1982

1982

16 января 1982 г.

Вот и пролетела половина первого месяца нового и зловещего 1982 года. Неважные дни! Совсем как в старые добрые и омерзительные времена они прошли в сплошном пьянстве. В промежутках — разговоры (сценарные) с Кончаловским[123], возня с редактурой, жадно — бесцельное чтение и мерзкое опамятывание, чтобы снова налить морду водкой. Что это на меня наехало? Может быть, меня опалили чужие судьбы, намечтанные мною для себя? Сколько раз создавал я для себя модели, но осуществляли их другие. И это было всегда болезненно. Не зависть, нет, а отвращение к себе, что не решился, не рискнул, опоздал. Но этот раз уже окончательно. Поезд ушел. Остается в должный час тихо лечь на Востряковском[124]. Хотя космическая пыль более вероятна как удел.

Мама, Я. С.! — где вы? Да и были ли вы вообще? Это о вас я так горько плакал? Это о вас я почти не вспоминаю ныне, а если и вспоминаю, то с сухой душой. Но хочется все?таки думать, что, пройдя через нынешнее отторжение, я снова соединюсь с вашей невыдуманной сутью, которая наверняка и больше, и лучше, и светлее того, чем представляется мне сейчас. Вы очень постарались, чтобы я вас потерял; постарайтесь же, чтобы я вас снова нашел. Уж слишком пусто стало за плечами.

24 января 1982 г.

В старости всё мучительно. Взяли щенка эрделя. Не ради сантиментов, а чтобы был на беззащитной даче большой, сильный пес. Уж слишком взыграла преступность в окружающем населении. И тяжело, тревожно стало жить. Жалко ревнивого и глупого старого Митьку, который решительно не принял молочного, только что от матери щенка. Я не знал, что такое бывает у собак. Митька каждое утро обсикивает дачу, утверждая тем право владения, злобно рычит и уже дважды покусал крошку. При второй агрессии я погнался за ним, чтобы ударить, но, видимо, в последний миг подсознание скривило жест, и я со всей силой ударил по ребру дубового стола. Рассек руку до крови и сине — зеленой вспухлости. И малыша смертельно жалко, он такой непрочный, уязвимый, хрупкий и бесстрашный. В последнем он настоящий эрдель. Да и прошлое всколыхнулось. Я подозревал, что мне будет не просто с эрделем, но не ждал, что до такой степени. Вся наша бедная жизнь в коробочке на улице Фурманова, дивный, сумасшедший, погубленный нами Лёша, Вероня с ее фанатической преданностью не слишком добрым людям нахлынули такой печалью, что места себе не нахожу.

Ложь, распад, безответственность, бесстыдство водят пышный хоровод вокруг меня. Что случилось с деликатным, даже совестливым Катиновым, десятилетиями относившимся ко мне безукоризненно, преданно, рыцарственно? И вот он показал мне красный обезьяний зад. Да и как можно не рухнуть служащему, зависимому человеку в условиях нынешнего ни с чем не сравнимого бесстыдства, цинизма, коррупции? Есть испытания, которым нельзя подвергать людей.

Я должен, не меняясь внутренне, найти какую?то систему внешнего поведения, чтобы не остаться на берегу в полном одиночестве. И так уже вокруг меня пустота. Мои старомодные правила приличий, обидчивость, стремление всегда держать нравственную форму отдалили от меня всех литературных людей, поссорили со многими редакциями, газетами. Я окончательно потерял среду. Но это еще полбеды. Я почти вывалился из литературного кузовка, как последний лишний гриб. И после активной, шумной жизни эта пенсионная тишина больно давит на уши. Видимо, во мне осталось еще немало сил для внешнего существования. А если поставить на нем крест? Если начать жить только в себе? Отринуть всякую суету? Пора бы! Дело?то идет к финишу.

К обычным страхам (Большой дом, ДетсКий мир, цензура, Госкомитет по печати, «Литгазета», гнусные критические бабы) прибавился еще один — пушкинисты. Только и слышу: пушкинисты с вас шкуру сдерут!.. Пушкинисты вам покажут!.. Пушкинисты такой крик подымут!.. Хранителями пуш кинской славы стали литературные дубельты и бенкендорфы. Это вполне по — российски: давить окружающих тем, кто был символом свободы, независимости.

15 февраля 1982 г.

Болел, что?то кропал о Лемешеве, был у Роскина — сперва в мастерской, потом дома. Тут был привкус переживаний, насылаемых прошлым, еще трогающих меня.

«Терпение» взбудоражило людей. Позвонил мой старый недруг Зархи, выразил свой восторг и желание поставить по рассказу фильм. Не понимаю, что это: жест благородства или полного несчитания. Думаю, что второе. Равно как и звонок Юлиана по другому поводу. Они сильные, они на коне и плевать хотели на слабого, самолюбивого, инфантильного человека.

