Страдания ценсора Красовского

Страдания ценсора Красовского

Ценсор Красовский, фигура печально приметная в русской литературной администрации первой половины прошлого века, вел дневник. Быть может, самый загадочный дневник в мире, ибо при наиуглубленнейшем размышлении невозможно понять, зачем он это делал. Во всяком случае, не для того, чтобы закрепить в собственной памяти или в назидание потомству события своей усердной службы и однообразной жизни. А ведь он встречался с особами царского дома, выдающимися военачальниками, сановниками, видными деятелями дней Александра и Николая, а также со знаменитыми писателями, о чем даже не упоминает. Тщетно искать в его дневнике значительных примет времени, описаний лиц и событий, внимание литературного Цербера сосредоточено лишь на приснившихся ему снах и состоянии желудка. Не будем голословны. Вот несколько наудачу взятых записей за 1848 год, когда Красовскому было шестьдесят семь лет и он собирался отметить пятидесятилетие своей ревностной службы по удушению литературы. Впрочем, сам ценсор в существо своей службы не вникал, применяя к ней лишь мерки исполнительности, усердия и долголетия.

«1848,

Благослови, Господи, Творче веков, наступивший 1848 год и не отними от меня Твоей помощи. Продолжи милость Твою, Долготерпение!

Благодарение Создателю и Промыслителю, сон был хорош от 1-го до 5-го часа. Во сне видел протоиерея Михайловского дворца Семена Александровича, желавшего дослужить некоторое время с отставки, и еще что-то. Отправление желудка было обыкновенное в 10 ч. Ужинал в 9 ч. и на ночь лег спать в 12 ч.

Благодарение жизнодавцу Христу, нас ради крестившемуся от Иоанна в водах Иорданских. Сон был хорош от 11-го до 3-го и потом до 6-го ч. (во сне виделось что-то в дороге, на каком-то постоялом дворе, и после завтрака из молочного кушанья увидел Неву и впадающую в нее речку; потом Е. И. Ильмер, уходившую от меня, потом остановившуюся с какой-то старушкой). Отправление желудка было порядочное в 11 ч.

Помяни, Господи, кроткую душу рабы Твоей княгини Татьяны; даруй ей покой чистых сердцем в Твоем лицезрении! Благодарение Богу, сон был хорош от 2-го до 4-го и потом до 7-го и не прерывался (во сне виделись цензурные дела и В. Д. Комовский) и проч.».

Эта ничем не примечательная запись потом вспомнится Красовскому, когда он станет отыскивать причину надвинувшейся на него невзгоды, омрачившей безмятежные, исполненные радужных надежд дни в канун приближающегося юбилея: семнадцатилетним юношей вступил он в государеву службу при несчастливом монархе Павле Петровиче, царствие ему небесное!..

«Благодарение Господу, сон был хорош от 1-го до 4-го или до 5-го ч. (Во сне виделся город Ревель и в нем небольшое возвышение, с которого я опускался в воду и искал башмаков или обуви, чтобы перейти по воде на другую сторону; мне дал какой-то мужик, с красным наростом на носу, башмаки деревянные, большие, с соломой, и за них требовал 2 к. серебром.) Отправление желудка было в 10 ч. обыкновенное.

Благодарение Долготерпеливому, сон был крепкий от 12-го до 6-го ч. (Во сне виделся Зимний дворец, в котором я надел на себя одежду с орлами ливрейными, ожидал фельдмаршала князя П. Ф. Варшавского, бывшего внизу у своей супруги. Еще видел верхний этаж дома графа Строганова, деревянный, круглый; еще какие-то слова духовного содержания, писанные мною на стене.) Отправление желудка было в 11 ч. порядочное».

А вот где обнаружились первые симптомы неблагополучия:

«Помяни, Господи, душу раба Твоего митрополита Серафима. Благодарение Спасителю и его святому Антонию великому, сон был хорош от половины первого до четвертого и пятого ч. (Во сне виделось, что я на Каменном острове, в мундире и ленте; потом собираюсь в Новую или Старую деревню на похороны, снимаю мундир и ленту, надеваю черный фрак и, не зная, где взять круглую шляпу, просыпаюсь.) Отправление желудка было порядочное и обыкновенное в 10 ч.; в 12 часов ночи необыкновенное (разрядка моя. — Ю.Н.).

