ГЛАВА 5

ГЛАВА 5

Поняв, что я не принадлежу к их кругу и не могу стать им конкурентом, обитатели нашего пансиона стали делиться со мной своими огорчениями и заботами. Они понимали, что для них нет ничего унизительного рассказывать о своих маленьких слабостях человеку, у которого у самого столько неприкрытых слабостей.

— У меня ячмень, — говорил мне мистер Гулливер. — Как, по-твоему, поможет, если потереть вокруг глаза обручальным кольцом? Нужно, чтобы к субботе все прошло, — я иду в гости.

— Когда вас приглашают петь в частном доме, — делился со мной своими соображениями Стюарт Моллисон, — хозяева обязаны познакомить вас с гостями и обращаться с вами как с гостем. Я считаю, что это только справедливо, и так и поставлю вопрос.

— В Австралии совсем не ценят таланты, — говорила мне Мэми Фультон. Иногда мне хочется бросить учение и поискать более легких способов зарабатывать деньги. Жаль, что я не стала парикмахершей.

Эти добрые и внимательные люди всячески старались услужить мне пододвигали стул, отступали в сторону, когда я шел через гостиную. Они готовы были принести мне стакан воды, книгу, чтобы избавить меня от необходимости лишний раз подняться с места, сделать лишнее движение.

Они считали, что костыли — это нечто «ужасное», и выражали мне свое сочувствие. Не раз они повторяли, что «надо что-нибудь придумать», и выражали желание раздобыть адреса массажистов, которые — кто знает — может, и принесли бы мне пользу. Мистер Бурмейстер вспомнил, что когда в молодости он растянул себе мышцу, массажист его вылечил, причем стоило это, в конечном счете, пустяки.

— Надо как-то облегчить твое положение, — говорили они и все сходились на том, что только люди, сами испытавшие, что такое ходить на костылях, могут понять, до какой степени мне трудно. Никому из них не пришлось это испытать, но все они были знакомы с такого рода калеками и слышали от них, что хождение на костылях портит сердце.

И потом, ведь надо взбираться по лестницам, и влезать в трамваи, и как опасно поскользнуться на дороге, когда мокро. Трудности подстерегают на каждом шагу…

Ну, и, разумеется, люди. Ведь они так невнимательны к другим. Мистер Гулливер сам видел, как в трамвае старики стояли, а молодые, здоровые люди преспокойно продолжали сидеть, а Мэми не раз видела, как слепые просили перевести их через дорогу, и «хоть бы кто остановился».

Конечно, быть слепым — это худшее, что может случиться с человеком; впрочем, мистер Гулливер этого не сказал бы. Быть глухим — полагал он хуже. Никогда не слышать музыки — об этом даже страшно подумать!

Миссис Бэрдсворт считала, что, как бы то ни было, я еще могу благодарить судьбу… «У тебя такой веселый нрав, никому и в голову не придет назвать тебя калекой», — говорила она.

Все присоединились к ее словам.

— Посмотреть на тебя, когда ты сидишь за столом и веселишься, ни за что не поверишь, — сказала Мэми.

А Стюарт Моллисон, подводя итог дискуссии, даже сделал мне комплимент:

— Как бы то ни было, Алан, ты славный парень и всегда можешь рассчитывать на наше участие.

Аудитория откликнулась на это заявление одобрительным шепотом, что потребовало с моей стороны несколько скромных благодарственных слов.

То, что мои соседи по пансиону принимали за участие, было на самом деле лишь проявлением сентиментальной жалости, помогавшей им легче переносить зрелище чужих страданий, — жалости, которая нисколько не подбадривала, а наоборот, ослабляла, подрывала волю к борьбе, убивала всякую надежду, желание чего-то добиваться.

Душевное волнение, которое они испытывали при виде калеки, было им неприятно, пробуждало у них первобытный страх перед возможным физическим разрушением, и они пытались отделаться от этого чувства, произнося слова сострадания.