А я, правда, ужасно ослабел — и физически, и духом. Самоуверенность покинула меня окончательно. Последнее связано с тем, что я ничего не пишу. А вообще, оказывается, можно так жить: не прикасаясь к бумаге, не отвечая ни за что, не возлагая на себя никаких обязательств, никуда не торопясь, ни о чем не заботясь. Так жил Я. С. Так живет Сергей Антонов. Вот откуда его неизменно хорошее настроение. Я?то думал, он должен мучиться своим бесплодием, а он плевать хотел. Живет в свое удовольствие, с минимальным расходом сил, всегда под хмельком, внутренне соврешенно раскрепощенный. Может, и Юра Казаков вовсе не трагическая, а уютная обывательская фигура? На винцо всегда есть — остальное трын — трава. Ко всему, их не забывают, подкармливают, переиздают, упоминают нежно, даже восторженно (из благодарности за молчание), к ним относятся куда ласковее, нежели ко мне. Они не конкуренты. Добровольно навесили замок на свой роток. От меня же вечно приходится ждать какой?то неожиданности; пусть чепуховой, вроде «Председателя» или «Терпения», но всё равно, это раздражает, я — источник беспокойства. Не случайно я так и не вписался в отечественную словесность. Вся моя активность, порой чудовищная, не сработала. Напротив, вызвала дружное, мощное сопротивление. Меня задавили в кино, ввели в строгие рамки «на воздушном океане», в литературе запихнули в дальний угол — дышать дают, но не более. Со мной была проделана серьезная и чистая работа.

Впечатление такое, что я вползаю в смерть. И вползу, если не стряхну с себя нынешнее наваждение. Человек умирает не от болезней, а от тайного решения не оказывать им сопротивления. Характерный пример: Симонов. Этот мощно заряженный на жизнь и работу человек почему?то расхотел жить.

9 марта 1982 г.

На днях приезжал Борис Кравченко. Худшие мои опасения начинают сбываться. Как и следовало ждать, он настоящий алкоголик. С шизофреническим отливом. Я не верю в необузданность моих соотечественников. Ежели это наличествует, то как симптом психической болезни, а не как черта характера. Он приехал по вызову ЦК ВЛКСМ пожуировать жизнью. Так, в сущности, ему и было сказано, но имелось в виду, что его не связывают какими?либо обязательствами: погуляй по столице, сходи в театр, в музеи, повидай литературных друзей, навести журналы, издательства. Жест в отношении диковатого кондопогского паренька очень добрый и благородный. Но он понял приглашение по — своему. За все дни он не был ни в одном издательстве, ни в одной редакции, даже в ЦДЛ не заглянул. Он, правда, зашел в музей Пушкина — спьяна, но больше нигде не был. Весь срок просидел в молодежной гостинице, где сошелся с какими?то подонками, пил с ними и распутничал. В результате он просадил все деньги, обменял швейцарские часы на какую?то страшную самоделку, лишился фотоаппарата «Киев». Зато приобщился к продажной любви, которую щедро предоставляет приезжим комсомольская гостиница. В канун отъезда он наконец?то вырвался ко мне, к своему учителю и старшему другу. Разговора не получилось. Он был с тяжелейшего перепоя, хватался за сердце, тяжело дышал и дул виски бокал за бокалом, не разбавляя. Есть он не мог — отказала печень. Но сквозь весь его распад пробивались зазнайство и гонор. Он «мечтает» о высших литературных курсах, на деле же о двухгодичной бесконтрольной жизни и вольном пьянстве вдалеке от семьи. Неинтересно повернулась моя долгая и упорная борьба за одаренного провинциальног. о юношу, а ведь я вложил в нее немало душевных сил.

«РУССКОЕ ПОЛЕ» 1 апреля 1982 г.

Приехал с повышенным давлением. Меня ждали «ребята»: Вениаминыч с трясущимися руками и посолидневший Горбунов. Поиграли в лихость и что нам сам черт не брат и как?то Дружно опечалились своей старческой жалкостью. А я так и вовсе скис, видимо, давление поднялось.

Много перемен. Главврача сменили. Оказывается, он успел провороваться еще во время строительства санатория. Его погубил им же затеянный ремонт. Вот тут и обнаружилось, что многие дорогостоящие, импортные материалы не вошли в материальный состав кремлевской здравницы, а утекли налево. И почему?то сразу вспомнили, что он пьянствовал в сауне с черноглазой Людой, и а потом катался голый в снегу. Ему сделали укор по партийной линии и перевели тем же чином в военный санаторий. И Люда ушла, но не по директорскому делу, просто муж получил работу в другом городе. Мой лечащий врач вышел на пенсию, свое отделение передал другому, а сам остался на полставке, отрабатывая ее полуусердием. Массажист — художник Юра перешел на работу в склад, туда же ушли муж Тани — электрик и барменша Вера.

2 апреля 1982 г.

Давление не снижается, вернее, снизилось чуть — чуть. Как я сюда рвался, а приехал — тоска. Выдерживать эту жизнь можно, лишь периодически выпадая из нее. Если же этот путь заказан, становится невмоготу. Существование без большой цели, без захваченности чем?либо для меня непереносимо. Я исчерпал ряд тем: прошлое, детство, природа, и сейчас рассказы возникают у меня случайно — от внешнего толчка, а не ползут, как фарш из мясорубки, от естественной и безостановочной работы душевной жизни. И вообще, мне плохо думается и не работается сейчас. Но не давление тому виной, напротив, повышенное давление — следствие этого душевного кризиса.

3 апреля 1982 г.