Помяни, Господи, душу раба Твоего благочестивейшего, государя императора Петра 1-го, преставившегося в вечность в сей день 1725 г. Даруй ему покой от земных трудов в Твоем бесконечном царствовании с праведными царями. Еще благодарю Тебя, Господи, за явленные мне Тобою милости от сего дня 1832-го доныне. Благодарение Богу, сон был хорош. (Во сне виделись: чей-то гроб с телом, уже попортившимся и закрытым; еще какой-то огород, еще кто-то в платье сером, и темный сюртук, и еще что-то.) Отправление желудка было в 5 и 10 ч. не так порядочно и в 11 и в 12 вечера хуже, может быть, оттого, что утром принимал магнезию».

Красовский обманывает себя: что значит магнезия для луженого бурсацкого желудка, в котором и долото сгниет? Пищеварительный тракт реагировал на смятение духа.

«Благодарение Господу, сон был хорош от 12-го до 7-го ч. (Во сне виделись преосвященные Илиодор и Иннокентий, последний подающий мне книгу в переплете, и митрополит Антоний, отказывающий мне дать для целования крест, чем я был смущен.) Отправление желудка было поздно, в 4 ч. пополудни, несколько трудное и в малом количестве. После обеда уснул от слабости часа три…

Помяни и упокой, Господи, души рабов Твоих, родителей моих, братьев, сестер, сродников, друзей, благодетелей и всех православных христиан, отошедших от сей временной жизни к вечной, и даруй им вечное блаженство! Благодарение Богу, сон был хорош от 12-го до 3-го и потом до 7-го ч. (Во сне виделись: князь Александр Николаевич Голицын и его книги и ландкарты, ценсурованием которых я должен был заняться; еще Иван Иванович Ястребцов; еще Василий Иванович Копылов, говорящий о дешевизне в Сибири и проч.) Отправления желудка почти не было (разрядка моя. — Ю.Н.), в 7 вечера малое».

И грянуло самое страшное:

«Благодарение Подающему, сон был хорош от 1-го до 6-го и 7-го ч. (Во сне виделись Варшава, княгиня Варшавская и несколько приветливых поляков.) Отправлений желудка не было (разрядка моя. — Ю.Н.)…»

Сколько в этих разреженных буквах скрытого страдания мужественной натуры, не привыкшей жаловаться да и не имеющей кому пожаловаться. Был ценсор Красовский холост, а некоторые вдовы и одна кума, которых он изредка навещал, сохраняя и в преклонные годы значительную телесную крепость — дар чистой, воздержанной, чуждой каким-либо излишествам жизни, — едва ли годились для такого рода признаний. Жена, как говаривал Пушкин, свой брат, ей все можно сказать, она не смутится, не скривится, все поймет, озаботится пуще, чем собственным недомоганием, и поможет. А с этими только о приличном да красивом говори.

Нам (впервые с горделивым чувством применяет автор это множественное число для обозначения своей личности, хотя немало писано им о днях минувших, но в сугубо беллетристическом роде, в этом же небольшом произведении он выступает не только как повествователь, но и как историк-исследователь), так вот, нам довелось проделать громадную работу, чтобы по крупицам реставрировать картину болезни и выздоровления ценсора Красовского. В смысле течения недомогания дневники его дают достаточный материал, не ограничиваясь пищеварением, они подробно излагают, как омрачались, перепутывались, превращались в кошмар его чистые, стройные сны о святителях православной церкви, императорской фамилии, достославном князе Варшавском, министрах и сенаторах. А дальше пошло еще хуже: ему стали сниться отхожие места, которые он отыскивал в незнакомых домах через лакеев, Вольтер и Семилетняя война. Перепуг больных сновидений оплел и священную фигуру императора: «Во сне виделся государь, говоривший о лекарствах и удостоивший меня киванием головы на мой низкий поклон. Еще снилось приготовление какими-то двумя аптекарскими учениками при дворе порошков и хождение мое по доскам строящегося здания в верхнем этаже, с которых я чуть не упал».

