетерпеливости, проявляемой во всем, при любых обстоятельствах. Томиться в ожидании мука для меня, вот почему я кажусь смелой, решительной. Но Микки и тут меня обошел, опередил.

Ничем, никак в том помете сучки миттель-шнауцера он не отличался. Да и мы припозднились, уже разобрали тех, кто по внешнему виду больше надежд внушал. Комок влажной черной шерсти – окрас перец с солью проступил после – вместился в мою ладонь, когда я извлекла его из загона, и припал, прилип к груди, притворившись жалким, робким, нуждающимся в защите. Но свой характер обнаружил сразу, как только мы прибыли с ним домой.

К его появлению в комнатах были ликвидированы ковры, полы застелены газетами, но он метил прицельно туда, где газетные листы сдвинулись. И приготовленную для него в коридоре подстилку, место, так называемое, отверг в первую же ночь. Дополз до дверей нашей спальни, скуля, требуя его впустить. Несмотря на предупреждения опытных собачников, мы тогда же и сломались. Залез под кровать, но, научившись на нее запрыгивать, место свое определил, застолбил у нас в ногах.

А вот в еде оказался неприхотлив. Да и что мы могли ему предложить в начале-то девяностых, когда в продовольственных магазинах очередь страждущих сметала любой товар, добывание пищи превратилось в проблему первоочередной важности. Рубль летел вниз, цены вверх, спасали продуктовые заказы, выдаваемые по месту службы, и дни выдачи зарплат затмились вторниками на работе мужа, у меня в газете пятницами, когда мы, осчастливленные, от гордости чуть не лопаясь, выкладывали обещающий пиршество трофей, состоящий из мороженой курицы, банки сардин, пакета дефицитной гречки.

Какие уж тут капризы. Но Микки рос, хотел постоянно есть, в глазах его появился алчный блеск и снова промашка в воспитании: я приучила его попрошайничать у стола, но разве выдержишь, когда морда уткнута в твои колени? Муж, дочка меня стыдили, порчу, мол, собаку, но я, давая обещания исправиться, сдержать их не могла. Моя твердость лишь видимость, вынужденная броня, как панцирь у черепахи, чтобы жалостливое нутро наружу не выплеснулось. Но ведь никто, кроме Микки, не догадался, что если меня попросить, не вынуждая, не домогаясь, а тихо, еще лучше бессловесно, намеком выказать свою просьбу, я не могу отказать. Микки это во мне рассек и вовсю пользовался.

Тогда же, в начале девяностых, мы исхитрились достать копченую рыбину и созвали друзей. Рыбину сопровождала картошка, зелень, но именно она, роскошная, разлеглась на блюде в центре стола – гвоздь программы. Встречали гостей, уверенные, что угощение удалось, но когда все собрались, открылась картина: взгромоздившись на обеденный стол, Микки, не спеша, доедал последний кусок рыбины. Взглянул на нас без тени смущения, а вот мы всполошились: ведь столько съел, отравиться может, помереть!

Иной раз казалось, что он нарочно нас испытывает, напрашиваясь на наказание, лихой, рисковый, не сознающий, как свойственно молодости, ни в чем никакой опасности. Мы приспосабливались к отчаянному его нраву, он нас себе подчинил.

Сопротивляться было бессмысленно. Захотел – мы все годы с ним вместе спали. Он занял место в сердце, а уж на кровати рядом – естественно.

И вдруг не смог туда запрыгнуть. Муж первый сообразил: встал, поднял, положил его в изножье постели, где он обычно размещался. Но не стеснительно, калачиком, а вальяжно раскинувшись. Чтобы его не обеспокоить я приучилась спать, подтянув колени почти к подбородку. Если вдруг во сне дергалась, он ворчал, рычал. Муж говорил, что я полностью перед ним распласталась, и мне нечего было возразить.

То, что он все понимает, сомнений не вызывало. Какие команды! И неправда, что четвероногим внятны лишь интонации, он знал слова, много слов, словарный запас у него был побогаче, чем у меня в английском. Я с ним общалась без напряжения, подлаживания, упрощений, как бывало нередко с собеседниками из двуногих. Его уровень адаптации не требовал. Но осенило однажды: ему важно, чтобы и я так же хорошо понимала его.

Его не устраивал уже примитивный язык жестов, сигналов, раньше используемый, когда он в чем-то нуждался, о чем-то просил. Потребность возникла выразиться внятно, выразить речью, чтобы слиться со мной без всяких преград, поставленных якобы изначально природой. Прорваться за предел немоты, бессловесности – поставил себе целью и страдал, мучился в ее достижении.

Такие усилия не только в его глазах читались, но и улавливались в клекоте, исторгаемом из самых, казалось, глубин существа. Я этот клекот узнала, вспомнила. В детстве дружила с глухонемым от рождения мальчиком, понимающим по губам, но забывала иной раз, что когда он меня не видит, то и не слышит, и стыдом ошпаривало до испарины за свою тупость. Мальчик был не по-детски умен, красив и невероятно чуток – в награду, видимо, за ущербность. Я не умела за ним поспевать, и мы расстались.

В нашем доме в Америке обнаружился недостаток – много лестниц, довольно крутых. Прежде он, Микки, по ним взлетал, вниз кубарем скатывался, и вот теперь еле с трудом переползал со ступеньки на ступеньку. На прогулках не тянул меня за собой, а старался хотя бы не отставать, периодически останавливался, оглядывался, делая вид, что чем-то заинтересован. Немощь его унижала, била по самолюбию, а самолюбив он был жгуче. Я выжидала, пока он передохнет, но если вдруг появлялись другие собаки, сразу же приосанивался, выказывал былую прыть, на что уходили остатки сил. Потом мы еле плелись. Его чувства, его гордость, профессиональную, так сказать, честь, кураж я разделяла полностью – сама такая же.