Ну вот, докатился, дотрюхал до шестидесяти двух лет. Почти на бровях: с инфарктом, блокадой ножки, стенокардией, гипертонией, остеохондрозом. О глухоте и контрактуре я и не говорю. Наверное, я уже умер и существую искусственно — на лекарствах, каждое утро принимаю жменю. Не слиш ком живой труп. Но если я найду новую, важную для меня тему, то оплывшая свеча еще потеплится. Так просто я жить не умею, это вне всяких сомнений. Последняя надежда на лето. Калязта с торчащей из воды колокольней, а может, и северные городки должны мне дать заряд. Я еще способен радоваться человеку, интересоваться человеком. Но Боже упаси, раззуживать в себе искусственный интерес к чему-либо. Это годится для кино, для разных литературных игр, но только не для прозы.

Скучно встретили день рождения. Позвали «ребят». Те почему?то ужасно стеснялись. У Вениаминыча «паркинсон» перешел в пляску св. Витта, а Горбунов потерял дар речи. Каждые десять минут звонила дежурная и предупреждала, что гостям пора ехать. Никогда подобного не бывало. Это не просто хамство, а игра в «наведение порядка». Новый главврач демонстрирует свою волю и власть. Воровал и валялся голым в снегу его предшественник, но репрессии обрушились на отдыхающих. «Так и во всем всегда», — писал Галактион Табидзе…

4 апреля 1982 г.

Читаю переписку Л. Толстого. Крепко же боялся он смерти, сколько ни уверял себя в обратном. И как хотелось ему преодолеть этот страх, порой он почти убеждал себя, что ничуть не боится и приемлет, и тому подобное, а внутри всё дрожало жалкой дрожью. И Лесков боялся, а Фет так прямо с ума сходил от ужаса. Не знаю, как обстояло с этим у Достоевского, однажды уже перенесшего смерть. Толстой, Лесков, Фет не просто боялись смерти, всё их существование в старости было наполнено предчувствием смерти, невыносимой тоской перед неизбежным. Скучная штука! А где же те деревья, о которых Тютчев писал:

И страх кончины неизбежной

Не свеет с древа ни листа.

И жизнь, как океан безбрежный,

Вся в настоящем разлита…

Похоже, что как раз сам Тютчев был таким деревом.

Письмо Горького Толстому (неотосланное): такое праведное, справедливое, умное, неоспоримое и… нищенское. Теперь?то мы знаем, чего стоили все эти пресловутые «жертвы». И как ни крути, а ничего, кроме личного самоусовершествования, нету. Пусть утопия, но хоть безвредная, в отличие от остальных способов улучшить человечество — преступных и столь же тщетных. Впрочем, от самоусовершенствования есть какой?то толк: в мире становится чуть меньше мерзавцев, все остальные пути ведут лишь к усилению рабства. Глумились, глумились над философией Толстого, а он оказался дальновидней всех. А трудно ему было с окружающими. Никто ни черта не понимал, ухватывали форму, а не суть, всё доводили до глупости, до мелководного расплыва собственного ничтожества. А рядом, кость к кости, — страшная мещанка шекспировского масштаба.

5 апреля 1982 г.

Разговор с профессором — нефтяником на дороге. Он худой, высокий, моложавый, с большим хрящеватым носом — копия Шеры Шарова, хотя сразу видно, что русский. Это довольно распространенный и едва ли не самый неприятный тип русских лиц. Но человек славный — открытый, горячий, заинтересованный, немного смущающийся. Всё читал, помешан на советской литературе. Оказывается, как важно людям то говно, которое мы поставляем. Не в первый раз замечаю я повышенный интерес к творчеству В. Солоухина. В чем тут дело? Пишет он большей частью довольно обыкновенно, к тому же бессюжетно, о вещах вроде бы далеких от обывательского вкуса. Не Штемлер и не Карелин — змеелов, а захватывает чи тающую полуинтеллигенцию. Этому ведущему читателю он понятен и доступен и при этом всегда что?то открывает. Солоухин — настоящий полупроводник культуры. Он начинает с азов и приводит к чему?то простому, но не общепризнанному. Это то, что надо. Мой собеседник признался, что стихи Ахмадулиной он вовсе не понимает, но поддается шарму, манере чтения и всегда слушает ее по телевизору. Он ведет кафедру в институте и говорит, что нынешняя техническая молодежь, в отличие от молодежи пятидесятых, шестидесятых, начала семидесятых, ничего не читает, лишена каких-либо культурных страстей и вообще бездуховна. Ищет лишь одного — удовольствия мига. Кажется, это и есть «ловить кайф» — одно из новых противных речений.

6 апреля 1982 г.

Прекрасная прогулка. Вышел после ужина. Над лесом стояла луна — белая на голубом расчистившемся небе (днем валила крупа). Я шел на розовый, а потом огнистый закат, сосредоточившийся в конце дороги. Ни единого отблеска>не уделил он прозрачной глубине березового редняка, мимо которого я шел. В жемчужном воздухе березняка удивительно белы были стволы берез, каждое дерево стояло наособь, в своей отдельной красоте. И уверенно хороши были четкие темные полоски на стволах. Когда я повернул назад, розовое распространилось по всему небу, заполнило прозоры между деревьями, все лесные скважины, а луна, налившись золотом, поднялась высоко, загустив голубизну вокруг себя. И во всём этом ощущалось весеннее, и я давно не чувствовал такого счастья. Наверное, ради этого я и рвался сюда. Господь Бог здесь не мудрил: раскидал березняк по гтлощине, разломил его в одном месте болотом с двумя озерками, а в другом бур — ливый ручей пустил поперек дороги, и ничего больше не надо. И насиловать себя на писание рассказов, когда не хочется, тоже не надо. В старости всё должно быть естественным.