Это было сострадание с позиции силы; выражая сочувствие к ближнему, свою тревогу за его судьбу, они вырастали в собственных глазах, убежденные, что их чувства порождены бескорыстием и добротой, а не являются простой самозащитой.

Чувства эти отнюдь не побуждали их к действиям, а наоборот, заставляли прятаться в свою скорлупу. Они отстранялись от ответственности, которую возлагают на все человеческое общество страдания отдельных людей, воздерживались от поступков, которые потревожили бы их благодушное самодовольство, показали бы им всю непрочность их собственного благополучия.

Никто из них не замечал трудностей, которые мешали жить им самим, трудностей, которые делали их неуравновешенными, разочарованными, заставляли без счета глотать таблетки аспирина и то и дело обращаться к врачам. Морщины, испещрившие их лица, бессонница, на которую они часто жаловались, бесконечное хождение из угла в угол в весенние вечера, внезапные вспышки раздражительности — все это говорило об их бедах не менее красноречиво, чем костыли о моих.

Всем нам что-то мешало жить.

Самой большой помехой для меня были не костыли, а мнение людей, с которыми меня сталкивала жизнь, их отношение ко мне.

После того вечера, когда жильцы пансиона объединенными усилиями старались подбодрить меня, я редко оставался дома после ужина. Я бродил по городским улицам, где мне не грозило участливое внимание, которое, как бы благонамеренно оно ни было, могло оказаться для — меня пагубным.

Было лето, и после ужина, еще до захода солнца, я направлялся в город, избрав путь через Сады Фицроя. Из травы вспархивали скворцы, и крылья их на фоне яркого закатного неба казались почти прозрачными. Мужчины в потрепанной одежде, низко опустив голову, засунув руки в карманы, слонялись по пестревшим цветами лужайкам. Накрашенные женщины, фланировавшие по парку, останавливались и провожали их оценивающим взглядом. Бродячая собака, расположившись на дорожке, вылизывала старые болячки. Девушка с парнем обнимались на траве.

Я шел под вязами; до меня доносился приглушенный шум города. Шел медленно, радуясь, что скоро с головой погружусь в этот шум, в эту полнокровную кипучую жизнь.

Даже жаркий северный ветер, пробиравшийся между зданиями в начале Берк-стрит и поднимавший клубы пыли, был мне приятен… Ветер поднимал вихрь из клочков бумаги, они скользили по тротуару, обгоняя друг друга, и в поисках убежища устремлялись к телефонной будке. Иные из них кружились как балерины, приникали к моим костылям и затем снова продолжали свой полет.

В дождливые вечера серебристые струйки воды блестели под фонарями и освещенные витрины отражались в мокрых тротуарах. Водосточные трубы что-то лепетали, и люди, прорываясь сквозь хрупкие баррикады дождя, шли в театры.

Но выпадали и тихие вечера, когда все вокруг звенело голосами и веселым смехом.

Огни города, уличная суета возбуждали меня. Я миновал одну улицу, другую. Останавливался и подолгу стоял, не двигаясь, в каком-нибудь темном переулке, где сам воздух, казалось, был насыщен еще не раскрытыми тайнами. Я всматривался в темноту, вслушивался, ждал. Из переполненных баков для отбросов, окруженных кучами мусора, выскакивали крысы и бросались в разные стороны. Бездомные кошки грациозно прыгали по булыжникам мостовой.

Я стоял, присматриваясь к каждой тени, к каждому огоньку. Ни один звук, ни одно движение не ускользало от меня. Я был на грани великих открытий, они не давались мне, но я знал, что они где-то тут рядом — нужно только знать, как взяться за дело.

Я бродил по Литтл Лонсдэйл-стрит, где на порогах домов стояли проститутки; их силуэты вырисовывались в освещенных проемах дверей, ведущих в убогие конуры. На противоположной стороне улицы стояли мужчины, в нерешительности, в тяжелом раздумье. Некоторые, прежде чем принять окончательное решение, прохаживались мимо домов, безжалостно рассматривая и оценивая товар. Иногда женщины тихо окликали проходящих мужчин.