Тема падения-беды повторяется: «…виделась какая-то женщина, которую, по желанию, бросали вверх и которая, сделав круг, обращалась на дно какого-то судна, невредима; еще иглы с большими ушами, в которыя мне доставалось вдевать проволочную нитку…» В ночных видениях ценсора Красовского проглядывает Кафка.

В одном долгом сне, прерванном желудочными страданиями, ему снился сперва «…покойный Ив. Андр. Крылов», которого он «потчевал в своей столовой, у комода, нижней сладкой корочкой белого хлеба», потом «…какие-то молодые люди, говорившие о наградах орденами и не заслужившие знаков отличия беспорочной службы на 15 лет…».

Даже какая-то непочтительность появилась в его верноподданнических снах: «…виделась нечаянная встреча с лишившимся престола французским королем, которого я хотел угостить в трактире за свой счет и представил ему моего батюшку, как протоиерея и члена Русской Академии…»

Картина смятенного духа и смятенной плоти вырисовывается весьма отчетливо, и в этом смысле для историка нет никаких затруднений, но о причине охватившего его беспокойства, перешедшего в мучительную тревогу, разрушившую его пищеварение, Красовский не говорит ничего. Путем сложнейшего и тончайшего анализа, для чего понадобилось на годы зарыться в архивы и спецхранилища крупнейших библиотек, нам удалось раскрутить эту историю. Более того, мы убедились, что Красовский и сам понимал, что хворь шла от головы, сообщалась желудку, претворялась в дурные сны, а расстроенное пищеварение и ералаш бредовых, а порой прозрачно грозных снов усугубляли страдания ума и души.

Нить нам дал сам ценсор вполне невинным вроде бы упоминанием имени чиновника Министерства народного просвещения Комовского. Этот сухонький, легкий на ногу преуспевающий чиновник-втируша был лицейским другом Пушкина. Вернее, считался таковым за давностью лет, ибо настоящей дружбы между двумя мальчиками, схожими лишь вертлявостью и живостью движений, никогда не было. Пустой, хитренький, склонный к подслушиванию и ябедам, Комовский, прозванный Лисичкой, не вызывал у Пушкина ни симпатии, ни интереса. И странно, что Комовский оказался верным и постоянным участником всех лицейских встреч. Но ведь и такой чинуша (переросший в сановника), как Модест Корф, верноподданный до мозга костей, напрочь чуждый лицейскому духу, тоже усердно хаживал на юбилейные сборища лицеистов. Конечно, главным магнитом этих встреч был Пушкин, хотя мало кто признавался себе в этом, но, видимо, каждому человеку в тайниках души хочется приобщиться вечности.

Эта преданность юной памяти сблизила воспитанников Энгельгардта сильнее, чем годы безмятежного расцвета в царскосельских садах. Ну, а для публики, начитавшейся лицейских од Пушкина, не было сомнений, что лицеисты первого выпуска наипреданнейшие друзья. В исходе же сороковых на всех, кто как-то прикасался к Пушкину, лежал его отсвет. И Красовский, знавший лицейский расклад лучше многих, тоже считал Лисичку близким другом Пушкина.

Служа по разным ведомствам, чиновники сталкивались не часто, и хотя Комовский вел себя лояльно, Красовский ему не доверял, всегда ждал каверзы, каждую встречу с ним воспринимал как дурную примету, хуже попа нос к носу, пустых ведер и косого через дорогу. А дело опять же в Пушкине, которого Красовский ненавидел всей своей угрюмой, темной и вялой душой, вроде бы неспособной к сильным чувствам. Пушкин преследовал его злыми остротами, эпиграммами — раз «дураком» назвал, другой «подлецом-поповичем», не упускал случая унизить в глазах света.

Ничего примечательного во встрече с Комовским не было: раскланялись, перекинулись двумя-тремя словами о поправках к ценсурному уставу, о дурном характере Уварова — об этом, правда, один Комовский болтал, провоцировал, да не на таковского напал, что еще?.. Да ничего вроде. Комовскому было под пятьдесят, он сохранил сухощавую легкость, хотя Лисичкой уже не назовешь, нет былой гибкости, верткости в членах, подагра не обошла любителя шипучих вин, но хитролисье в нем осталось, даже сильнее проступило в заострившихся чертах тонкого лица с длинным хрящеватым носом. Но как он ни хитер, ни пронырлив, а большой карьеры покамест не сделал, думал Красовский, хотя этим молодым все проще дается, да ведь и не с нуля начинал, уже из лицея с чином вышел.