7 апреля 1982 г.

Часто говорят о том, что «всё вернулось на круги своя». И верно, многое в формах государственной жизни, политики, методах управления, пороках (и вверху, и внизу) стало один к одному с прошлым. Но всё же одно новшество — и немалое — есть: выработался новый тип человека. Разумеется, этот тип вобрал в себя что?то от прошлого, но в целом он нов и являет собой нечто невообразимо омерзительное. Это сплав душнейшего мещанства, лицемерия, ханжества, ненависти к равным, презрения к низшим, и раболепства перед власть и силу имущими; густое и смрадное тесто обильно приправлено непросвещенностью, алчностью, трусостью, страстью к доносам, хамством и злобой. Несмотря на обилие составных, это монолит, образец прочности и цельности. Об этой породе не скажешь, как о черном терьере, что она недовыведена. Тут всё закончено и по — своему совершенно. Порода эта идеально служит задачам власти. Нужна чудовищная встряска, катаклизм, нечто апокалипсическое, чтобы нарушились могучие сцены и луч стыда и сознания проник в темную глубину.

8 апреля 1982 г.

При моем стремлении к затуманенности, к тому, чтоб не знать или знать не до конца, я был бы счастливей в другом веке, в другом пространстве. О, мир Марселя Пруста!.. Но есть горькое удовлетворение в том, чтобы родиться и жить и, наверное, погибнуть тогда и там, где сорваны все маски, развеяны все мифы, разогнан благостный туман до мертво — графической ясности и четкости, где не осталось места даже для самых маленьких иллюзий, в окончательной и безнадежной правде. Ведь при всех самозащитных стремлениях к неясности, недоговоренности хочется прийти к истинному знанию. Я все?таки не из тех, кто выбирает неведение. Я не ждал добра, но всё же не думал, что итог окажется столь удручающ. До чего жалка, пуста и безмозгла горьковская барабанная Дробь во славу человека! С этической точки зрения нет ничего недостойнее в природе, чем ее «царь».

9 апреля 1982 г.

А луна, словно нет нефтяного остервенения, солдат в трюмах грузовых пароходов, обмана, зверств, убийств и грязной демагогии, поднимается в свой час в чистое прекрасное небо, сперва оранжевая с краснотцой, как апельсин — королек, потому золотая и, наконец, серебряная с призолотью, и березы с каждым днем наливаются соком, и желтеют цветы мать мачехи на коротких тугих стеблях, и тянут на северо — восток журавлиные стаи над землей, которую мы превратили в свинюшник.

Я знаю, почему мне не пишется. Журавлиное затенилось во мне мелкими обидами, ползущими заботами, тусклой житейщиной.

Все, кого я ни читаю, — Трифоновы разного калибра. Грекова — Трифонов (наилучший), Маканин — Трифонов, Щербакова — Трифонов, Амлинский — Трифонов, и мой друг Карелин — Трифонов.

10 апреля 1982 г.

Жду поездку домой как величайшего праздника. До сердечного сжатия хочется увидеть Прохоренка — грязного, вонючего, в свалявшейся влажной шерсти и, наверное, уже забывшего меня. Неужели он, действительно, соединился во мне с Лешей? Я давно уже не могу так любить собак, да и не только собак. Но не хотелось бы, чтоб он стал каким?то фетишем, омываемым жидкой старческой слезой, как Кузик у мамы и Я. С. Отношение к собаке должно быть бодрым, веселым и товарищеским, иначе это гадость.

Читал Курта Воннегута, оказывается, не впервые. Читать легко, есть хорошие остроты, есть даже пафос, а в целом что-то дешевое, ширпотребовское. К сожалению, нашел здесь некоторые вещи, которые считал своим открытием, например: писать о переживаниях человека через те биологические процессы, равно и химические, какие в нем происходят. Обошел меня быстроумный американец.

Пока сидишь в этом загоне, все тебя обгоняют, и ты без устали изобретаешь пилу. Любопытно: я придумывал не только литературные приемы, сюжеты, новые ходы, которые в своей практике не могу использовать, но судьбы, ходы жизни, способы быть услышанным, но осуществляли всё это — с большим успехом — другие. Я правильно думаю, но не отваживаюсь на поступок. И никто, кроме меня самого, в этом не виноват. Я лишен уверенности в себе, потому что слишком поздно спохватился. Старость не время для смелых начинаний. Особенно сейчас, когда стариков всесветно презирают.

11 апреля 1982 г.

