Глава четвертая Маленький Жюль
Глава четвертая
Маленький Жюль
1830 год. В Ноане все шло по-старому. Казимир рыскал по полям и лесам; вечерами он храпел или же приставал к Пепите. Аврора Дюдеван — Жюлю Букуарану: «Вы знаете, как живут в Ноане; вторник похож на среду, среда на четверг и так далее. Только зима и лето вносят некоторое разнообразие в это прочно застоявшееся существование… Благодаря моей возвышенной философии или же моему глубокому ничтожеству мне хорошо везде….» Единственной радостью было то, что она властвовала над молодыми людьми из соседних замков. Не обращая внимания на мужа, она почти каждый день ездила верхом в Ла Шатр или к своим друзьям.
30 июля она поехала к Шарлю Дюверне, в замок дю Кудре, Там она встретила Флёри (Галла), Гюстава Папе и еще одного молодого человека, девятнадцати лет, незнакомого ей: Жюля Сандо. Это был очаровательный блондин, «завитой, как маленький Иоанн Креститель на рождественских картинках». Его отец был сборщиком податей в Ла Шатре, и Жюль любил этот маленький городок. «Не было ни одного закоулка, в котором бы не осталось кусочка счастья». Поскольку с детства в нем обнаружился живой ум, его родители, люди без средств, пошли на большие жертвы, чтобы дать ему хорошее образование. Сначала он успешно учился в колледже Буржа, потом в ноябре 1828 года поехал в Париж, где хотел изучать юридические науки. На каникулы он приезжал в Ла Шатр, и для него было большой радостью въезжать в сельском дилижансе на мост, трястись по неровной мостовой улицы Руаяль, гулять по городской площади, по пустынным безлюдным улицам, заходить в конюшню, в которой помещается театр, в ригу, приспособленную для танцев. Золотая молодежь Ла Шатра пыталась втягивать приезжего в свои развлечения, но юный Жюль не любил ни охоты, ни шумных сборищ. Вялый, хрупкий, скорчившись у какой-нибудь изгороди с книгой в руке, он дремал, мечтая о будущем благоденствии.
При появлении у Дюверне госпожи Дюдеван этот красивый мальчик скромно отошел от группы молодежи и с книгой в руках уселся на скамейке, стоявшей под старой яблоней. Такая сдержанность задела молодую женщину. Она увлекла всю компанию к» яблоне, и разговор продолжался уже в присутствии Сандо. Говорили о революции, которая только что разразилась в Париже. Сведения были редкие и неясные. Знали, что была ружейная стрельба и строились баррикады. Означало ли это, что провозглашена республика? Аврора, как всегда энергичная и пылкая, предложила поехать за известиями в Ла Шатр. Вскочив на лошадь, она крикнула: «Шарль, приведите завтра всех ваших друзей обедать ко мне!.. Я рассчитываю на всех вас, господа». Она ударила хлыстом Колетту и ускакала.
На следующий день, 31-го, Сандо вместе со всеми товарищами в первый раз приехал в Ноан. Аврора прочитала им письмо, полученное от Жюля Букуарана. Действительно, произошла уже революция, и эта маленькая либерально настроенная группа встретила ее с энтузиазмом. Казимир, которого политика пробудила к деятельности, был призван в качестве лейтенанта национальной гвардии, и вскоре под его начальством было сто двадцать человек. Аврора беспокоилась о матери и особенно о своей тетке Люси Марешаль — ее муж был инспектором штата королевского двора. Но «в такие минуты кровь кипит и душа слишком угнетена, чтобы предаваться чувствительности». Она была горда тем, что Ла Шатр оказался более решительным, чем Шатору. Если бы жандармы начали атаку, если бы даже прислали полк из Буржа, они стали бы защищаться: «Во мне проснулась такая энергия, которую я даже не подозревала в себе. События развивают душу». Маленький Сандо был ослеплен дикой красотой, экзальтированным и властным характером, черными сверкающими глазами и гибкой фигуркой владелицы Ноана. А когда и она заинтересовалась им, он влюбился до сумасшествия. Он полюбил Аврору Дюдеван потому, что она его очаровала: потому, что их обоих интересовали одинаковые темы, но говорила она на эти темы лучше, чем он; особенно же потому, что она была сильной натурой, а он слабой. Бесхарактерные юноши нуждаются в любовницах-матерях, между тем как женщины, не унижая себя, объясняют свое любовное рабство великодушным покровительством, которое они оказывают любовнику.
Несколько недель она боролась, что при ее душевном состоянии было геройством. Все соблазняло ее в Жюле: его юность, его розовые щеки, его светлые волосы, его ум, воздух Парижа, который он вносил с собой, его романтические мечты.