Нет, что-то еще сказано было: о каких-то чиновниках, обойденных повышением (после в тяжелом сне отыгралось), о его близящемся юбилее. «Андреевскую ленту ждете?» — хихикнул Комовский, а чего тут смешного? Над такими вещами подшучивать вообще дурной тон. Андреевской ленты он не ждал, не такая у него должность, но разве не заслужил он высокой награды за полвека беспорочной службы? Конечно, заслужил. Да ведь кто заслужил и ждет, тому ничего не выпадает. А кто не заслужил и ничего не ждет… Таких не бывает: каждый считает себя достойным самых высоких отличий; кто помельче лелеет мысль о чине невздорном, а какой статский не видит себя генералом?

Тон Комовского не понравился. Лисичка что-то вынюхал, конечно, дурное, и за доброжелательными расспросами скрывалось злое торжество завистника, проведавшего о твоем провале. Вспомнились Красовскому и участившиеся за последнее время подковырки от графа Уварова, и вообще-то не больно к нему благоволившего. Стал бы этот царедворец уязвлять человека, которому значительная от государя награда предстоит? Навряд ли. Уваров — жесткий, злой, мстительный, но Красовский ему ни в чем не помеха, а даром ожесточать человека, пользующегося благосклонностью государя, тоже не в его правилах. Он знает, кого язвить, одергивать, ставить на место, а с кем и поостеречься. Но если тебя обошли, нечего с тобой церемониться. Нет ли связи между ухмылочками Комовского и придирками графа? Все может быть!..

Но за что же с ним так?.. Уж он ли не… А кого этим разжалобишь? Недавно он запретил богохульные сочинения Вольтера, а кто-то напомнил императору, что его бабка, великая государыня Екатерина, состояла в переписке с фарнейским умником. Государь изволил обозвать ценсора болваном. И сразу — пиявки на уши, кислый стул, сердечное недомогание. А ведь император, поди, не раскрывал Вольтера, а раскрой — в ужас пришел бы. Вольтера, значит, нужно было разрешить, а как взгрели ценсурный комитет за допущение к продаже «крамольной» книги о подагре, выписанной из Берлина Смирдиным! Чем это медицинское сочинение угрожает видам и негоциям Российской империи?

Другим и не такие промахи прощают, а ему каждое лыко в строку ставят, любую оплошность муссируют, ибо с легкой руки Пушкина утвердилась за ним слава неуча и дурака.

Не было ничего удивительного, что, пытаясь разобраться в своей незадаче, Красовский пришел к Пушкину. Уже сосредоточившись на Комовском, он догадывался: дело не в старом лисе, а в его лицейском дружке, что непременно высунет ценсору лиловый негритянский язык. Языка Пушкина Красовский не видел, но был уверен, что африканской породе положен лиловый язык. Конечно, Пушкин лишь на одну восьмую эфиоп, но русская кровь примесей не любит, и если кто из предков не соблюл чистоты, то будешь ты уже не русский, а инородец.

С Пушкиным связана самая неприятная история в жизни Красовского, когда вышел он круглым дураком перед великой княгиней Еленой Павловной, почитавшейся самой просвещенной женщиной своего времени; перед ней, младшей, благоговел покойный император Александр и почтительно склонялся суровый Николай. Обхождение Елены Павловны было таким простым и милым, таким располагающим к доверию и откровенности, что каждый человек становился с нею самим собой, ничуть за себя не стесняясь. Она обладала способностью всегда находить в людях что-то привлекательное, даже их слабости обращать им на пользу. И в тот раз все обошлось бы, если б не Пушкин — нечистый его принес. И ведь знал Красовский, что его враг и хулитель среди гостей и, будто подстерегая жертву, смещает в его сторону плоскости желтоватых белков. Искренне почитая великую княгиню, Красовский плохо чувствовал себя в ее салоне, слишком остром и быстроумном. Любила Елена Павловна общество литераторов, художников, музыкантов и позволяла им большую свободу в словах и поведении. Красовский сроду бы не ходил на эти собрания, но его приглашали как-то подчеркнуто, разве мог он отказаться?