Съездил на дачу, охраняемую Адой и Димой. Проня был бесконечно мил и сделал вид, что узнал меня. Нежно и смущенно покусывая мне руки. К обеду пришла Нина С. Впечатление странное. Похоже, утратилась внутренняя связь. Возможно, она считает, что я бросил ее на полпути. В какой-то мере так оно и есть, но в нынешних условиях, когда я ушел из «Нашего современника» и потерял свои позиции в «Литературной России», я практически ничего не могу для нее сделать. Я навязал ее всем, кому можно, но ведь кормушка?то маловата, а едоков много.

Жутковатое явление хромого Салтыкова с палкой, Ольгой, тощей, как скелет, и непременным «Носиковым», который сейчас называется как?то по — другому, да к тому же еврей. Наверное, надо было сразу их завернуть, да не хватило духа. Боже, что стало с этим громилой, бретером, бабником и выпивохой! Какой жалкий, притихший, раздавленный человек. Талант, вернее, мощный режиссерский темперамент он пропил, размах необузданной личности укротил болезнью. А я?то не верил тому, о чем говорил весь «Мосфильм». До чего же плохо он собой распорядился. Я помню его совсем молодым, только что окончившим ВГИК. Он был похож на юного поповича — бледно- и чистотелый, крепкий, как кленовый корень, затаенно страстный. Он, кстати, и происходит из поповской среды. А потом началось стремительное разложение. Его хватило на две картины, в «Директоре» он уже эксплуатировал собственные приемы, лишь порой прорывался неподдельный темперамент. После этого он рухнул окончательно. Странно, что я не чувствую к нему сострадания. Он фальшив, двуличен, паталогически скуп, лжив, коварен, но в кино немало людей куда хуже его. И он поставил «Председателя». Но мне казалось, что мы с ним что?то совершим, а он меня обманул. Видимо, я ему этого не простил.

12 апреля 1982 г.

Какой?то странный провал образовался в моей цельной, напряженной, расписанной по часам жизни. Я не работаю и не хочу работать. Наверное, всё объясняется совсем просто: старость, переутомление, разочарование. Последнее объясняется полным отсутствием реакции на то, что я делаю. Если меня не кроют, то обо мне молчат. Я какой?то невидимка в литературе. При моей редкой литературной активности меня Умудряются не замечать. Это, правда, не относится к читателям, которые отзываются — и весьма горячо — на всё, что я Делаю.

13 апреля 1982 г.

Читаю романы О’Хары, которого знал лишь по рассказам. Грубоватая работа, но читать довольно интересно. Он числится лидером второго ряда американской литературы. Как мало здесь того, что мы, русские, считаем прозой. Но он, похоже, нисколько не заботится об этом.

14 апреля 1982 г.

Апрель поманил и как всегда обманул. После солнечных радостных дней резко похолодало, задул пронизывающий ветер, по утрам солонит инеем. Водяные лягушки не показываются, бурые лесные попрыгали по шоссе и, оставив там несколько трупов, скрылись. Ондатры не играют, кабанов и лосей не видать. Вроде бы пролетела однажды утка над болотом, вальдшнепов — ни одного. И как?то всё закисло. Не получая радости от природы, я стал приглядываться к окружающим. Ни одного интеллигентного лица. Раньше так не бывало. Среди страшных свиных рыл непременно оказывался кто?то, отмеченный светом человека. Неужели все поумирали и поразъехались? Интеллигентные люди исчезли, как многие цветы и птицы. Единственная разница в том, что на них и не пытались завести Красную книгу. А ведь это еще скажется на жизни страны, ох, как скажется!..

15 апреля 1982 г.

Опять началась голубая весна. Ветер стих, температура до 10°, но почему?то знобко. Так бывает, когда еще не сошел снег, но он стаял давно, лишь в лесу остался пятнами с северной стороны у подножия елей, в овражках и ямах. Появились дрозды, сильно застучали дятлы, как советские люди в кризисные времена, вроде бы и соловей раз — другой тёх — тёхнул, но может, это соловей моих склерозированных сосудов! А ночи темны, непроглядны, ущербная луна появляется поздно, когда я уже сплю.

Дочитал О’Хару и не жалею, что потратил время на толстенный том — есть пища для размышления. Американская жизнь дается им не в таком гротескном изломе, как у других, более изысканных писателей. Есть ощущение подлинности. Сейчас читаю немецких романтиков; это почти невыносимо, за исключением Гейне. У него много остроумия и очень современно по складу мышления. А ведь когда?то читатели сходили с ума от Брентано, фон Арнима. Другое дело — «Михаэль Кольхаас» Клейста или Шамиссо.

16 апреля 1982 г.

Наконец?то забормотали лягушки в вешнем озерце обочь шоссе. Но где?то в отдалении, ближе к лесу. Неужели я не увижу их васильковой россыпи? Зачем же тогда было ехать! Их голоса — гарантия ресны. Лягушки придали мне бодрости, что?то серо на душе было в последние дни. И наконец я увидел вальдшнепа. Он невысоко, спокойно и не быстро пролетел, хоркая, над шоссе и вдруг резко свернул в узкую просеку, где еще недавно шумел ручей. Ручьи перестали журчать дня два — три назад, сейчас они и вовсе исчезают, оставляя по себе сырые колеи.

Начал думать о Рахманинове, но вяло, нет и тени былой увлеченности. Как я был заряжен на него! Но полудохлый Сизов напрочь забыл о моем либретто, занимаясь делами лишь тех, кто ему опасен. От меня же исходит ощущение полной безвредности, так на кой ляд я ему сдался?

