Глава 3 Зарабатывать на жизнь или жить?
Глава 3
Зарабатывать на жизнь или жить?
18 июля 1906 г. Кафка получил диплом доктора юриспруденции университета имени императора и короля Германии Карла-Фердинанда в Праге.
Он стал работать в суде, то есть проходить обычную неоплачиваемую практику, которой занимаются все юристы, желающие получить место адвоката. У Кафки никогда не было намерения делать карьеру юриста – он лишь использовал этот год как передышку после череды утомительных экзаменов и возможность поискать оплачиваемую работу. Он не хотел быть материально зависимым от родителей ни на один день больше, чем это было необходимо. Его отец никогда этого не понимал и считал такую точку зрения неправильной. В ту пору финансовое положение семьи было достаточно благоприятным. Но Франц сам хотел достичь благополучия. Однако что мешало Францу? Его энергия была направлена только внутрь себя и внешне проявлялась лишь в пассивном упорстве. В этом, может быть, и заключалась его фатальная нежизнеспособность. Он страдал и хранил молчание. К тому же не следует забывать об особенностях его дара, который нельзя было повернуть в практическое русло. Кроме того, ему мешало самобытное восприятие искусства. «Писать – это своего рода молитва», – записал он в дневнике. В самом деле, когда речь шла о выборе профессии, Франц решил, что его будущая работа не должна иметь никакого отношения к литературе. Занятие литературой как ремеслом он считал унижением самого творчества. Заработок и писательское искусство были для него абсолютно несовместимы. «Соединение» того и другого, как, например, в журналистике, Кафка отвергал. В таких случаях он с улыбкой объяснял: «Я не могу этим заниматься». Он оказал на меня влияние в выборе профессии, и я, так же как и он, несмотря на любовь к искусству, превозмогая душевные страдания, стал осваивать прозаическую, сухую профессию юриста и забыл о театре и музыке на многие годы. Сегодня я считаю строгость Кафки в этом вопросе благородной ошибкой и сожалею о сотнях проведенных в унынии часах, высшем даре Божьем, которые ускользнули от меня в пыльной конторе в полном состоянии моей безысходности. Я также скорблю о времени, потерянном Кафкой на его подвижническом пути.
Мы стали работать в конторе с раннего утра до двух или трех часов дня. Это сейчас я легко пишу «или», а тогда от одного часа зависело наше самочувствие и душевное состояние. Работа в коммерческой фирме не оставляла времени для литературной работы, прогулок, чтения, театра и других подобных занятий. Даже когда мы возвращались домой в три часа, последующее время у нас уходило на еду, потом мы приходили в себя от выматывающей душу работы, расслаблялись, – и у нас оставалась лишь малая часть дня. Желанных контор, где работа продолжалась бы только до двух часов дня, было немного, это были в основном правительственные учреждения, которые при старом австрийском правлении были открыты для евреев, в исключительных случаях – только если у них были влиятельные связи. Не хочу вдаваться в подробности того, какие разочарования постигли нас в поисках подходящего места. Достаточно сказать, что Кафка после напряженной работы в коммерческой фирме «Assicurazioni Generali» в конечном счете в июле 1908 г. поступил на службу в полуправительственное учреждение Богемский институт страхования рабочих от несчастных случаев в Праге.
И в том и в другом месте у Франца были хорошие начальники, но, несмотря на стремление Кафки уделять больше внимания канцелярской работе, он не смог преодолеть свою страсть к художественному творчеству. Для того чтобы писать, ему нужно было много времени, чтобы иметь возможность сосредоточиться и настроиться на творческий лад. Для нашего творчества наступили очень неблагоприятные условия. О том, как мы страдали, я написал в стихотворении во время одного из наших совместных отпусков, его я посвятил Кафке. Франц пытался спать днем и писать ночью. У него это некоторое время получалось, но он страдал нарушениями сна и необычайной чувствительностью к звукам. Это его изматывало, и вдобавок он тратил последние силы на канцелярскую работу. От него там много требовалось.
Ему даже пришлось писать статью против небезосновательных нападок на социальное страхование. Он отметил в своем дневнике: «Написана софистическая статья одновременно и за институт, и против него». (Какая ирония судьбы в том, что ему в конце концов не удалось избежать журналистики!)
Я приведу ниже свое стихотворение, о котором уже упоминал.
Озеро Лугано
Францу Кафке
Распростерши изящные крылья,
Рядом с нами стрекозы летают.
Купающиеся в воде и сидящие у раскаленной солнцем стены,
Мы им кажемся скалами.
Над нами тянется дорога,
Покрытая белой известковой пылью.
На винограднике висят обильные гроздья, приветствуя нас.
И спускающаяся прохлада ласкает, как нежная женщина.