Видимо, считалось, что ценсор — человек литературный и надо ему быть в обществе просвещенных умов, а может, доброй и наивной Елене Павловне хотелось сблизить вечно пребывающих в контроверзе словесность и ценсуру?

Вот и в тот раз, промыкавшись часа два среди чуждых ему всей кровью завсегдатаев салона (помнится, были среди них Жуковский, князь Вяземский, граф Виельгорский, почт-директор Булгаков, проныра и сплетник, он-то небось и раззвонил на весь свет о приключившейся неловкости), Красовский собрался уходить, но колебался: не слишком ли рано даст стрекача, что может быть дурно истолковано, и тут перед ним оказалась Елена Павловна и, верно, подметив угрюмое и несчастное выражение его лица, сказала своим ласковым голосом:

— Месье Красовский, вам приходится столько читать. Не надоела вам литература?

И, поддавшись на ноту участия, исполненный доверия и благодарности, он утратил обычную осмотрительность и ляпнул от души:

— На дух не переношу, ваше императорское высочество!

Он заметил смущенную, сразу погашенную улыбку на тонких бескровных губах Елены Павловны, и тут раздался какой-то фырк и звонкий голос Пушкина произнес:

— Бедная литература! Ты в надежных руках!

Люстры были пригашены, вечер близился к концу, углы гостиной приютили густую тень. В сумраке меж шкафчиков с севрским фарфором и дельфтской вазой на постаменте высветилась узкая полоска. Красовский сперва заметил высверк белых зубов в издевательском оскале, а потом — мозглявую фигурку Пушкина в развязной, как всегда, позе. Он облокотился о спинку кресла, отклячив зад и заложив ногу за ногу. Говорят, и на аудиенции у государя императора он не постеснялся греть ноги у камина, а потом чуть не уселся на край письменного стола.

Красовский хотел осадить весельчака резонным вопросом: «Над чем изволите потешаться, милостивый государь?» Но тут великая княгиня снова улыбнулась, и эта быстрая, молодая, какая-то заговорщицкая улыбка предназначалась Пушкину. И он вынужден был смолчать, проглотить оскорбление, ведь его фраза попала бы рикошетом в великую княгиню.

Раздумывая потом над этой сценой, Красовский не мог понять, почему он должен принять в обиду слова Пушкина, хотя намерение обидеть было несомненно. «Литература в надежных руках», — сказал Пушкин. Да, пока он, Красовский, на страже, никакой крамолы пропущено в печать не будет. Кстати, в своем послании Шишкову Пушкин и сам утверждал, что ценсура необходима. Он сказал «бедная литература» — что ж, сочинителю так позволено считать, у него своя забота — марать бумагу, у ценсуры своя — не пропускать. Спутал его мысли граф Уваров, с которым он столкнулся у дверей собственной его величества канцелярии. «Ну, батенька, и сморозили вы!..» — кинул граф своим хриплым, непрокашлянным голосом, усмехнулся и прошел мимо. Ему бы спросить: «Чего я такого сморозил?» — а он растерялся и пропустил момент. «Сморозил» — слово-то какое!.. Ответил он великой княгине по чести и совести, не слишком изящно, прямолинейно, по-бурсацки, так это от доверия к собеседнице, не терпящей светских околичностей.

А разве ценсор может любить литературу? Любовь ослепляет, а ценсор должен все насквозь видеть, подозревать каждое слово, даже то, что за словами, ведь иной крамольный смысл в недосказанности прячется. Чтение и вообще докука, а для человека, прикованного к этому делу, как каторжник к тачке, — мука мученическая. Эк же осточертела печатная галиматья, в которой и слова путного не встретишь! Все — плод дурного беспокойства кичливого ума и расстроенных чувств. Разве отцы, а тем паче деды читали книги, а как высоко стояла Россия среди других народов! В славный и тревожный век Екатерины II завелся этот несподручный россиянам обычай. Заигралась матушка-государыня в свои просветительские игры со всякими Вольтерами и Дидеротами, а после сама была не рада. Спохватилась, да поздно: Радищева в Сибирь закатала, Новикова в Шлиссельбургскую крепость, Княжнина в тайной канцелярии насмерть запытали, а зараза успела проникнуть в русское нутро.