Эта улица казалась темным мрачным ущельем, которое там и сям прорезал свет, — он падал из дыр, напоминавших вход в пещеру. В этих дырах исчезали мужчины. Они неохотно расставались с темнотой, вступали в освещенную полосу пригнувшись, словно луч света пригвождал их к месту. Когда они выходили, вид у них был еще более подавленный, и решение мучивших их вопросов отодвигалось, по-видимому, еще дальше.

Чаще всего я ходил по Берк-стрит. По ней текли толпы жаждущих удовольствия беззаботных людей. Предвкушение ожидавших их радостей, или общество возлюбленного, или уверенность в том, что все только начинается и отныне жизнь всегда будет такой, как сейчас, помогало этим людям стряхнуть с себя заботы.

Сверкающие улыбками девушки, повиснув на руке самодовольного кавалера, спешили в кинотеатры, где Лилиан Гиш или сестры Толмедж жили на экране своей особой, таинственной жизнью; с испуганными глазами, скрестив руки на груди, они с презрением отвергали домогательства злодеев, готовых надругаться над ними.

Мельбурн был одержим кино. На Берк-стрит господствовали кинотеатры; зазывалы в мундирах с золотым шитьем вышагивали у входа в кино, восхваляя достоинства демонстрирующихся фильмов. Они приглашали на сеанс, повторяя такие слова, как «изумительно», «колоссально», и, покручивая усы, подмигивали девушкам.

Я часто наблюдал за ними, ловил каждое их слово. Они пользовались словами как заклинаниями, чтобы заманить людей в сверкающие огнями кинотеатры. Они взывали к самым низменным чувствам. Они громогласно превозносили отношения между полами, принятые и одобренные обществом, и столь же громогласно, но не очень убедительно осуждали отношения, которые общество считало порочным. Но взглядом и интонацией они давали понять, что именно эти порицаемые всеми отношения сулят несравненно больше наслаждений и радостей, нежели аскетическая жизнь рабов условностей. И к тому же, что может быть проще, чем вступить в такие отношения.

«В объятиях принца она нашла любовь, в которой отказывал ей муж. А ты, сынок, не торчи на проходе; если еще раз сюда заявишься, получишь по заду».

У одного из зазывал, которого я особенно часто слушал, голос — когда он принимался зазывать публику — был подобен звуку мощного органа, но стоило ему заговорить со мной, как у него появлялась интонация провинциального сплетника.

— Заходите, не упускайте случая, в вашем распоряжении только два вечера, чтобы увидеть Норму Толмедж в фильме «Испытание любви». Несравненная Норма Толмедж в великолепном фильме, затрагивающем величайшую жизненную проблему! Решайтесь! Ей предстоит сделать выбор между любовью во дворце богатого распутника, которая принесет ей гибель и разобьет ее сердце, и любовью, которая приведет ее в объятия преданного шофера. На что она решится? Посмотрите, как страдает прекрасная женщина, терзаемая соблазнами плоти. Передние места — шесть пенсов, задние — по шиллингу. Ну — как жизнь? — закончил он тираду, приблизившись ко мне величественной походкой.

— Не плохо. А вы сегодня в ударе!

— Да что там, четверг — плохой день. Дерешь горло понапрасну.

Он повернул голову в сторону гуляющих и снова начал:

— Несравненная Норма Толмедж… Последние два вечера. — А затем продолжил разговор со мной: — Говорят, будто полицейские собираются забастовать. Не слышал? Вообще-то я от фараонов предпочитаю держаться подальше, запомни это, но тут я целиком на их стороне.

Я читал газеты и знал, что полицейские требуют улучшения условий работы, но предполагал, что они без труда добьются своего. Я имел весьма смутное представление о борьбе за улучшение условий работы, которая велась вокруг меня — на заводах, верфях, всюду, где работали люди; не знал я и о том, как жестоко подавляется эта борьба.