Наши тела покрывает загар щедрого солнца,
Но души, дорогой друг, не знают мира и довольства,
И их потрясают мысли и слова.
И хотя нас окружает красота,
Мы знаем, что недалек тот день,
Когда нас согнет безжалостная ноша[14].
Годы, проведенные мной на службе в почтовой конторе, на протяжении которых я писал «Тихо Браге», смутно запечатлелись в моей памяти, и я с трудом припоминаю детали. Все они втиснулись в брюхо подсознательного. Хотя, возможно, эти детали могут всплыть снова. Все, что осталось, – это сочувствие к неосознанному страданию рабочих людей, которые выполняли нудную, неинтересную работу, страданию, которое достигло фантастической степени в «системе Тейлора» и в конвейерной системе. Как вообще можно было ограничить эти мучения? Возможно, нам оставалось только мечтать об этом – уменьшить эти невообразимые страдания, – потому что в реальности они превосходили предел человеческого сопротивления и, к несчастью, и человеческой деградации. Я с полным одобрением относился к такому решению социальных проблем, которое предлагало равномерно распределить бремя труда между людьми, но мой собственный опыт подсказывал мне, что настоящая проблема лежит гораздо глубже – в вопросе радости труда, в проблеме счастья работы, собственного ремесла. Возможно, я скажу об этом еще несколько позже.
Однажды я после многолетнего перерыва пришел в страховую контору на Поржичской улице, где работал Франц Кафка. Как часто я приходил сюда его повидать, ходил с ним по пустым гулким коридорам. В тот раз я говорил с одним из руководителей, который одно время работал с Кафкой. Этот господин сказал мне, что Франц Кафка был любим всеми, у него не было ни одного врага. Его верность долгу могла служить примером, работал он чрезвычайно добросовестно. Господин подчеркнул, что Франц Кафка решал вопросы, становясь на позицию оппонента. (Здесь очень уместно заметить, что его начальник не мог знать о том, что Кафка потом станет всемирно известен.) Еще он сказал, что в облике Франца была некоторая наивность, и рассказал мне историю, очень характерную для Кафки. «Однажды он пришел ко мне в тот момент, когда я ел бутерброд с маслом. «Как ты можешь есть этот жир? – спросил он. – Лучшая пища – это лимон». Отдел, в котором работал Кафка, занимался изучением методов предупреждения несчастных случаев и классификацией различных степеней риска.
Сам Кафка никогда не хвалил себя и не говорил, что прекрасно работает. Между тем его начальство очень хорошо отзывалось о его работе. Франц же всегда отмечал прекрасные знания и «одаренность» своего начальника – Маршнера – с восхищением и энтузиазмом.
Когда Кафка видел рабочих, покалеченных в результате несчастных случаев, его терзали муки совести, словно он сам был в этом повинен. «Как скромны эти люди, – однажды произнес он, широко раскрыв глаза. – Они приходят к нам с просьбами, вместо того чтобы взять приступом здание института и разнести его на мелкие кусочки, они приходят и просят».
В ежегоднике несчастных случаев института за 1909 г. помещена статья, которую Кафка написал как служащий этого учреждения. Конечно, Кафка не упомянул своего имени в этом отчете. Но я точно помню, что Кафка принес мне в тот год ежегодник и сказал, что это его статья. Его начальник сделал поправки к статье, но в ней ясно чувствуется стиль Кафки. Работник института, который был так любезен, что принял меня, показал мне также ежегодник за 1910 г. и сказал, что там тоже есть заметки, написанные Кафкой.
Вот выдержка из документа, которая мне кажется наиболее интересной:
«Следует показать разницу между квадратными и цилиндрическими шпинделями с целью предотвращения несчастных случаев. Резцы квадратного шпинделя прикреплены болтами непосредственно к шпинделю и вращаются со скоростью от 380 до 400 оборотов в минуту. Для рабочего представляет очевидный риск обширное пространство между резцом и поверхностью. Такие шпиндели продолжают использоваться, поскольку не учитывается их опасность или из-за чувства неизбежности риска. Хотя в целях предосторожности рабочий может не прикасаться к детали, когда подносит ее к резцу, в целом риск остается. Рука даже очень осторожного рабочего может быть затянута к месту действия резца, например соскользнуть, когда рабочий нажимает на деталь одной рукой и другой подает ее к резцу. Невозможно ни предвидеть, ни предотвратить подъем и смещение бруска. Это может произойти из-за сучка или какой-либо другой неровности на бруске, недостаточно высокой скорости вращения резца, деформации его режущей поверхности или из-за неловкого давления руки рабочего на деталь. Эти случайности могут объединиться вместе и действовать как мощный кулак. Не только отдельные предосторожности, но и целый комплекс профилактических мер не могут противостоять этой опасности – не только потому, что, как уже было показано на практике, они не отвечают соответствующим требованиям, но потому, что, уменьшая опасность с одной стороны (автоматически прикрывая режущий желобок защитной наклонной плоскостью или сужая ширину режущего пространства), они увеличивают опасность с другой, не позволяя стружкам свободно выпадать из станка, в результате чего опилки забивают режущее пространство и рабочий может поранить руки при попытке очистить машину.