Он стал мною или же я им. Терял аппетит, и у меня кусок застревал в горле. Валился снопиком на ковер, и у меня ноги подкашивались. Старел, и я старела вместе с ним.

Всматривалась. Его плотная, жесткая шерстка не отрастала уже так быстро, как раньше, после стрижки. И выражение глаз изменилось, азарт в них угас, затуманился опытом прожитого, бременем, горечью разочарований – итогом всегда печальным, кто бы и сколько бы не прожил.

Прежде, увидев в моих руках поводок – знак, предвещающий радость прогулки, – Микки, не сдержав ликование, царапал меня, покусывал. И вот пришлось его дозываться, извлекать из дремы, в которую он погружался все глубже. А как-то, спустившись с порога крыльца, застыл, замер и больше ни шагу не ступил.

Ослепительный зимний день. Я пошла одна по обычному нашему с ним маршруту и повстречала юного сеттера, резвящегося в снегу, умиляя хозяев, таких же счастливых, какой некогда была я. Шуба давила, в горле спазм – одиночество среди праздника, упоенности мигом, минутным – тоже ведь это вкусила – спасибо, но теперь уже не участвовала. Чужая всем, кому еще весело, как кляча, загнанная, выжитая, опустошенная, добрела до дома. Горе – стыд. И единственное ему пристанище – в угол забиться, забыться. Там я и очнулась: Микки вылизывал мое лицо.

Ему никогда не нравились мои уходы, отъезды тем более. Чемоданы ненавидел, и тут я бессильна оказывалась ему объяснить, что расстаемся не навсегда. Навсегда! – у меня самой от этого слова мурашки. А в последнее время стерег каждый мой шаг, не сводил глаз. Я кожей ощущала нарастающий в нем ужас, что брошу его, он останется один, бесполезным став, ненужным.

Не раз уже пресекала его намерение проскользнуть за мной следом через входную дверь или через гаражные ворота. Моя слабина: до того, иначе как в зарешеченном ящике, ему ездить в машине не дозволялось, но чтобы поднять ему настроение, порадовать, воодушевить, разрешила как-то залезть в салон, усесться рядом – и, Господи, как же он жадно все впитывал! Смиренно, благодарно. Мимо пронесся мотоциклист, он даже не дернулся, не издал ни звука. И мне захотелось плакать. Когда-то завидовала владельцам послушных, спокойных собак, но мне разве такие нужны? – мне нужен он, только он, его неуемность, дерзновенность, неукротимое своеволие, неистовство, его ревность, его ко мне страстная любовь. Так, как он, меня никто не любил и не полюбит. Я тоже.

Наша с ним тайна – совместные поездки, в магазины или просто так. Пока я отсутствовала, делая покупки, он приникал к оконному стеклу, и от его дыхания, от влажного носа оставались пятна, которые я потом тщательно оттирала. Да нет, никого мы не опасались, ну муж бы узнал, и что? Кстати, именно муж, а не я, его кормил, просыпался спозаранку, накладывал в миску еду, что он, Микки, принимал как должное, не смешивая житейское, бытовое и чувства, сердечную привязанность. В отличии от большинства людей, оставался неподкупен, продаться за чечевичную похлебку для него исключалось.

Но любовь нуждается в сокрытии, свидетелей тяготится, стыдится, и у меня, положим, был опыт, но откуда он взялся у Микки?

Его неприязнь к соплеменникам имела, надо признать, корни. В Переделкино не успели, да у него и возраст еще не вышел, а после начались мотания нашей семьи по разным странам, условия не подходили, чтобы он получил то, что положено, нормально, присуще всему живому. Спохватились, когда он уже не считал, не воспринимал себя собакой. В дополнение к рациону, породе его соответствующему, с удовольствием поглощал фрукты, овощи с нашего стала, вплоть до цитрусовых, не поморщившись, что для него, верно, тоже являлось приобщением к людскому миру. А уж в способности целиком отдаваться чувству, неизбывной, любовной тоске, всех нас, людей, превзошел. Когда обстоятельства вынудили отдать его на постой в очень хороший собачий пансион в окрестностях Женевы, с огромной территории, где помимо собак еще и лошади содержались, на воле, среди деревьев – я бы сама там с наслаждением паслась – мне позвонила хозяйка и сказала: необходимо его забрать, он ничего не ест, истаял. Я примчалась. Он, вышел, шатаясь, пошел ко мне, оглядел и поплелся обратно. Предала! И уж как я вымаливала у него прощение, прежде чем он позволил себя обнять. Но травма осталась, застряла. Люди не так памятливы, как те, кого мы по невежеству числим за низших, пренебрегаем уроками чести, благородства, которые они нам наглядно выказывают собственным примером.

…Как вышло, как случилось, что выехала, не нажав клавишу для опускания гаражных ворот? При включенной задней скорости, увидела, что он вышел, затрусил по проезжей части, целенаправленно, сосредоточенно, не оглядываясь, не реагируя на мои крики: Микки, Микки!

Нет, не я – он уходил, решил уйти, навсегда, меня наказав за все свои страхи, за зависимость от меня, за свою ко мне любовь. Ослепило – я все поняла. Машина двигалась задом, я выскочила оттуда, оставив распахнутой дверь, бросилась за ним, к нему. Забор соседа напротив завалился, зад «форда» расплющило, но я успела, спасла его, спасла себя. Он ко мне прижимался, был явно очень доволен, а вот мой муж, наблюдая за всем, по-видимому, нет.

Ну что же, за все приходиться платить. За любовь – троекратно.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.