— Неужели дело дойдет до забастовки? — спросил я.

— Похоже, что дойдет, — ответил он и снова завопил: — А ну, девочки! Знаете, как приятно посидеть рядом со своим дружком в темном уголке! — Порой он выражался довольно-таки туманно.

В жадной до развлечений уличной толпе можно было заметить мужчин и женщин, которые не интересовались ни фильмами, ни танцами. Были среди них и молодые, но преобладали люди среднего возраста. Медленно, без цели бродили они по улицам, стояли, сгорбившись, в дверях домов, рыскали в поисках окурков или равнодушно глазели на витрины.

Это были бездомные, опустившиеся люди, алкоголики, потреблявшие «мето»[6] маньяки. Они шли на улицу, потому что там кипела жизнь; черпая из этого источника, они пополняли свои угасающие силы. Кроме того, там они были в обществе людей и ощущали себя его частицей, даже если это общество презирало и отвергало их.

Эти люди уже утратили способность протестовать, бороться. Они смирились с нуждой. Возможность поболтать была единственным доступным им удовольствием. Но о чем могли они разговаривать с весело настроенными прохожими? Захотят ли те их слушать? А выслушав, поймут ли? Оставались такие же горемыки, как они, птицы того же полета. Это были для них подходящие собеседники. Знакомства завязывались быстро, быстро находилась и тема для разговора.

Останавливались поболтать они и со мной, увидев, как я стою, прислонившись к стене. Стоя рядом, мы рассматривали прохожих. Мы не обменивались предварительно шутками, не искали повода заговорить; дело обходилось и без замечаний о погоде. Мои одинокие уличные бдения были достаточным поводом для знакомства. У нас сразу находился общий язык.

Иногда разговор начинался с вопроса:

— А чего это ты на костылях? Что случилось-то?

— Паралич.

— Скверная штука… — Считая вопрос исчерпанным, собеседник переходил к другой теме.

— Когда-нибудь думал о самоубийстве? — спросил меня какой-то мужчина. На этот вопрос навел его вовсе не мой вид — просто он сам подумывал об этом.

Он был худ и изможден, с лицом закоренелого пьяницы; остановился он рядом со мной внезапно, словно повинуясь какому-то внутреннему импульсу. Щеки у него ввалились, вокруг губ запеклась грязь. Потрепанные брюки были подвязаны веревкой. Рубашка без пуговиц. Из-под драной шляпы выбивались курчавые волосы. Иногда он вздрагивал, хотя вечер был теплый. Пахло от него как из мусорных ящиков в темных переулках.

— Нет, — сказал я, — не думал; то есть, конечно, думал иногда, но это дело не для меня.

— А я думаю, — сказал он. — И даже часто. Но не надо с этим спешить, лучше выждать. Он изменил тон.

— А зачем мы вообще живем, спрашивается? Какого черта это нам надо? Я где-то читал, что китайцы не боятся смерти. Им наплевать на нее. Что у них за жизнь — работают целый день и валятся спать голодные. А у меня жизнь чем лучше? Но хватит думать об этом, а то еще с ума спятишь. Себя прикончить это, знаешь ли, легче легкого. — Он вытянул вперед руки ладонями кверху и стал рассматривать их, словно прикидывая, годятся ли они для того, чтобы привести приговор в исполнение. — А впрочем, может, и нелегко. Не узнаешь ведь, пока сам не попробуешь.

— Я все время думаю об этом — в трамваях, в поездах, повсюду, продолжал он. — Какой смысл во всем этом? Через пятьдесят лет никого из нас не будет в живых. Представь себе, что на этой улице убили бы сто человек. Сейчас все газеты стали бы трубить об этом, а через сто лет те же газеты напишут, что тогда-то произошел несчастный случай, и никого это не тронет, ведь верно?

— Пьешь «мето»? — спросил я.

— Иногда пью… Немного… Только если нет ничего другого.

— Трудно бросить пить, — заметил я.

