Разоблачение

Разоблачение

Мать Ларса тянула с разоблачением своей тайны до последнего момента. Семье сообщили поначалу, что рак ее не смертелен, но потом начались осложнения, и, когда Ларс зашел проведать ее в больницу Гентофте, она лежала в полубессознательном от лекарств состоянии в одиночной палате. И тогда вдруг она ему открылась.

– Она сказала что-то вроде «ты же знал, что Ульф тебе не отец», – вспоминает Ларс фон Триер. – Таким тоном, как будто мы уже раньше об этом говорили, но ничего подобного.

Дело было в апреле 1989 года. До тридцать третьего дня рождения Ларса оставалось несколько недель, он сам только что впервые стал отцом – и ни на секунду за прошедшие три десятилетия не усомнился в том, что он сын Ульфа Триера. Мать всячески поощряла его в разыскивании отцовских еврейских предков и подсовывала ему генеалогические таблицы, которые он тщательно изучал. Он нанес обязательный визит в концлагерь Дахау, и в общем и целом его вполне устраивала принадлежность к гонимому народу. И вот в одночасье оказалось, что он больше не гонимый и не еврей.

– На что я ей ответил: если бы это была сцена из сериала «Даллас», то бог свидетель, это была бы очень плохая сцена. Потому что это было так банально, правда, как в настоящей мыльной опере. На это она ничего не ответила. Тогда я спросил, кто об этом знает – потому что я все свое детство провел в общении с этой триеровской семьей – и знал ли об этом сам Ульф. На что она ответила: «Знал, наверное, но вообще-то мы особо об этом не разговаривали».

Больше всего Ларса фон Триера мучила невозможность обсудить это с человеком, которого он до того момента считал своим отцом.

– Как было бы забавно с ним теперь поговорить, хоть парой слов переброситься. Я бы сказал: я был более чем доволен твоим отношением ко мне на протяжении всей жизни. Ты знал, что на самом деле ты не мой отец? Это в самом деле очень важно, потому что, если он всегда это знал и, несмотря на это, относился ко мне с такой любовью, это значит, что его любовь была настолько сильной, что могла преодолеть немалые препятствия, и таким образом стала бы в моих глазах еще сильнее и искреннее. Если любовь вообще может быть искреннее искреннего.

Твоя мать дождалась от тебя реакции на свое признание?

Нет, вот уж чего она не дождалась. В эти игры я играть не захотел. Это все равно что прийти перед самой смертью к священнику – конечно, она не могла мне не рассказать, потому что надеялась получить отпущение грехов. И такого удовольствия я ей доставить не мог.

Мать Ларса рассказала ему, кем был его настоящий отец, и посоветовала с ним связаться.

– Потому что он был достойнейшим человеком, и мы наверняка нашли бы общий язык, – едко смеется Триер. – Беззастенчивое вранье по обоим пунктам. Кажется, она сказала, что хранила все в тайне, чтобы не помешать жизни или карьере этого Хартманна, и тут же, естественно, оказалось, что он в то время был начальником и моего отца, и моей матери, так что мы правда находимся где-то на уровне Далласа, но мир вообще частенько этим грешит. И еще она сказала, что я должен радоваться тому, что она раздобыла мне артистичные гены, потому что со стороны Триеров никакой искры никогда не проскальзывало. И что не исключено, что я найду к чему эти гены приложить.

Весь разговор продолжался две-три минуты. Потом Ларс, покачиваясь, вышел в коридор, где ждал его брат. Оле тоже ничего такого не подозревал, более того, всегда считал, как он признался впоследствии Сесилии, тогдашней жене Триера, что это с ним самим что-то не так.

– Ларс позвонил домой, взволнованно сказал, что у него есть хорошая и плохая новости, и спросил, какую я хочу услышать первой, – вспоминает Сесилиа Хольбек Триер, которая выбрала тогда хорошую. – Он сказал: «У Агнес есть дедушка!» Я ничего не поняла. Тогда он сказал: «Ульф не был моим отцом».

Ларс фон Триер все равно сомневался, правда ли это, поэтому первым делом по приходу домой нашел фотографии своего предполагаемого биологического отца, и тогда сомнений не осталось.