Если бы вы знали, как я люблю это милое дитя, как с первого же дня его выразительный взгляд, его порывистые и открытые манеры, его робкая неловкость внушили мне желание встречаться с ним, всматриваться в него! Я не могла бы объяснить, почему я им заинтересовалась, но это чувство росло с каждым днем, и я не могла противиться ему… Я ему сказала, что люблю его, еще не говоря этого самой себе. Мое сердце говорило мне о любви, но я сопротивлялась ему, и Жюль узнал о моем чувстве в тот же миг, что и я. Не знаю, как это случилось. За четверть часа до этого я сидела на ступеньках крыльца одна, держа для виду в руках книжку. Мой ум был поглощен одной неотвязной мыслью, милой, сладостной, восхитительной, но неясной, неопределенной, таинственной…
Долго еще спустя вспоминала она с нежностью тот маленький лесок, где они признались друг другу в любви.
Есть у меня особенно любимое место. Это скамейка, стоящая в красивой рощице, в глубине нашего парка. Там мы в первый раз громко сказали друг другу о нашей любви. Там в первый раз мы соединили наши руки. И там много раз он сидел, придя из Ла Шатра, запыхавшийся, усталый, в солнечный или грозовой день. Он находил на этой скамейке мою книгу, мою шаль, а когда я приходила, он прятался в соседней аллее, и я видела на скамейке оставленную им серую шляпу и трость. Когда любишь, все эти мелочи важны, и вам не будет смешно, если я вам буду рассказывать все эти пустяки, не правда ли, мой добрый друг?..
Все, вплоть до красного шнурка на его шляпе, все заставляло меня трепетать от радости. У всех молодых людей: у Альфонса, Гюстава и др. — были точно такие же шляпы, как у него; когда они все собирались в гостиной, я, проходя через соседнюю комнату, бросала взгляд на шляпы. Увидев красный шнурок, я узнавала, что и Жюль среди гостей: у всех остальных были голубые шнурки. Поэтому я сберегла, как реликвию, этот маленький шнурок. При виде его передо мною встает жизнь, полная воспоминаний, волнения и счастья…
Наконец она решилась на этот шаг. В Ноане был павильон, выходивший одной стороной в парк, другой — на дорогу. В 1828 году Аврора велела его отремонтировать; он мог служить местом свиданий. Входя в него, посетитель мог обойти дорогу из деревни и из замка, не привлекая к себе внимания прислуги. Иногда любовники встречались в лесу, в месте, называемом Ла Купери, в то время как друзья караулили их. Конечно, Ла Шатр взирал очень неблагосклонно на эту связь между замужней женщиной, матерью семейства, и маленьким Жюлем.
Аврора Дюдеван — Жюлю Букуарану, 27 октября 1830 года: В Лa Шатре сплетничают вовсю, больше чем когда-либо. Тот кто меня не очень любит, говорит, что я люблю Сандо (вы понимаете значение слова?). Тот, кто меня совсем не любит, говорит, что я люблю двоих: Сандо и Флёри; тот, кто меня ненавидит, говорит, что мне не внушает страха Дюверне, а также и вы в придачу. Итак, у меня сразу четыре любовника. Это не так много, принимая во внимание мои пылкие чувства. Злобные дураки! Какая жалкая жизнь! Добрый вечер, сын мой!.. Пишите мне!
Что для нее значили по сравнению с ее счастьем сплетни и пересуды Ла Шатра?
Мое внимание устремлено только на тех, кого я люблю. И окружаю себя ими, как будто священной армией, которая отгоняет от меня малодушные черные мысли…
Чтобы понять Аврору Дюдеван 1830 года и ее стремление к чувствительным и духовным приключениям, надо представить себе, что волновало умы во Франции в то время! Царствовала страсть. Когда-то обожествляли Разум, теперь же Безрассудство. Новые поэты, новые философские и социальные системы опьяняли молодых. Они с неистовством объявляли себя последователями Гюго, Сен-Симона и Фурье. В Ла Шатре и в Фертесу-Жуарр, Дюпюи и Котонэ интересовались романтизмом. Человек не был уже, как в XVII веке, ответственным членом социальной и религиозной общины; он был ценен сам по себе, становился объектом эстетического созерцания. «Тигры красивее, чем бараны. Но в классическом веке тигров держали в клетках. Романтики, сломав решетки, стали любоваться великолепным прыжком, которым тигр расплющивает ягненка…» Действительность подражает вымыслу. Во времена «Астреи» любили так, как любили герои Скюдери. Во времена Гете любили, как Вертер, в ожидании, пока будут любить, как Эрнани.