Но, поворачивая шпиндель в соответствии с методом, запатентованным Шрадером, вставляя его плотно под легким наклоном в резец и не создавая ему никаких препятствий, можно легко обеспечить достаточное пространство для того, чтобы стружки свободно сыпались из станка.
Наиболее важный вывод с точки зрения предотвращения несчастных случаев состоит в том, чтобы создать защиту от острого края резца, а эти резцы, являющиеся важной составной частью шпинделей, могут быть достаточно тонкими без опасности поломаться».
Ясно, что Кафка почерпнул из своей работы в институте множество знаний о жизни и приобрел скептические и пессимистические взгляды, входя в контакт с рабочими, страдающими от несправедливости, и имея дело с тягучей канцелярской работой. Главы «Процесса» и «Замка» проникнуты духом того, что увидел Кафка, когда работал в Институте по изучению несчастных случаев. Такое же настроение прослеживается и в его рассказе «Новые лампы», и в записи дневника от 2 июля 1913 г.: «Представшая перед судом двадцатитрехлетняя Мария Абрахам из-за нужды и голода удушила своего почти девятимесячного ребенка подвязкой. Очень типичный случай». Интересна также схема реформ Кафки, в которой содержится модель устройства рабочего коллектива, основанная на добровольных началах и почти монашеская.
«ГИЛЬДИЯ РАБОЧИХ, НЕ ВЛАДЕЮЩИХ ИМУЩЕСТВОМ
Обязанности. 1. Не иметь и не брать ни денег, ни драгоценностей. Единственной собственностью является: простейшая одежда, необходимые для работы материалы, книги, необходимая пища. Остальное следует передавать нуждающимся. 2. Зарабатывать трудом. Привлекать к работе тех, кто может ею заниматься без ущерба для здоровья. Каждый сам выбирает работу, или, если это невозможно, работа распределяется комитетом труда, подчиненным правительству. 3. Получать вознаграждение за работу лишь за короткие сроки. 4. Вести наиболее умеренный образ жизни. Есть только тогда, когда это необходимо. В рацион могут входить, например, хлеб, вода, финики. 5. Отношения между работниками должны быть основаны на доверии, никогда нельзя требовать вмешательства суда. Любая работа должна выполняться при любых обстоятельствах, за исключением невозможности этого сделать по состоянию здоровья.
Права. 1. Максимальный рабочий день – шесть часов, для ручного труда – от четырех до пяти. 2. В случае заболевания или когда человек слишком стар, чтобы выполнять работу, его нужно освободить от работы и поместить в больницу.
Работа должна быть делом совести человека.
Собственность должна отдаваться на строительство больниц и жилищ.
Советы – большая ответственность – даются правительством.
Там, где человек может помочь, в заброшенной местности, рабочих домах, в качестве учителя…[15]
Ограничение – 500 человек.
Каждый год обучаться».
Кафка не принимал никакого активного участия в политическом движении. Но ему хотелось, чтобы улучшалась жизнь простых людей. Поэтому он ходил на митинги и публичные дискуссии. Я часто слышал, как он отзывался о крупных популярных деятелях, таких, как Соукуп, Клофач, Крамарж. Характеристики были подробными и всегда очень критичными. Впоследствии я узнал, что Кафка был знаком с чешским революционером Кахой. В своем романе «Стефан Ротт» я писал: «Среди чехов, сидевших у стола в большом гостиничном номере, был гость из Германии, худощавый, молодо выглядевший, хотя ему было уже за тридцать. Он не произнес ни одного слова за весь вечер и лишь внимательно смотрел на окружающих большими светло-серыми глазами, контрастировавшими с загорелым лицом и густыми угольно-черными волосами». Это – образ Франца Кафки. Он часто ходил на такие собрания. Каха любил его и называл «клидас», то есть «молчун», если попытаться перевести пражско-чешский сленг. Местом посещения был знаменитый «Клуб младих», то есть «Клуб молодых», в котором бывали чешские писатели Гельнер, Томан, Шрамек, Станислав Нейман, Мареш, Ярослав Гашек.
Конечно, когда Кафка работал в канцелярии, его жизнь не всегда была окрашена в мрачные тона. Он умел завязывать дружбу с коллегами, даже если они были не совсем общительными людьми. Например, я нашел среди своих бумаг необычную запись. Она начинается словами: «Nos exules filii Evae», a в конце ее была заметка, записанная рукой Франца: «Пятидесятилетний автор создал программу, согласно которой он хочет объединить польских евреев (Далила – еврейская мать) со славянами (Урсус – славянский мужчина) и которая должна, по идее, спасти и тех и других. В результате будет рожден Самсон, который создаст новую религию».