– Я заревел как идиот, и тут как раз позвонил Оле, услышал меня в трубку и спросил: «Что, она умерла?» Да если бы! – смеется Ларс фон Триер. – Я оплакивал ситуацию, в которой сам оказался. Я чувствовал себя дураком, чувствовал, что меня обвели вокруг пальца. Все то, что я всю жизнь считал своим собственным, оказалось взятым из ее желания родить ребенка, который отвечал бы ее представлениям о прекрасном. Я чувствовал себя черешком какого-то растения, посаженного в горшок. Мне казалось, что я одновременно лишился и отца, и матери. Честно говоря, больше всего меня волновал отец, потому что он исчез совсем, его в принципе не существовало больше в моей системе координат, раз между нами не было никакой генетической связи. Мои симпатии были на его стороне, потому что мама была такой резкой и стремилась всем на свете управлять. Это странно, конечно, если подумать, я ведь считаю, что люди вольны трахаться, как кролики, если им зачем-то это нужно, но только не моя мама, – смеется он. – Она должна была вести себя прилично по отношению к моему отцу, который составлял пятьдесят процентов моего детства. Ну или, раз уж на то пошло, пусть бы он тоже трахался направо и налево! И мне было очень обидно за него, обидно, что он значил для меня меньше, чем она. Потому что мало того, что над ним всю жизнь издевались, теперь он лишился еще и права быть моим отцом.

* * *

Это был последний разговор Ларса с матерью. Он проведывал ее еще раз с тех пор и сидел у кровати, но она все время была без сознания и парой дней позже умерла. Ларс фон Триер помнит, как вошел в палату и увидел мать в поддерживающей подбородок подвязке.

– Тогда я начал с силой трясти кровать, чтобы посмотреть, как она, дрожа, перекатывается с боку на бок. Чтобы убедиться в том, что она действительно мертва.

Чуть позже, во время уборки в доме на Исландсвай, Ларс расколотил весь материнский фарфор и безделушки о бетонный пол в гостиной. Одно то, что она вообще заговорила вдруг о том, как важно, кто чей биологический отец, шло вразрез со всеми ее убеждениями. Обычно она сказала бы, что это не имеет никакого значения, потому что определяющим фактором является среда, а не наследственность.

– Это противоречило всем ее убеждениям. Как и то, что она столько лет держала это в тайне. Такое невыносимое мещанство, а ведь она считала своей честью всячески отрицать мещанство на всех уровнях и была убеждена, что любая информация должна быть доступна всем без исключения. И почему вдруг она решила, что мне будет очень кстати узнать это как раз перед ее смертью? Как же все это было гадко. Как будто она покорилась клише о том, что должна разобраться со всеми земными делами, чтобы душа беспрепятственно могла улететь дальше, куда ей там надо, – говорит Ларс фон Триер, который тогда почти пожалел свою мать. – Потому что от этого она стала мелкой, а она и так уже была мелкой в моих глазах. Ей-то это ничего не стоило, но вот мне… И ты ведь всегда думаешь, что это ключ к лучшей жизни. Если бы я только знал об этом раньше… Может быть, это и стало бы ключом – как знать!

* * *

Еще когда Ларс был мальчиком, Ульф Триер рассказал ему о концлагерях и показал соседских евреев. Они вместе ходили на кладбище Мозаиск, где отец продемонстрировал, как с помощью четырех узлов превратить носовой платок в головной убор, и Ларс вселился в историю еврейского народа, уселся там поудобнее и чувствовал себя как дома. Теперь же его вдруг выставили за дверь, и закон возымел обратную силу.

– Все это еврейство действительно много для меня значило. Ассимилировавшаяся датская еврейская культура была мне… очень близка, – тихо говорит он. – В тех еврейских семьях, с которыми я общался, царила совершенно особенная насмешливая атмосфера. Я до смерти скучаю по этому еврейству.

Ульф Триер был атеистом и антисионистом, который считал основание государства Израиль преступлением. Однако он вовсе не был антисемитом, и это разграничение Ларс находил очень искренним. Потому что, по его словам, «ему было сложнее жить евреем, если он при этом отрицал необходимость существования Израиля».

Сам Ларс чувствовал «странную романтику в том, чтобы быть частью нежеланного народа. Мы были из тех, кто нес на своих плечах мировые страдания». Это чувство было в нем так сильно, что первое время после изгнания из клана жизнь была ему более безразлична, чем раньше.

– Как бы там ни было, у человека всегда есть какие-то чувства, связанные с племенем. Да, чаще всего они не имеют никакого значения, но все-таки это своего рода пуповина, которая связывает тебя с прошлым, и, по моим ощущениям, эта самая пуповина была тогда окончательно перерезана.

Тем не менее со временем он снова принял своего отца.

– Поначалу мне казалось очень важным, с кем я в родстве, но сегодня я считаю Ульфа своим отцом и семью Триер своей семьей. Потому что именно их я видел, пока рос. Чем старше ты становишься, тем лучше понимаешь, что твой отец – это и есть тот, кто был все время рядом, – говорит он.