В Ла Шатре властная тигрица, молодая баронесса Дюдеван была музой всей округи. Но она почувствовала себя очень одинокой, когда вакации окончились и ее «великие люди» уехали в Париж. Она писала им письма, где под иронией и поэзией, чисто шекспировской, мужественно скрывала глубокую меланхолию:
Аврора Дюдеван — Шарлю Дюверне, 1 декабря 1830 года: Счастлив, трижды счастлив город Ла Шатр, родина великих людей, классическая обитель гения!.. После твоего отъезда, о светловолосый Шарль, юноша мечтательный, задумчивый, мрачный как грозовой день, несчастный мизантроп, убегающий от фривольной веселости глупой молодежи, чтобы предаться черным раздумьям аскетического ума, деревья пожелтели, сбросили с себя свой блистающий убор… И ты, гигант Флёри, человек с колоссальными лапами, с устрашающей бородой, с ужасным взором, — первобытный человек… с тех пор как твоя необъятная туша не занимает, подобно гомеровским богам, пространство в семь стадий в нашей местности, с тех пор как твоя вулканическая грудь не поглощает жизнетворный воздух, необходимый обитателям земли, климат здесь стал более холодным, воздух — более прозрачным… И ты, малыш Сандо! Милый и легкий, как колибри в благоухающей саванне! Ласковый и колючий, как крапива, которая колышется на ветру у стен замка Шатобрен. С тех пор как ты, заложив руки в карманы, не проходишь больше через маленькую площадь с быстротой серны… городские дамы встают только с заходом солнца, подобно летучим мышам и совам, они уж не снимают с головы ночных чепцов, чтобы показаться в окошке, а папильотки уже пустили корни в их волосах… Не зная, как изгнать давящую своими тяжелыми крыльями тоску, ваша несчастная подруга, утомленная светом солнца, уже не освещающим наших прогулок и серьезных научных разговоров, в Лa Купери, решила заболеть лихорадкой и хорошим ревматизмом исключительно для того, чтобы развлечься и как-нибудь провести время…
А время она проводила плохо. Единственным обществом Авроры была ее невестка, Эмилия Шатирон, нежная, добрая, но уходившая к себе уже в девять часов вечера, в то время когда Аврора шла в свой будуар писать или рисовать. В соседней комнате посапывали во сне дети. Соланж была все той же пышущей здоровьем толстушкой; Морис учился хорошо, мать начала учить его писать. Ипполит и Казимир почти всегда были в отлучке, развлекаясь со своими дамами. Такое застойное существование не могло продолжаться. У госпожи Дюдеван созрело решение увидеться в Париже с маленьким Жюлем. Все больше и больше супружеская жизнь казалась ей бессмысленной. Стать самой собой она может, только сбежав отсюда.
Что могло ее удержать? Вера? Она сохранила веру, но ту, которая разрешала любить. Нравственность? Это было время, когда самые серьезные сен-симонисты проповедовали законность наслаждения. Великие художники-реформаторы учили тому, что «священная фаланга», приветствующая дерзкие опыты, должна презирать буржуазные условности. Умная молодая женщина хотела следовать лучшим людям своего времени. Ее муж? У него были любовницы, и Аврора считала недопустимым, чтобы такая свобода была односторонней.
Аврора Дюдеван — Жюлю Букуарану, 3 декабря 1830 года: Вам хорошо знакома моя жизнь дома; вы знаете, что ее трудно перенести. Раз двадцать вы мне говорили, что удивляетесь, видя меня утром веселой после того, что накануне мне наносили такие удары. Есть предел всему… Отыскивая что-то в секретере Казимира, я вдруг нахожу пакет на мое имя. У этого пакета был очень официальный вид, что меня поразило. На нем была надпись: вскрыть только после моей смерти. У меня не хватило терпения ждать, когда я стану вдовой… Раз пакет адресован мне, значит я имею право вскрыть его, не совершая нескромности; и так как мой муж находится в добром здоровье, я могу прочесть хладнокровно его завещание. О боже! Ну и завещание! Одни проклятия, больше ничего! Он собрал тут все свои взрывы злости, всю ярость против меня, все свои рассуждения о моей развращенности, все свое презрение к моей сущности. И это он оставлял мне как залог своей нежности. Мне казалось, что я сплю! Ведь до сих пор я всегда сознательно не замечала его презрения ко мне. Чтение этого письма пробудило, наконец, меня от сна. Я сказала себе, что жить с человеком, у которого нет ни уважения, ни доверия к своей жене, — все равно что надеяться воскресить мертвого. Мое решение было принято, и могу сказать уверенно — бесповоротно…
Не откладывая ни дня, она объявила свое непоколебимое решение: «Я хочу получить пенсион, я еду в Париж: дети останутся в Ноане». Казимир был потрясен твердостью своей жены. У нее была железная воля Мориса Саксонского и его способности к стратегическим уловкам — ведь она требовала того, чего ей не хотелось, У нее не было никакого желания оставить своих детей, оставить Ноан и даже своего мужа. Шесть месяцев в Париже; шесть месяцев в Ноане; три тысячи франков пенсиона; взамен она обещала сохранить видимость брака, если ее требования будут приняты. Они были приняты.