17 апреля 1982 г.

Перекатывая в башке всякую чепуху, я вдруг подумал об охлаждении ко мне «спутников жизни». Прежде я остро чувствовал их повышенный интерес, на этот раз — полное равнодушие. Я думал об этом, сидя на поваленной осине возле лягушачьего озерка. И тут со стороны санатория подгребла отдыхающая — немолодая и невзрачная женщина в огромной меховой шапке. Она осведомилась, почему я сижу, не худо ли мне, и зачем?то сообщила, что давление у нее 250/110. Из ответной любезности я сказал, что перенес инфаркт. «Люди с инфарктом по двадцать лет живут», — утешила меня добрая женщина. В будущем году моему инфаркту как раз двадцать лет; что ж, у меня почти год впереди. И вдруг она сказала умиленным, проникновенным голосом: «Вы знаете, все такие Довольные, что Юрий Нагибин тут отдыхает, до чего ж, говорят, повезло нашему заезду». Это интересно в том смысле, что я безмерно доверяю внутреннему голосу. Зачастую он управляет моими поступками. Надо быть осмотрительнее, не то наломаешь дров, безоглядно доверяясь тайному советчику.

Замечательные стихи Марины Цветаевой в архиве ЦГАЛИ. Какие краткие и какие емкие! Жестокий укор нынешнему безвольному многословию Ахмадулиной. Цветаева была безумным, но трезвым человеком с мускулистой душой, «оторой никогда не изменяла главная сила поэзии: способность сказать наикратчайше. Ахмадулина растекается, как пролитая на столешницу водка. Беда Цветаевой, если это беда, что она не создала себе позы, как Анна Ахматова. Та сознательно и неуклонно изображала великую поэтессу, Цветаева ею была.

18 апреля 1982 г.

Воскресенье. Пасха. Мой сосед по столу, завстоловой из Таганрога, ходил в деревню пасочки с куличом отведать. Но ни того, ни другого там не оказалось. Разжился он лишь крашенным луковой шелухой яичком. И парного молока дали ему выпить. Он сунул хозяйке трешницу. Соседка укорила ее: мол, не гоже в святой день за угощение деньги брать. Та злобно выругалась и поспешно сунула трешку за пазуху. Бо гоносцы, мать их!..

Могло ли прийти в голову Цветаевой, когда она привязывала веревку в своем нищем елабужском доме, что в Большой Елабуге[125] когда?нибудь начнется ее культ. А он начался, не сверху, а снизу, и так мощно, что заставил считаться с собой. Единственный разрешенный в стране частный музей посвя щен Цветаевой. Происходят Цветаевские чтения, в Театре киноактера идет пьеса «Марина Цветаева», то и дело устраиваются легальные и полулегальные вечера ее памяти, где звучат стихи и проза, вечера воспоминаний о «болярине Марине» и вечера, посвященные ее переписке. И словно кладбищенская трава, высоко поднялась на могильном холме сестры среднеодаренная Анастасия со своими фальшивыми, искательными, неискренними мемуарами.

Пример Марины, к сожалению, никого ничему не научил. Равно как и обратный пример Бабаевского, величайшего пи сателя сталинской эпохи, ныне тускло доживающего возле собственного трупа.

Все: государство, и народ, и отдельные люди — смирились с неизбежностью термоядерной войны. Иногда, приличия ради, делают вид, что не хотят ее, на самом же деле она пугает куда меньше, чем раньше призрак обычной пулевой, бомбовой войны. Подбадривает сознание, что не придется запасаться солью, спичками и керосином. Да и вообще не будет никаких лишних забот. А жить, если всерьез, никому не хочется. Это — о народе. Начальство же думает отсидеться в великолепно оборудованных убежищах, дальше по обыкновению никто не заглядывает.

Я чувствую, как, гудя и свистя, курьерским поездом — мчится время.

Повеяло скорым отъездом, и что?то стиснулось в душе. Не хочется уезжать. Дорого одиночество. А дача увиделась мне в ее хроническом многолюдстве, и сразу замутило. Здесь и вообще хорошо, но самое лучшее — изолированность. Я ни с кем не общаюсь, и люди поняли, что надо оставить меня в покое. Хоть я неважный мыслитель, но здесь мне думается широко и бескорыстно, а в привычной дачной жизни — только о «делах». Жаль, что весна такая холодная, но всё равно тут прекрасно.

20 апреля 1982 г.

Я грел руку в кабинете физиотерапии, а по радио передавали концерт Лемешева. Русские песни в отличной записи. Его стали очень часто передавать, и я теперь верю, что поворот к нему произошел не без моего участия. Я навязывал его с присущим мне в таких делах фанатичным упорством, и это не могло остаться незамеченным. Я первым назвал его по телевизору, а вслед за тем и по радио «великим певцом», это подхватила Архипова и сейчас стало чем?то само собой разумеющимся. Нечто подобное было и с Платоновым: я талдычил «великий», «великий», «великий». Вначале пожимали плечами, а недавно кто?то и «гением» обмолвился. По советским меркам я никто: не бог, не царь и не контингент, но и никто может многое, если он тверд, упорен и не боится ни показаться смешным, ни быть грубо одернутым. Кстати, я первый начал писать высоко уважительно о Фрейде и Сальвадоре Дали и несомненно помог изживанию похабного тона в отношение этих гениев. К сожалению, люди «с положением», которые могли бы очень помочь добру и культуре, плевать на всё хотели и «завсегда стоят на страже только своих интересов», как говорил один герой Зощенко. Такого отсутствия бескорыстия и культурной заинтересованности, как сейчас, никогда не было. Волнуют всех только медали.