— Невозможно. В том-то и беда. Не можешь отвыкнуть, да и все тут. — Он задумался на мгновение и сказал: — Хотел бы я сидеть наверху, на небе, и поглядывать на землю. Видел бы ты, какие поганые дела здесь творятся, у тебя бы глаза на лоб полезли.

Постепенно я узнал многих из этих бродяг. Среди них попадались люди скучные, нагонявшие тоску, и те, кто мне нравился, предостерегали меня:

— Ты с этим парнем больше не разговаривай. Изведет тебя. Больно любит поучать. О чем ни заведешь речь, он все знает наперед. Достаточно сказать ему: «Здорово», — и ты пропал.

Кое-кто делился со мной своими мыслями о книгах.

— Погляди, сколько книжек в витрине. За всю жизнь их не перечитаешь. Но о чем говорится в доброй половине из них, я и так знаю. Видишь картинку: девушку обнимает парень. Вот об этом в них и говорится. Кто захочет читать о тебе или обо мне, когда есть книга про эту девчонку.

— Вон видишь еще книгу — называется «Маленький священник», — продолжал он. — Так вот послушай меня. Если это первое издание, оно стоит кучу денег. Вроде как марки — чем старее, тем дороже. Я знал одного малого — вся комната у него была забита книгами. Он мне показывал, когда я у него плотничал. «Среди этих книг много очень ценных, — говорил он. — Все — первые издания». Этот малый просто выжидал, чтобы продать их получше.

Расставшись с этими людьми, я записывал все, что они говорили, в свой блокнот. Я как зачарованный прислушивался к словам собеседника, напряженно ожидая, что вдруг он обронит какую-нибудь фразу, которая навсегда запечатлеет его в моей памяти, или, наоборот, рассчитывая услышать от него что-то такое, что с одинаковым правом мог бы сказать каждый человек.

С этими людьми я разделял их развлечения — ходил слушать уличные проповеди Армии спасения или разглагольствования какого-нибудь чудака на уличном перекрестке, слышал, как каялись томимые жаждой алкоголики, живописуя свое падение и последовавшее за ним исцеление, — после чего они неверным шагом устремлялись в ближайшую пивную.

«Вокруг света за два пенса» — так называли они напиток, повергавший их в спасительное забвение.

Я был потрясен невежеством и суеверием, которые встречал на каждом шагу. Да, конечно, все это были человеческие отребья, но где же разумные люди, которые должны видеть истинное положение вещей и которые могли бы при желании обличить всю эту гниль и покончить с ней? Куда только шли мы все в своем безумии?

Как-то я остановился посмотреть на женщину, стоявшую на ящике в самом начале Литтл Лонсдэйл-стрит, на виду у проституток, молча дежуривших у своих дверей. Вокруг нее толпилось несколько человек, обращенные к ней лица казались в свете уличного фонаря воспаленными. Вечер был холодный, кое-кто был в потрепанном пальто, но на женщине была лишь синяя вязаная кофта поверх серого бумазейного платья.

Она была очень худа и улыбалась невесело, однако в этой улыбке не было ничего неприятного. Казалось, очень давно что-то привело ее в величайшее удивление, и это удивление осталось при ней навсегда. Глаза были широко раскрыты, в них мелькала сумасшедшинка, словно, вглядываясь в темноту, за спинами окруживших ее людей она видела что-то, недоступное человеческому пониманию.

Я принялся записывать ее слова в свой блокнот; человек, стоявший рядом со мной, заинтересовался тем, что я делаю.

— Ты что, писатель? — спросил он.

— Да как тебе сказать, пожалуй, да, — пробормотал я.

— Так я и думал, — сказал он и повернулся к своему спутнику: — Меня не проведешь.

Между тем женщина в вязаной кофточке возглашала со своего амвона: «А кроме святого Павла, кто же они, сильные и могучие мужи?»

Она ждала ответа. Какой-то толстяк с одутловатыми, небритыми щеками, стоявший прямо перед ней впереди других, презрительно плюнул. «А, заткнись», — сказал он с отвращением.