Осталась нерешенной судьба детей. У Авроры было намерение взять в Париж «свою толстушку дочку», как только она наладит вопрос о квартире и вопрос материальный. Три тысячи франков — не так много для той, которая любила давать и не любила считать: значит, ей придется зарабатывать деньги; она нисколько не сомневалась, что добьется этого — станет ли она художницей, станет ли писательницей или будет расписывать табакерки. Что касается Мориса, то отец предполагал определить его в Париже интерном, но он был еще слишком юным и хрупким для этого. Он нуждался в воспитателе, и Аврора хотела, чтобы этим воспитателем стал Букуаран: «Если вы будете в Ноане, — писала она ему, — я могу спокойно дышать и спать; мой сын будет в верных руках, его образование будет налажено, за его здоровьем будут наблюдать, его характер не будет испорчен ни излишними уступками, ни чрезмерной строгостью». Правда, Казимир Дюдеван был не особенно любезен; но разве графиня Бертран была любезнее? Генерал Бертран был назначен директором Политехнического училища, и его семья предложила Букуарану быть наставником детей и жить в Париже; но разве благодарность женщины, нежность матери не стоит ничего? «Я не бессердечна, вы это знаете, я сумею выразить вам свою признательность». Жюль Букуаран, как и все молодые люди, был пленен госпожой Дюдеван. Последняя фраза открывала перед ним восхитительные перспективы. Он согласился; вскоре он стал настойчиво уговаривать ее поехать вместе с ним в Ним, где проживала его семья, но она пустилась на уловки. Она обязана, говорила она, щадить своего мужа и не возбуждать в нем заранее подозрения в отношении будущего наставника. «До самой смерти я вас буду мучить выражением своей благодарности и неблагодарностью. Понимайте, как хотите, — как говорит мой старый кюре…»
Аврора Дюдеван — Жюлю Букуарану: Хочу сказать вам, к каким глупейшим выводам пришли, видя вас так часто со мной, видя мое непринужденное обращение с вами. Знаете ли вы, что эта женщина, полусмеясь, полусерьезно, утверждает, что я настоящий Дон-Жуан в юбке… Никогда еще погибшая женщина не посылала в адрес порядочной женщины столь язвительных стрел… В Париже, в Бордо, в Гавре — всюду у меня любовники… Развратить вас было для меня еще одним развлечением…
После водворения в Ноане наставника ничто уже не удерживало там Аврору. Один только Ипполит пытался помешать ей уехать. Остроумный пьяница, выпив, становился необычайно чувствительным; ночью он, рыдая, явился в спальню сестры: «Ты думаешь, что сможешь прожить в Париже с ребенком на двести пятьдесят франков в месяц? — сказал он ей. — Довольно забавно! Ты же не имеешь представления, сколько стоит цыпленок! Ты приедешь назад через две недели с пустыми руками». — «Ну и что ж, — ответила она, — я попробую». Действительно, у этой богатой наследницы, законно ограбленной мужем, не было ни гроша в кармане. Но она надеялась, что отвоюет еще и своих детей, и свое состояние, и свой дом. Она не для того шла на богемную жизнь, чтобы избавиться от хозяйственных забот. «Я не принадлежу к тем великим умам, которые никогда не спускаются с облаков». Она любила варить варенье и сажать капусту. Романтичная в своем стремлении разбить привычные устои, она была буржуазкой по своей любви к Ноану и к домашнему уюту. Она с удовольствием присвоила бы себе это изречение: «Действительно, необыкновенный человек — это самый обыкновенный человек». Шить, готовить, стирать — ничто не пугало ее, но она хотела это делать для любимого человека.
Узнав о предстоящем отъезде жены, Казимир рыдал. «Теперь он плачет обо мне, — сказала она, — тем хуже для него! Я доказала ему, что не хочу быть бременем для кого-либо, а хочу быть подругой — желанной, любимой…» Она надеялась, встретясь в Париже с милым и веселым Сандо, стать для него и любовницей, и хозяйкой, и матерью. После замужества она впала в летаргический сон. Теперь она начнет жить: «Жить! Как это чудесно, как хорошо! Несмотря на все горести, на мужей, заботы, долги, родных, пересуды, несмотря на пронзительную грусть и скучные сплетни! Жить — это опьяняет! Это счастье! Это небеса!»
4 января 1831 года госпожа Дюдеван покинула Ноан. Она испытывала радость оттого, что завоевала свободу, и печаль оттого, что оставляет своих детей. Морис плакал, но его утешило обещание прислать ему костюм солдата национальной гвардии с ярко-красным кепи.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.