Франц привел автора этого любопытного меморандума и познакомил меня с ним, затем мы втроем пошли на спектакль, который показывала труппа Польского еврейского театра, о котором я еще напишу несколько позже.
В одном из его писем ко мне Кафка описал свою канцелярскую работу с юмором, предвосхитившим фильмы Чарли Чаплина: «Если бы ты знал, сколько у меня работы! В моих подведомственных округах – кроме всего прочего – люди, изрядно выпив, падают с лесов, суют руки в машины, на них валятся доски, под ними осыпается земля. Все эти девушки с фарфоровых фабрик без конца падают с лестницы вместе с горой посуды. Надеюсь, в понедельник не произойдет худшее…»
В своем дневнике он детально описал опыт работы молодого счетовода. Он также отмечал достоинства тех, кто занимал высокое положение.
Однажды Франц пришел ко мне в сильном возбуждении. Он рассказал о том, как только что совершил глупейший поступок, который мог ему стоить работы, найденной с таким трудом. Вот что произошло. Когда его назначили служащим по оформлению бумаг, один высокопоставленный чиновник из института вызвал нового клерка для представления его Кафке и стал произносить настолько выспреннюю и ханжескую речь, что Франц не выдержал и внезапно рассмеялся. Он долго не мог остановиться. Потом я помог расстроенному Францу написать письмо с извинением высокопоставленному господину, который, к счастью, вскоре перестал быть значительной фигурой. Следует заметить, что Франц по своему характеру очень ценил тех, кто хорошо к нему относился, помогал ему или хотя бы не чинил особых препятствий, – в то время как другие люди, которые достигли определенного положения в обществе, были вынуждены почти все свое время тратить на борьбу со всяческими препятствиями. Таким образом, все сводилось к тому, чтобы никому не жилось спокойно.
Веселые и оптимистические эпизоды в его канцелярской жизни можно считать редкими исключениями в череде рутинной работы, которая была для него постоянно увеличивавшейся тяжелой ношей. В своем дневнике Кафка писал о том, как канцелярская работа мешала ему писать. Однако есть одно высказывание Кафки, на которое следует обратить особое внимание. Оно написано от лица очень скромного человека, который с величайшим трудом заставляет себя писать бумаги для своей конторы, будто отдирает кусок мяса от своего тела. Затем он «в величайшем страхе» объясняет, что «все во мне готово для творческой работы, но эта работа не будет считаться посланной небесами для решения моих проблем и никогда не претворится в жизнь до тех пор, пока я буду вынужден терзать свое тело, которому так нужен вырываемый из него кусок мяса, выполняя в этой конторе несчастную канцелярскую работу». В этом же духе написаны другие неопубликованные части дневника. Для Кафки наступил критический момент, когда пришло время оформить его долю на фабрике в интересах всей семьи, и позже он с трудом проявлял практический интерес (можно сказать, случайный) к этому предприятию. Это было для него невыносимо. Он знал в действительности, какой мощный творческий заряд живет в его душе и с какой силой он может вырваться на волю. И в то же время знал, что всякого рода обязательства держат его на замке. Его жалобы напоминают письмо Моцарта из Парижа, в котором он писал о том, что отказывается брать учеников, на чем настаивал его отец. «Не думай, что это из-за лености, вовсе нет, но лишь потому, что это стало бы мешать моему основному занятию, моей страсти, препятствовало бы проявлению моего гения… Ты знаешь, как меня поглощает музыка, – я занимаюсь ею целыми днями. Но теперь уроки будут мешать мне заниматься любимым делом. У меня, правда, будет несколько свободных часов, но мне в таком случае придется использовать их для отдыха». К сожалению, обыватели считают, что гению достаточно «нескольких свободных часов». Они не понимают, что всего свободного времени ему едва хватает для того, чтобы обеспечить достаточно сносную непрерывную работу приливов и отливов вдохновения и создать широкое пространство для колебания творческих волн.