— Я вижу, ты выпил лишнего, брат мой, — возразила проповедница.

Эти слова вызвали неожиданную реакцию. Он сдернул шляпу и бросил ее на землю.

— Кто это сказал? — крикнул он и стал озираться по сторонам, словно ожидая, что его тут же побьют.

— Продолжай, милая, — сказала широкоплечая рослая женщина, давая понять проповеднице от лица всех присутствующих, что на это нарушение порядка не надо обращать внимания. — Продолжай! Здорово у тебя получается, да благословит тебя бог.

Эта женщина часто оборачивалась и милостиво улыбалась людям, стоявшим позади нее. Мощные руки ее были скрещены на груди. Иногда она кивала, как бы подтверждая справедливость слов проповедницы.

— Добрые люди, — продолжала та, — если вы примете слово божие, он запишет ваши имена в божественной книге Агнца.

— Черт возьми, карандашей у него, верно, девать некуда, — прервал ее пьяный толстяк.

Когда великанша услышала это дерзкое замечание, ноздри у нее стали раздуваться, как у боевого коня.

— Сейчас я его стукну, как бог свят, стукну, — сообщила она нам доверительно. — Эй, ты, — крикнула она пьянчуге. — Ну-ка, посмотри на меня. Силенок у меня хватает. Если уж стукну кого — мокрое место останется. В лепешку расшибу. Лучше помолчи.

Эти внушительные слова тотчас отрезвили толстяка, который в изумлении воскликнул:

— Ишь ты! Черт меня побери!

Он уставился в землю, ошарашенный сложностью женской натуры, которая так внезапно открылась ему. Потом стал лихорадочно шарить по карманам в поисках трубки и, найдя, с залихватским видом зажал ее в зубах.

— Табак — это зло, братья, — воскликнула проповедница, указывая на толстяка. — Табак и виски. О люди, — ь продолжала она, прижимая к груди руки, — табак вам дороже самого господа бога.

— Иисус сам не отказался бы от трубочки, — заявил пьяница, в качестве оправдания.

Проповедница, уязвленная до глубины души столь кощунственным заявлением, выпрямилась в порыве негодования и воскликнула: «Чтобы господь бог мой стал курить — никогда!»

— Молодец! Правильно! — одобрила великанша.

— А разве не Иисус превратил воду в вино? — не унимался пьянчуга.

— Не шумите, сударь, — стала уговаривать его проповедница.

— А ну цыц! — прикрикнула великанша, делая шаг к пьяному. Она протянула руку, сорвала с его головы помятую фетровую шляпу и бросила ее на то самое место, куда за несколько минут перед этим она была брошена как перчатка, означающая вызов на дуэль.

Этот поступок доставил ей огромное удовольствие. Чувство справедливости было таким образом удовлетворено. Она громко расхохоталась, как бы давая понять, что считает всех нас соучастниками своего подвига. Одновременно она окинула нас грозным взглядом, очевидно желая предупредить какие-либо критические замечания.

— Эй, ты, с папироской, — воскликнула проповедница, указывая на меня, ну-ка скажи — куда ты попадешь после смерти?

Я опустил голову под перекрестным огнем множества глаз.

— Я спасу твою душу, — пообещала она мне истошным голосом.

Пьяница с большим трудом оторвал от земли ногу в дырявом сапоге и показал его проповеднице.

— Сапог и то спасти не могла, — крикнул он.

— Иисус дарует вам венец жизни, — ликующе возгласила проповедница.

Вперед протискался однорукий мужчина; грязь и какой-то странный пух следы вчерашней ночлежки — покрывали его впавшие, заросшие щетиной щеки. Он диким голосом заорал:

— Берите мою жизнь, Христа ради, берите. И поскорее. На что мне она нужна.

— Бог сказал… — продолжала проповедница.

— Он не говорил, что курить нельзя, — прервал ее пьяница.

-..что богачи со всем своим серебром и златом будут гореть в адском огне, — закончила она на высокой ноте.