Матери же он довольно хитроумно отомстил: она хотела, чтобы ее кремировали и прах развеяли над безымянными могилами, но ему удалось ее «удержать», как он говорит, похоронив ее в могиле. Вернее даже, в чужой могиле.

– Самый ужасный мой поступок – это что я довольно долго продержал маму под фамилией отца, которую она никогда своей не признавала. Она всегда оставалась Хест. Но отец умер первым, так что на могиле было написало только «Ульф Триер», и там она лежала много, много лет – и, подозреваю, ворочалась в гробу.

Зачем тебе понадобилось, чтобы у нее была могила?

Просто чтобы я всегда мог знать, где она. Я не хотел, чтобы последнее слово оставалось за ней даже после смерти. Ну и потом, теперь у меня есть место, куда я могу прийти их проведать, чего я никогда не делаю, – говорит он и начинает смеяться. – Так что получается, что для нее это двойное наказание.

* * *

Вскоре после смерти матери Ларс фон Триер позвонил своему девяностолетнему на тот момент биологическому отцу, Фритцу Микаэлю Хартманну. «Я – сын Ингер, – сказал он. – Она умерла. Она просила, чтобы я тебя нашел». На что Фритц Хартманн ответил: «Да, ну здесь мы встретиться не можем».

– И это, пожалуй, самое неприятное приветствие, которое ты можешь услышать от близкого родственника.

Вместо этого они встретились в офисе компании «Латерна фильм» в Клампенборге, где Ларс часто сидел и писал. В кабинет вошел изящно одетый старик, чуть повыше Ларса.

– Все его поведение было как-то… немного с душком, – вспоминает Ларс фон Триер. – Я представлял его себе образчиком маскулинности, но на самом деле он оказался довольно женственным. В начале нашей встречи он был всецело поглощен решением вопроса, куда ему стряхивать пепел, потому что в кабинете не было пепельницы. И тогда я сказал: «Послушай-ка, я хочу поговорить о нашем родстве».

Однако именно об этом Фритц Микаэль Хартманн говорить не хотел. Как не хотел, чтобы обо всем узнали его жена и дети, и пришел исключительно потому, что чувствовал, что его к этому принудили.

– Но кое-что он все-таки сказал: «Я был уверен, что твоя мать предохраняется». Тоже не очень-то красиво с его стороны. Он был высокомерным идиотом, но если поставить рядом его фотографию и мою – сходство будет очевидным. Его называли «Хитрый лис» – что, конечно, интересно в контексте «Антихриста», – улыбается он. – А ведь и правда, я раньше об этом не думал. У него были лисьи глаза, говорят, у меня такие же.

Какой у него был голос?

Не знаю… вообще, его внезапная близость мне казалась немного… отталкивающей. Я не хотел, чтобы он был так близко. И то, что он оказался чересчур женственным в сравнении с тем, что я считал подобающим и чего я ожидал, тоже меня смущало. Если бы у меня было двадцать лет на то, чтобы его полюбить, я наверняка бы его полюбил, но в той ситуации, когда он просто вышел из-за угла, я с трудом терпел его присутствие. И мне совершенно не нравилось, что он в каждом предложении отказывался от всякой ответственности.

То есть ты получил не самый теплый прием?

Не самый теплый? Ты что, издеваешься? Я представлял себе, что мы в замедленной съемке побежим друг к другу в объятия, как в сериале «Даллас». Но я столько раз переживал подобное с женщинами, что это не стало для меня ударом. В конце концов, это было не так важно, как с женщинами, – смеется он.

Разговор отца с сыном получился коротким и недобрым. После той встречи Ларс фон Триер написал Хартманну, что уважает его желание держать все в тайне от семьи, но оставляет за собой право связаться с наследниками после смерти Хартманна, на что тот ответил, что их дальнейшее общение возможно исключительно через его адвоката.

И ты не написал ему, что он козел?

Нет, зачем, для этого я был слишком хорош. Все должно было выглядеть достойно. Да, он, скорее всего, был идиотом, но что поделать, в мире их так много, и это не их вина.

После смерти Фритца Микаэля Хартманна Ларс фон Триер так и не решился связаться со своими единокровными братьями и сестрами, но подстроил все так, чтобы Петер Шепелерн написал в «Экстра бладет» статью, в которой биологический отец Триера без называния имени был описан настолько подробно, чтобы дети смогли его узнать. Это сработало, и с тех пор они понемногу общаются.

– Фокус был в том, что это они должны были выйти на контакт, а не я, – говорит Ларс фон Триер. – Потому что я никогда больше не хотел чувствовать себя нежеланным.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.