Будь его, Красовского, воля, он запретил бы все книги, кроме Священного Писания, акафистов, месяцеслова, сонника и Домостроя, в них сказано все, что русской душе потребно. А еще надо читать правительственные указы и распоряжения городских властей, остальное — от лукавого. Вот он за свою жизнь прочел столько книг, что из них Вавилонскую башню построить можно, а извлек ли из всего читанного хоть одно полезное наставление, добавилась ли ему хоть капля ума, омылось ли сердце хоть одной слезинкой? Нет, нет и нет. Учат человека родители, церковь и сама жизнь. Светлейший князь Меншиков ни читать, ни писать не умел, с трудом имя свое на бумаге рисовал, а был царю первый помощник и всю Россию под себя подмял. Русским администраторам книжное научение только помеха. Разве открывал когда книгу граф Аракчеев, разве читает Клейнмихель, а какими делами заворачивает! Можно ли представить за чтением князя Варшавского, первого героя России? Государь-император читает, но единственно для выговоров господам литераторам (ценсорам тоже перепадает). А ежели спуститься вниз: нешто народ-кормилец читает? Видел ли кто-нибудь читающего пахаря и сеятеля? Они и грамоте не знают, как и солдат — защитник Отечества. Все, кем сильна и прочна Российская держава, чтением ум не смущают. Зато дамы до чтения большие охотницы, жить не могут без романчиков и стишков. Критики это понимают и судят о литературе с точки зрения прекрасного пола, мол, подходит дамам или нет. Что ужасно бесит Пушкина. Хорошей литературы не бывает и быть не может, как не может быть сладким то, что по природе своей горько. Даже «Выжигин», самое благонамеренное и занимательное произведение российской словесности, — дрянь, на которую совестно тратить время. Об остальном говорить не приходится. В России литература не нужна, от нее лишь разврат и пагуба. Недаром декабристы сильно начитанные были.

Но все эти умные мысли не приносили успокоения. Он чувствовал, что печень в нем разгорячена, что тихая и справная работа пищеварительных органов вот-вот разладится и зашатается, похилится вся его такая размеренная, блаженно-созерцательная и на близорукий взгляд несколько однообразная жизнь. На деле же пестро и приятно расцвеченная разными занятными малостями: то на поминки сходишь, то знакомый сенатор предложит вместе говеть, то государя во всей подробности на дворцовом приеме или на плацу узришь, то с архиереем побеседуешь, то рыбная торговка с лотком, полным корюшки, сковырнется с ног на гололеде, то кума Чемодурова соленых груздочков пришлет, пожалования тоже приятно волнуют сердце и будят мечту…

Коль пришло лихо, словами его не заговоришь. Постиг его душевно-кишечный недуг такой силы, что пришлось лечь в постель и вызвать лекаря. Тот прописал порошки и диету, когда ему и так кусок в горло не шел. Порошки изжелта-зеленые, будто плесневелые и дурно пахнущие, больной положил за образа: коли имеется в них сила, через святые образы скорей подействует. А сам решил испробовать народную медицину. Послали за Домной Пантелеевной, специальной женщиной, известной на весь околоток своим умением заговаривать любую боль, прогонять ветры и вообще приносить облегчение. Красовский почему-то считал, что все ворожеи — старые, худущие, черные, как галки, а Домна Пантелеевна оказалась особой моложавой, приятно окатистой, на подбородке ямочка, руки с перетяжками, как у раскормленных младенцев, а глаза голубенькие, словно незабудки. На редкость привлекательная женщина. Спрыснула его с уголька, получила полтинник и провизии на четвертак (лекарь червонец содрал!) и попросила непременно обращаться к ней в случае нужды. Такая нужда, весьма настоятельная, возникла, когда Красовский поправился.

Сколько уже лет прошло, а Красовский все прибегает к услугам этой умелой и обязательной женщины, когда чувствует себя особенно бодрым и здоровеньким.

Может, уголек помог, а скорей всего визит лейб-медика Арндта, присланного самим государем императором. И не в таких чинах Красовский тогда был, а надо же, вспомнил государь о рачительном и преданном слуге своем и явил монаршую заботу. Приятство для души помогло освобождению кишечника, вновь спокоен и сладостен стал глубокий сон, даривший лицезрением царских особ, архиереев, сановников, самого князя Варшавского, изредка в сон допускались близкие: покойные родители, знакомые дамы, последнее служило напоминанием, что надо посылать за Домной Пантелеевной.