— Вы послушайте меня, — снова заговорил однорукий.

— Убирайся прочь, — закричала великанша, приближаясь к нему, — рехнулся ты, что ли?

Подняв словно для защиты единственную руку, он нырнул в толпу.

— Бог еще может сделать из тебя человека, — крикнула ему вслед проповедница, — ты еще встанешь на ноги.

— Дожидайся, — огрызнулся он с насмешкой. Маленькая женщина с острым личиком тронула меня за рукав и тихо сказала:

— Дай докурить.

Я протянул ей пачку сигарет. Взяв одну, она зашептала с жаром:

— Желаю тебе счастья. Я буду молиться Спасителю, чтобы он тебе помог. Боже милостивый… Желаю тебе удачи. Я помолюсь за тебя.

Она возвела глаза к небу и снова опустила их. Однорукий, пробираясь сквозь толпу, грубо толкнул ее, и она тут же набросилась на него:

— Чтоб тебе никогда счастья не было, — крикнула она злобно. — Чтоб ты пропал. Господь тебя накажет.

— И подумать, что всего лишь девятнадцать веков назад он был здесь, на земле, — сказал пьянчужка в ответ на какое-то восклицание пророчицы.

— А знаешь, почему его нет среди нас, — отозвалась она торжествующе. Он ждет, чтобы трубный глас возвестил конец света.

И проповедница стала раскачиваться как в трансе.

— Отрекитесь от всякой скверны! Отрекитесь от нее! — Тут она с неожиданной силой взвизгнула: — Близок конец! Все мы скоро умрем.

Это мрачное пророчество вывело пьяницу из состояния задумчивости, в которое он на время погрузился. Он посмотрел на проповедницу, разинув рот, затем повернулся ко мне и сказал испуганно:

— А ведь в этом что-то есть.

— Придите ко мне все страждущие… — продолжала проповедница.

— Со мной что-то произошло, клянусь богом. Я узрел свет истины, — вдруг объявил пьяница.

— На Грэйс милость господня.

Высокая женщина приблизилась ко мне и, наклонившись, шепнула на ухо:

— Знаешь, Грэйс Дарлинг написала книгу.

— Да что вы?! — сказал я.

— А ты, видать, писатель?

— Пописываю немного.

На лице ее появилось заговорщическое выражение. В глубине глаз словно приоткрылось окошко, затем она сощурилась и спросила шепотом:

— Хочешь пойти ко мне на ночь?

— Нет, спасибо, — ответил я.

Выражение ее лица тотчас же изменилось, окошко захлопнулось, и она сказала:

— Нет так нет.

— …Значит, ты — писатель, — продолжала она уже совсем другим тоном. Я тоже. Читал когда-нибудь «Тэсс из страны бурь»?

— Читал.

— Это я написала.

— Хорошая вещь, — заметил я.

Тем временем проповедница, закончив тираду, сошла со своей «трибуны». Великанша положила одну руку на ее поникшие плечи, другую — на мои и сказала:

— Надо нам троим как-нибудь собраться и помолиться богу отдельно, без всяких там пьянчужек и прочей швали.

Но тут ее тронул за плечо тот самый пьянчуга.

— Хочешь выпить? — прошептал он. — Я раздобыл бутылочку.

— А деньги у тебя есть? — спросила женщина, продолжая обнимать за плечи меня и проповедницу.

— Пара монет найдется.

— Сейчас приду. — Она снова повернулась к нам, продолжая разговор: Нам надо бы собраться втроем и восхвалить господа.

— Душу-то спас? — спросила меня проповедница.

— Пожалуй, спас, — подтвердил я.

— Ну, пошли, что ли, — с нетерпением прервал нас пьяница.

— Мне пора, — сказала великанша и похлопала проповедницу по плечу. Славно потрудилась, милая, да благословит тебя бог.

Она властно взяла пьяницу за руку и уверенно зашагала, уводя его в темные закоулки Литтл Лонсдэйл-стрит.