Те, кто полагает, что Кафка считал свои литературные творения неудачными или был к ним безразличен, будут удивлены тем, что в его дневнике есть строки, в которых говорится о его «способностях» и «как убивает их эта изнуряющая работа». В этом ощущается сходство с высказываниями Моцарта о своем «гении» в вышеприведенном письме. Было бы, честно говоря, смешно предположить, что этот ярко выраженный гений сомневался в переполнявших его творческих силах. Внешнему же миру Кафка демонстрировал определенную заниженную самооценку. На него сильно повлияло религиозное сознание, несмотря на то что он пытался ему противостоять. На фоне этого сознания он чувствовал себя ничтожным, но это в конечном счете не помешало ему оценить должным образом Божескую милость, дарованную ему, и то, как несправедлив был иногда Божий промысел, потому что воздвиг перед ним временные препятствия. Он писал:
«11/15/1911. В эту ночь передо мной возникла картина, и я вскочил с кровати, потом снова лег и стал думать о своих способностях. У меня было ощущение, словно я держал их в руке, они распирали мою грудь, у меня пылала голова. Чтобы успокоиться и не приняться за работу, я снова и снова повторял себе: «Это не принесет тебе никакой пользы, это не принесет тебе никакой пользы» – и с ощутимым усилием пытался уснуть. Как много я вчера потерял. Кровь пульсировала в моей гудевшей от напряжения голове, и мне стоило неимоверных усилий остаться в живых».
Определенно, это все, что я мог постичь: ясное или даже приблизительное понимание каждого слова, но когда я сидел за столом и пытался изложить свои мысли на бумаге, слова в своих подлинных значениях выглядели сухими, капризными, жесткими, непонятными всему миру, робкими, и, кроме всего прочего, неполными, хотя я ни на йоту не отступал от своей первоначальной концепции. Объяснение кроется в том, что я правильно постигаю вещи только тогда, когда не привязан к бумаге, в минуты вдохновения, которых я боюсь больше, чем жажду, а также в том, что реальность настолько ярка, что я отшатываюсь от нее, но она слепо следует за мной и выхватывает вещи из потока горстями, поэтому все, чего я могу добиться, когда пытаюсь отразить эту реальность в образах, – это сравнить ее с блеском, в котором она живет, так как не способен создать в воображении эту яркую действительность, именно поэтому она так плоха и тревожна, потому что лишь напрасно всех соблазняет.
«12/28/1911. Как ужасно для меня состояние дел на фабрике! Почему я не протестовал, когда мне навязали эти обязанности? Конечно, никто не заставляет меня этим заниматься, но отец донимает меня упреками, а К. – своим молчанием; кроме того, меня мучает чувство вины. Я ничего не смыслю в делах фабрики, и этим утром, будучи там, я стоял беспомощный, словно высеченный школьник. Я уверен, что никогда не смогу вникнуть во все тонкости работы фабрики. Но даже если я смогу, преодолев все эти кошмарные трудности, в чем-либо разобраться, какой результат это принесет? Я не смею найти практическое применение этим знаниям, я могу лишь делать то, что более-менее подойдет моему хозяину[16], руководить же я не в состоянии. Из-за этой пустой траты времени и энергии я не смогу использовать для себя даже несколько часов после полудня, что приведет лишь к полному разрушению моего существования, которое становится все более и более ограничено».
«6/21/1912. Какой кошмар у меня в голове! Но как я могу отключиться, не заглушив внутренний голос? В тысячу раз лучше избавиться от него, чем держать внутри или уничтожить во мне».
«Какой кошмар у меня в голове!» В дневнике множество планов, набросков, и лишь малая часть из них доведена до конца. Моцарт сопротивлялся и восставал против своего отца. Кафка молчал. Но есть его письмо, написанное мне, в котором он говорил о том, как тяготила его каждодневная работа. Оно – передо мной, и я считаю, что не отношения Франца с отцом медленно и все глубже затягивали его в мир печали, что в конечном итоге привело его к болезни и смерти. Чрезмерное чувство связи с отцом держало его в крепких тисках служебных обязанностей – и это еще более усугубляло его несчастье. Но само несчастье состояло в том, что богато одаренный человек, с тонко развитым чувством воображения, в то время, когда разворачивались его молодые силы, был вынужден работать изо дня в день до изнеможения, выполняя неинтересную, не затрагивающую его душу работу. Вот что он изложил мне в этом письме:
«После того как я самозабвенно писал в ночь с воскресенья на понедельник, – я мог бы писать день и ночь, – и сегодня я уверен, что у меня хорошо получилось. Я должен прекратить мои занятия творчеством в силу особых обстоятельств. Г-н X., владелец фабрики, рано утром уехал по своим делам, что я, со своим рассеянным вниманием, едва заметил. Он будет в отлучке десять дней или даже две недели. На время его отсутствия фабрику будет контролировать лишь один управляющий, а любой хозяин (по крайней мере, такой беспокойный, как мой отец) не будет ни капли сомневаться в том, что сейчас же на фабрике начнутся кражи и беспорядки. Я сам в этом также уверен – правда, беспокоюсь не столько из-за потери денег, сколько из-за того, что могу чего-то не знать и поэтому буду глубоко переживать. Но все равно даже независимый наблюдатель – насколько я могу вообразить себе такую личность – не будет ни капли сомневаться в том, что страхи моего отца были напрасными, хотя сам я, в глубине души, не могу понять, почему немецкий управляющий, родом из Германии, чья компетентность в любом техническом и организационном вопросе достаточно высока, пусть даже и в отсутствие г-на X., не сможет поддерживать заведенный порядок на фабрике. Кроме всего прочего, мы все-таки порядочные люди, а не воры…
Когда некоторое время назад я пытался объяснить тебе, что ничто внешнее не может потревожить меня, когда я пишу (что было сказано, конечно, не для того, чтобы похвалить себя, а для того, чтобы утешить), я думал в это время о том, как моя мать, всхлипывая, каждый вечер уговаривала меня вновь заняться фабрикой и облегчить заботы отца и как отец говорил то же самое, но гораздо грубее или более уклончиво. Все эти всхлипывания и попреки лишь усугубляли глупость этих разговоров, потому что я не смог бы выполнять подобные обязанности даже в минуты моего наилучшего настроения.