И все же полного покоя он не обрел. Мелкая и пустая история оказалась на редкость живучей. Она проникла даже в книгу французского путешественника, как полагается, бесстыдно перевранная. Случалось, при его появлении на рауте, торжественном обеде, дворцовом бале или в театре какие-то кучно стоявшие люди прерывали свою беседу, косились на него, и он чуял за спиной грязный шепоток. Но по-прежнему, хоть убей, не понимал суть своего афронта. Наверное, все давно бы забылось, если б не растущая слава Пушкина. Она, эта слава, возводила в легендарный чин каждого, кого Пушкин коснулся хоть словом. И ценсор, осмеянный Пушкиным в лицо и заглазно, стал по-своему легендарен.

Конечно, было бы преувеличением сказать, что скверное воспоминание неотступно преследовало его, омрачая жизнь. Нет, конечно. К тому же человек управляет своей памятью: не хочу — не помню. Были заботы поважнее. Но сейчас опять нахлынуло и повергло в болезнь. Все дело в близости юбилея и боязни, что обойдут. А уж если он сейчас не получит сполна, то не получит никогда.

Забрало его крепко, хоть завещание пиши. Кому только завещать и чего завещать: не нажил он палат каменных от всех трудов своих, а с заморенной деревеньки, доставшейся по наследству от тетки, оброк получал солеными огурцами, капустой и рыжиками. Конечно, про черный день кое-что отложено, капиталом не назовешь, но больше, чем ничего. Для Домны Пантелеевны это было бы настоящим богатством, для кумы Наталии Ивановны Чемодуровой — солидным приварком к пенсиону, а для вдовы Александры Афанасьевны Блажиевской пожалуй что безделицей, не стоящей благодарности. А коли так — накась, выкуси! И больной с усилием складывал в кукиш мясистые квелые пальцы. Но и куме отказывать свои кровные не хотелось: подозревал Красовский, что в очередь с ним принимает она геморроидального старичка тайного советника Арцыбушева, а вне очереди — синодального служащего титуляшку Синицына, у которого вся заслуга — белокурый капуль да румянец во всю глупую щеку. Так неужто Домне Пантелеевне оставлять? Хоть она и ворожея и целительница, а в деньгах ни черта не смыслит. Облапошит ее первый попавшийся прохиндей. Не будет он этим бабам благотворительствовать. Где-то обреталась сестрица, двумя-тремя годами его моложе, уж лучше родной кровиночке порадеть. Да где отыщешь эту сестрицу — последнее письмо от нее пришло еще до награждения его Владимиром III степени, может, померла давно. А с чего ей помирать — в провинции люди долго живут. Но вскоре ему стало безразлично, кому достанется его нажиток, весь он сосредоточился на своем вспучившемся, тугом, как барабан, но не пустом, как барабан, а тяжело набитом чреве. Он трогал его руками и не мог ущипнуть тела. Подпирало сердце, не продохнуть, было жуткое чувство, будто он тонет, но как-то изнутри. И пропала всякая охота сопротивляться. Он запретил слуге входить к нему и кого-либо впускать. Он не собирался звать врача, и даже спасительный образ Домны Пантелеевны ни разу не прорезал его ночь. И если б государь прислал к нему своего лейб-медика, он не принял бы его, как и всех остальных. То была полная капитуляция. Красовский лежал на спине, брюхо возвышалось горой, закрывая спинку кровати, щетина небритого лица колола грудь и плечи, стоило чуть двинуть головой, и лишь это напоминало ему, что он еще живой.

Но как не готов он был к принятию кончины, как жаждал жить, Красовский узнал в одну из ночей, когда, громко и слышимо для самого себя застонав, открыл глаза в адов огонь. С невыносимым ужасом уставился он в багряно-угольную шевелящуюся тьму, оттуда надвинулся кто-то черный, волосатый, с мерцающим взором, высветом оскаленных зубов и простер к умирающему руки с длинными окогченными пальцами.