21 апреля 1982 г.

Поэзия и правда. Как разительно непохожи реалии Римской истории на свое литературное отражение. До чего Роскошно выглядят все события, последовавшие за мартовскими идами хотя бы у Шекспира, и до чего нудно, нерешительно, томительно разворачивались они на самом деле. Бесстрашные патриоты — заговорщики, пылкий Антоний… На деле же — жалкий, рефлектирующий, всё время плачущий Марк Юний Брут и неуверенный, колеблющийся, болезненно нерешительный Марк Антоний. Смелым и сильным человеком был Децим Брут, но литература оставила его в тени, а бесстрашному Кассию поэты отвели второстепенное место. Поэзии нравились Марк Брут и Марк Антоний. Любопытно замечание Фереро, что Антоний был «типичный интеллигент». Пьянство и разврат никогда не были противопоказаны ин теллигентности, но этот интеллигент пролил крови больше, чем Нерон. Впрочем, может, у римских интеллигентов это бы ло в порядке вещей. Впоследствии они стали лить чернила. Поэзия не помнила о пролитой им крови, она помнила, как ради женщины пожертвовал он вселенной, и возвеличила вконец разложившегося сподвижника Цезаря, пышно — гнило стную фигуру уже начинающегося распада.

22 апреля 1982 г.

Разговор с библиотекаршей и врачихой о «Терпении». Знакомая песня: так в жизни не бывает. Не может мать настолько не любить своих детей. Я рассказал о Зине Пастернак и Ста сике. Никакого впечатления. Пробить советских людей, если они в чем?то убеждены, невозможно. И любви такой не бывает — талдычили они. А Ромео и Джульетта, Пенелопа и Одиссей, Антоний и Клеопатра, а весь Шекспир, а весь Достоевский?.. Аргумент не дошел. Обе хладнокровно призна лись, что не любят ни Шекспира, ни Достоевского. Вот в чем корень успеха мещанской литературы и моего покойного друга, который считался борцом с мещанством, на деле же был его певцом. Невыносимая духота! Я мог бы их убить.

Чудовищный снегопад. Снег даже не падает, а с бешеной скоростью косо несется к земле. Сквозь него проносятся оша левшие вороны. Что будет с приготовившейся к расцвету при родой? Окна как простынями занавешены.

23 апреля 1982 г.

Я, наверное, угадал про Рахманинова. Он не мог простить новой власти потери Ивановки и почти всех денег. Всё свое он нажил неимоверным трудом, после долгих лет бездомности и бедности. Сквозь бесконечную трепотню «воспоминателей» о его бескорыстии, щедрости, бессребренности нет — нет да и мелькнет проговор, что деньги и материальные ценности очень много для него значили. Он любил дома, землю, капитал, любил прочность. И ради этого не щадил себя. Бетховен, как и все нормальные люди, не стремился к нищете, но не был меркантилен и поэтому мог написать «Ярость по поводу потерянного гроша». Рахманинов этого написать не мог, ибо ярость его была бы не музыкальной, а чисто бытовой, душной. Он томился по России, но не настолько, чтобы пожертвовать быстро нажитым на Западе богатством. По — человечески это понятно, и всё же, его ностальгические страдания раздражают. Уж коли ты так мучаешься, садись в поезд и поезжай домой. А деньги?..

24 апреля 1982 г.

Замечательное свойство советских людей — их ни в чем нельзя убедить. Сломав в душе самое важное, чтобы стать безоговорочными приверженцами государственной лжи, они компенсируют это предельной недоверчивостью к частным сведениям и соображениям. Быть может, это оборотная сторона рабского смирения. Нестарая и живая этажная врачиха Т. казалась мне человеком почти интеллигентным, современным, с неглупым, острым глазом. Но сегодняшний разговор с ней был ужасен. Я говорил о самоочевидных вещах — не с чем спорить. Она и не спорила, но и не соглашалась, роняя время от времени идиотические фразы, выражавшие сомнение с оттенком насмешки или вдолбленные ей в башку, не идущие к делу банальности правоверия. Она твердо защищала обжитый ею мир лжи от моего вторжения. Она не хотела, чтобы этот мир хотя бы шатнулся, чтобы хоть малый шелох потревожил его стоячие воды. Тут есть своя бессознательная логика. Этот огромный, внешне могучий и насквозь изгнивший нравственно мир должен оставаться нетронутым, иначе он развалится от малейшего толчка и погребет под своими неопрятными руинами столь же хрупких, пустотелых насельников. Т. оказалась ничуть не лучше ненавидимой ею красавицы — библиотекарши — королевы воинствующего мещанства. Не верно, что «Терпение» обозлило лишь власть имущих, оно обозлило всех советских мещан, т. е. основную часть населения.