Но этот вопрос не будет подниматься в течение следующих двух недель, потому что существует настоятельная необходимость в том, чтобы какая-нибудь пара глаз, пусть даже моих, присматривала за работой всей фабрики. Я не могу иметь ни малейшего возражения против этого требования, предъявляемого мне, потому что каждый думает, что я – главное лицо по снабжению фабрики всем необходимым. И хотя я и берусь руководить фабрикой лишь в своем воображении, а не на деле, я по меньшей мере понимаю, что нет никого, кроме меня, кто мог бы сделать это, потому что мои родители, чей приход на фабрику трудно себе представить, чрезвычайно заняты своим новым бизнесом (дело пошло лучше с открытием нового магазина), и сегодня, к примеру, мать не имеет времени даже забежать домой перекусить.
Поэтому, когда мать в очередной раз начала этот старый разговор сегодня вечером и, кроме обычного сетования по поводу того, что я сделаю своего отца больным и несчастным, привела еще одну причину – деловую поездку г-на X. и заброшенность фабрики на время его отъезда, – волна горечи (я не знаю, может быть, это была просто злость) захлестнула все мое существо, и я четко понял, что передо мной стоит выбор: либо сегодня вечером я жду, когда все улягутся спать, и выбрасываюсь из окна, либо хожу каждый день на фабрику и сижу в кабинете г-на X. все дни напролет в течение следующих двух недель. Первый вариант предоставит мне возможность снять с себя всю ответственность – как в отношении моих литературных трудов, так и по надзору за фабрикой. Второй вариант прервет мое писательское занятие без всякого сомнения – я не смогу просто так избавиться от четырнадцатидневной спячки, – но, если соберу силы для желания и надежды, возможно, сумею начать писать с того места, где остановился четырнадцать дней назад.
Итак, я не выбросился из окна, а намерение сделать это письмо прощальным (причина написания его крылась совсем в другом) не было слишком велико. Я долго стоял перед окном, прижимая лицо к стеклу, и не один раз почувствовал, как зазвенит испуганная балка при моем падении. Но также я ощущал очень глубоко, что долгое пребывание в состоянии готовности разбить свое тело на кусочки на мостовой низведет меня на определенный уровень. Мне также казалось, что, оставшись в живых, я все равно прерву свою литературную работу – не иначе как смертью – и что в период между началом моей работы и ее возобновлением через четырнадцать дней я смогу, находясь на фабрике, в поле зрения своих довольных родителей, хоть как-то продвинуться и начать жить снова в сердце моего романа.
Мой дорогой Макс! Я рассказал тебе все, но не потому, что хотел услышать твой приговор (ведь ты не все знаешь, чтобы верно судить об этом), а потому, что я твердо решил выброситься из окна без какого-либо прощального письма, – каждый имеет право на чувство усталости перед своим концом. Сейчас я возвращаюсь в свою комнату как ее обитатель и хотел бы отпраздновать такое событие, написав тебе длинное письмо, знаменующее собой нашу новую встречу. И вот оно передо мной.
А теперь – последний поцелуй и пожелание спокойной ночи, потому что завтра я сделаю то, чего они от меня хотят – пойду управлять фабрикой».
Когда я прочитал письмо, меня обуял ужас. Я написал его матери и открыто сказал ей о том, что ее сын может покончить с собой. Конечно, я просил ее не говорить Францу о моем вмешательстве в это дело. Ответ, который я получил 7 октября 1912 г., был полон материнской любви. Он начинался словами: «Я только что получила ваше письмо, и оно привело меня в шок. Я, отдавшая кровь сердца для того, чтобы мой сын был счастлив, беспомощна и не могу ему помочь. Тем не менее я сделаю все, что в моих силах, чтобы увидеть его счастливым». Далее мать Франца стала излагать суть дела. Она писала, что отец Франца заболел, поэтому Францу приходится ходить на фабрику каждый день и тем временем подыскивать себе замену. «Я поговорю с Францем, не упоминая о вашем письме, и скажу, что ему не нужно приходить завтра на фабрику. Надеюсь, он послушается меня и успокоится. Умоляю вас, дорогой доктор, успокойте его, и благодарю вас за то, что вы так любите Франца».