— Пушкин! — ахнуло в Красовском. Он узнал князя Тьмы и в то же мгновение понял, что каким-то далеким, недостижимым в обычной жизни умом всегда знал, что Пушкин — сатана.

И с этим последним страхом пришло к нему неизъяснимое блаженство и унесло на своих крыльях из сознания жизни.

Он очнулся утром: легкий, пустой, голодный, покоясь будто на пуховой перине, и сразу, цельно и ясно, принял свою блаженную освобожденность, смешной детский грех и возвращение в мир. Он еще полежал, наслаждаясь покоем, и вдруг услышал чей-то сиповатый голос, напевавший:

И сердце бьется в упоеньи,

И для него воскресли вновь

И божество, и вдохновенье,

И жизнь, и слезы, и любовь.

Это — о нем. Но кто же мог петь в его доме глинкинский романс? Голос был глухой, старческий, но мотив передавал точно, с чувством. Господи, да ведь он сам поет! Но как же это он слова запомнил? Романс частенько напевали в разных гостиных, но он никогда не прислушивался, и слова и мелодия сами встряли ему в голову. А Пушкин-то каков — на все руки! «Эх, Александр Сергеич, — вздохнул Красовский, — и зачем вы со мной так?.. Ведь мы могли бы!..» Но что такое могли они с Пушкиным, было не ясно, а додумывать лень. Он встал, ополоснулся и велел затопить баню.

На другой день Красовский явился в присутствие, удивив подчиненных, похоже, уже похоронивших его, своим свежим и бодрым видом. На радостях он запретил не глядя всю скопившуюся за время его отсутствия литературу и понял, что это хорошо. Строгость, строгость и строгость — вот чего требует время. И никаких колебаний, никаких сомнений, исполнительность и строгость — только это нужно России. И нечего бояться, что его не оценят, обойдут, истинное усердие всегда будет вознаграждено, как бы ни кривился Уваров, ни злобствовали завистники, ни злопыхательствовали светские остроумцы.

Дневник тех дней отражает мир и лад, наступившие в душе и желудке Красовского. Впрочем, одна запись свидетельствует о некоем беспокойстве иного, сладостного свойства: «…во сне виделись покойная М. И. Катер и особенно Антония, которая представилась открывшейся и сватаемой за меня со странным лицом… Сон был хорош, но во сне было сатанинское искушение».

И чтобы избавиться от грешных чар, насылаемых на спящего врагом рода человеческого, Красовский нанес визит вдове Блажиевской, через день-другой посетил куму Чемодурову, а напоследок вызвал целительницу Домну Пантелеевну.

Он совсем успокоился, и сны его стали светлы, благочестивы, достойны пожилого мужа, пришедшего через страдания к полной гармонии.

«Благодарение Создателю, сон был хорош от 1-го до 8-го ч. (Во сне виделись княгиня Клейнмихель, приведшая меня за руку к обеденному столу, и ее муж, граф Петр Андреевич, принявший меня благосклонно и расспрашивавший о моей службе и проч.) Отправление желудка было обыкновенное».

И дальше в таком же благостном роде:

«Благодарение Господу, сон был хорош от 1-го до 8-го ч. (Во сне виделись: штаб-доктор действующей армии д.с.с. Четыркин и покойный преос. митрополит Гавриил в архиерейской мантии, вызывавший меня по имени и давший мне поцеловать свою правую руку.) Отправление желудка было обыкновенное».

А там и граф Уваров приснился в белых одеждах, говоривший с ним «благосклонно» (разрядка наша общая. — Ю.Н.). И сон этот был в руку.

«Благодарю Тебя, Создатель и Хранитель моей жизни, даровавший мне провести 67 лет на сем свете и долготерпевший беззакониям моим; даруй мне силу служить Тебе и правде и отойти от сей временной жизни к вечной путем, благоугодным Тебе; даруй кончину жития христианскую, не плотоядную и мирную! Благодарение Богу, сон был хорош от 1-го до 6-го ч. (Во сне мне виделось кое-чего, что я одевался идти куда-то и слышал какое-то детское пение…)»

Знал хитрец, и во сне знал, куда он так тщательно одевается и почему звучит хор детских голосов, не детских — ангельских, — радовалось само небо, что восторжествовала справедливость, и в полном параде он идет во дворец за наградой, о которой мечтал.