Нужно разобраться с тем, как Кафка относился к творчеству и какое значение он ему придавал.
«Писать – все равно что молиться». Это, пожалуй, самое откровенное место в дневнике. Франц оставил, к сожалению, в незавершенной форме записи беседы с антропософистом д-ром Рудольфом Штейнером. Ясно, что, когда Кафка работал, он экспериментировал, и его эксперименты были очень похожи на опыты, описанные д-ром Штейнером. Кафка сравнивает свое творчество с «новым оккультным учением», своего рода каббалой. Литературное творчество было «единственным желанием», его «единственной профессией», как писал он в одном из писем. 6 августа 1914 г. он писал в своем дневнике: «Мое желание изобразить мою наполненную фантазиями внутреннюю жизнь отодвинуло на задний план все остальное; другие интересы утратили свое значение. Ничто другое не может сделать меня счастливым. Но невозможно просчитать, насколько хватит у меня сил для этого. Может быть, силы окончательно иссякли, может быть, они вернутся ко мне, хотя жизненные обстоятельства этому не благоприятствуют. Так я и колеблюсь, взлетая беспрестанно на вершину горы, но не в силах там ни на мгновенье отдохнуть».
«У меня есть мандат», – говорит Кафка в другом отрывке, и под этим, наверное, подразумевается литературный мандат, религиозные вопросы здесь отступают на второй план. Что касается религиозного вопроса, то религия Кафки заключалась в преклонении перед полнокровной жизнью, наполненной хорошей работой, для которой было характерно равноправие и которая должна была протекать в справедливом национальном и человеческом сообществе.
«Быть одному – наказание» – эта сентенция в дневнике Кафки является для него лейтмотивом. Эта мысль выражена в рассказе «Певица Жозефина, или Мышиный народ». 6 января 1914 г., после прочтения «Опыта и воображения» Дильтея, он писал: «Любовь к человеку, уважение ко всем его проявлениям, спокойное наблюдение за жизнью». Строки из письма к Оскару Поллаку («Лучше почувствовать вкус жизни, чем прикусить язык») также показывают активное отношение Кафки к жизни.
В конце 1913 г. он пишет следующее:
«Единообразие человечества состоит в том, что каждый человек, даже наиболее общительный и приспособленный к взаимодействию с другими людьми, рано или поздно начинает сомневаться, пусть даже с оттенком сентиментальности, в своей взаимосвязи с человеческой общностью, и у него возникает потребность открыть себя каждому человеку или, по крайней мере, проявить свое желание раскрыть себя со всех сторон, показать свою принадлежность ко всему человечеству, и такие индивидуальности встречаются нам на каждом шагу». И это написал человек, в работах которого тема одиночества и разобщенности между людьми возникает снова и снова, даже в рассказах о животных (душа животного не может быть постигнута человеком). Эта тема звучит в рассказе «Гигантский крот» или в еще не опубликованном фрагменте от августа 1914 г., который начинается словами: «Когда-то я работал на железной дороге в глубине России, – и далее следует: – Было ли лучше мне оттого, что возрастало мое одиночество». Создается впечатление, что в душе Кафки борются две противоположные тенденции: желание одиночества и востребованности обществом. Но такое впечатление вызвано непониманием того, что Кафка не одобрял склонности к одиночеству и идеалом для него была жизнь в обществе, – к такой жизни безуспешно тянулся К., герой его романа «Замок».
Во многих описаниях холостяцкой жизни, которые играли большую роль в его произведениях, Кафка старался осознать, в чем была его правота и чему следовало бы противостоять. По правде говоря, Кафке нужно было одиночество для занятий литературным творчеством, ему необходимо было уходить в себя. Даже обычный разговор с другом мог представлять для него опасность. Кафка изучал себя ежеминутно.
В 1911 г. он пишет о себе: «В переходный период, в котором я пребывал последние недели и до настоящего момента, я с грустью ощущаю, что мне недостает эмоций, я отделен от всего мира пространством, которое не в силах преодолеть». И в марте 1912 г.: «…кто подтвердит мне непреложность того, что одиночество – это последствие моих литературных устремлений, оно – результат того, что я не интересуюсь больше ничем, я бессердечен».
О, мой слишком совестливый друг! Твоя литературная работа – это лишь символ твоей праведной жизни, и в то же время – она нечто гораздо большее. Она существует сама по себе, она – твоя жизнь, она – наиболее правильное и соответствующее выражение тех творческих сил, с которыми ты родился. Это – то, что ты требуешь от себя и от всего человечества: не тратить впустую дарованные ему способности, не дать им зачахнуть, но использовать каждое свое усилие для того, чтобы выполнить «Поручение» и таким образом предстать перед «Судом», отбиваясь от нападок грешников, старающихся не дать другим войти в ворота. Соблазнов – великое множество. «Если ты поддашься ложному звону ночного колокола, ты уже никогда этого не исправишь». «Никто, никто не укажет тебе путь в Индию. Даже тогда (во времена Александра), когда ворота в Индию были неприступны, меч царя указал дорогу. Сегодня эти ворота находятся где-то в другом месте, на более дальнем расстоянии, на большей высоте. Но никто не указывает дорогу. У многих есть мечи, но они только беспорядочно размахивают ими, и обращенные на них взгляды не могут уловить никакого направления». (Из сборника рассказов «Сельский врач».) И все же «неподкупность» и «неразрушимость» в нас остаются. Мы смотрим на них издалека, «со времени битв Александра», мы читаем и перелистываем страницы «наших старых книг», ждем пришествия «имперского посланника». Это то, чему учил нас Рабби Тарфон в «Изречениях отцов», тонко понимая постоянно колеблющееся противостояние между оптимизмом и пессимизмом: «Вам не дано выполнить задачу, но это не значит, что вы должны отказываться от ее выполнения».
Если сравнить творчество Кафки с творчеством Флобера, то можно увидеть различие в принципах. Для Флобера искусство – основная суть и истинный смысл существования. У Кафки мы видим другое: «Наше искусство заключается в ослеплении Правдой. Свет, который ложится на искаженную маску и потом исчезает, – это и есть Правда, и ничего больше». Искусство – это отражение религиозного опыта. Но для Кафки искусство было дорогой к Богу, и не только в этом конкретном смысле. Тот, кто сбился с пути, все равно видит дорогу – ту дорогу, с которой он свернул, но в хорошем, позитивном значении, объясненном выше, – все равно что повивальная бабка человеческих возможностей, учительница, которая учит жить полнокровной жизнью и развивать свои природные способности. Кафка пишет 15 августа 1914 г.: «Я пишу несколько недель, пусть это продолжается и дальше! Хотя я уже не так хорошо защищен, как два года назад, и не так погружен в творчество, мои чувства пришли в порядок и моя пустая, сумасшедшая холостяцкая жизнь имеет какое-то оправдание. Только так мне может стать лучше».
Таким образом, искусство служить религиозным принципам и дает смысл жизни. Работа, как одна из прекрасных созидательных возможностей, данных Богом, имеет такие же права, как и другие виды деятельности, которые сами по себе значительны и конструктивны настолько, что выводят писателя из пустыни тщетных устремлений в сферу активного общественного существования. Но труд писателя был недостаточен, с точки зрения Кафки. В его понимании нужно было также создать семью. Я никогда не забуду, как эмоционально читал он мне последний параграф из «Личных воспоминаний» племянницы Флобера Каролины Комманвиль. В этом отрывке описано, как Флобер жертвенно относился к своему идолу «La Litterature». Всюду – любовь, везде – нежность, и автор вопрошает, будет ли он к концу своей жизни сожалеть об уходе «от общества». Она склонна в это поверить. Причиной тому послужили несколько взволнованных слов, которые сказал ей Флобер во время одной из последних прогулок. Они повстречали одну свою знакомую в окружении ее очаровательных детей. Когда они возвращались домой по набережной Сены, Флобер взволнованно произнес: «Us sont dans le vrai… (Комманвиль объясняет) имея в виду честную и добропорядочную семью. – Oui’, se repetait-il a lui-memegranement, ’ils sont dans le vrai»[17]… Кафка часто приводил эту цитату. Одно искусство для него было недостаточным, чтобы построить желанную жизнь. Но оно было незаменимой частью этой жизни и в то же время началом, основополагающей сферой, вокруг которой вращались другие орбиты. Эта глубокая трагедия заключалась в том, что обстоятельства препятствовали ему сделать первый шаг к началу праведной религиозной жизни, не давали ему надлежащим образом прочитать молитву, которую он был в силах произнести. Если бы ему дали возможность проявить свои литературные способности в полной мере, ему, несомненно, во многих отношениях стало бы гораздо лучше. Но так как этого не произошло, губительное воздействие нелюбимой работы постепенно затянуло его в метафизические глубины.
Очевидно, нельзя сказать, что, сделав первые шаги, Кафка мог бы легко решить все другие проблемы. Но без первых шагов провал был неизбежен. На самом деле многие проблемы Кафки были, по-видимому, абсолютно неразрешимыми.
Чтобы иметь представление об образе мышления и творчестве Кафки, нужно проследить ход его дальнейшего духовного развития, которое выходит далеко за рамки того, о чем нам сейчас известно.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.