Любопытно, что Нина С — на в своем восприятии рассказа оказалась солидарна с тухлой мещанской швалью. Она сказала самое грязное и близко лежащее о рассказе, что «от него воняет поездным нищенством», имея в виду вагонных калек с кружкой и песней о Льве Толстом. На это не отважились даже такие подонки, как Феликс Кузнецов и Кардин. Вот в чем разница между нею и неистовой Викой[126], ту рассказ пронзил насквозь. Как и Астафьева, как и Евтушенко. На таких вещах проверяется масштаб человека.

25 апреля 1982 г.

У меня начисто исчезло ощущение контакта, понимания, даже частных совпадений с окружающими. Я не последовал за своими согражданами в очередной круг морального ада, и мы утратили взаимопонимание. «Нет глупых людей», — когда?то — при всей парадоксальности — в этой сентенции была правда. Послесталинское похмелье благодетельно омыло мозги. Сейчас столь же справедливо прямо противоположное вы сказывание: «Нет умных людей». Те, кого в пятидесятые годы почти насильно втянули в ум, с облегчением рухнули в трясину совершенного идиотизма. И почувствовав возвращенное право на глупость, за ними охотно потянулись люди, способные к мышлению и выбору. Так легче, куда легче! Ведь за этим — тайная и, увы, не осуществимая мечта человечества опуститься на четвереньки, освободить усталый, неприспособленный к вертикальному положению позвоночник. Физически это невозможно, а в плане духовном, интеллектуальном — сколько угодно!.. Люди жадно наращивают броню глупости, спасительной для слабой духовной организации.

Наше время и строй выработали?таки новую этику. Ее про демонстрировал мой сосед по столику, юный завстоловой из Таганрога. Он был год на партийной работе и очень на ней вырос. Он говорит своим подчиненным: «Вы живете за счет народа, который обворовываете. Так улыбайтесь за это, по крайней мере!» А еще он говорит: «Мы воруем, мы злоупотребляем, но давайте всё же не выходить из рамок приличия, надо и честь знать». И еще: «Все же понимают, что завстоловой не будет без мяса. Но беру я на один обед, а не на два, и люди меня уважают. Другие тащут без стыда и совести, а я так не могу, мне еще вон сколько работать! Поэтому я всё делаю с умом и по совести». Вот какая теперь совесть: воровать умеренно. И он всерьез считает себя не только честным человеком, но и крепким молодым коммунистом. И другие считают его таким, ибо воруют прямо или косвенно все — снизу доверху. Мздоимство, воровство, злоупотребления всех видов приняли такие размеры, что государству с ними не справиться, даже если б оно захотело. Но оно не может всерьез захотеть, ибо хищения и обман входят в его существо, его структуру, без этого оно просто развалится. Этого никак не могли предвидеть гениальные мозги двух бородачей, заложивших теоретическую основу нашего общества, но об этом догадался в предсмертном отчаянии тот, кто на практике осуществил великую теорию. Как хорошо выглядят на фоне всеобщего распада наша высокоморальная литература и особенно поэзия — с ее показным нравственным максимализмом.

27 апреля 1982 г.

Разговор на прогулке с симпатичной гипертоничкой в громадной меховой шапке. Ей за пятьдесят лет, простоватая, работает на химическом заводе. Я спросил о ее семейной жизни. «Наверное, как у всех, может, даже лучше. Старшему сыну двадцать восемь, младший школу кончает». — «А с мужем какие отношения?» — «А какие могут быть отношения после тридцати лет? Никаких». Я думал, что она меня не поняла и уточнил вопрос. «А я о человеческих отношениях и говорю. О чем же еще?» — «Неужели такой долгий брак не сближает?» — «Еще чего!.. Детей вырастили, теперь мы вовсе друг дружке не нужны». Жизнью своей она в целом довольна, одно горе — сын никак не женится. «А что в этом плохого?» — «Как что — избалуется». — «Пьет?» — «Конечно!.. Не алкаш, может четыре месяца не пить, а потом неделю закладывает. Это еще хорошо!» На заводе, по ее словам, то и дело гибнут рабочие от неочищенного спирта и взрывов. «Все пьют: и рабочий класс, и начальство, и простые инженеры. Какая там охрана труда, какая безопасность, кто об этом думает? С утра у всех одна забота: где бы достать». У нее в руках чистый спирт, она — сила. Может заставить людей работать.

28 апреля 1982 г.

Разговор с Галей — барменшей, у которой прошлым летом утонул в пруду трехлетний сын. После этого несчастья они с мужем расстались. «А вы не собираетесь снова замуж?» — «Мужчины или пьют, или такие скучные и бессмысленные, что от них мухи дохнут. Пьющие все?таки поживее». Но связывать свою жизнь с такими живчиками ей почему?то не хочется.

Надо разговаривать с людьми, я совершенно не знаю сегодняшней жизни. Но общения с мужчинами не выйдет. Ойи либо пьют, либо несут фальшивый вздор, либо крепко молчат. Женщины куда открытей, искренней. Это понятно: их неизмеримо меньше сажали. Мне осталось два — три дня, а я уже начал собираться — от нервности, от нежелания уезжать, возвращаться к московской жизни. В таких случаях хочется Уторопить неизбежное. Мне здесь хорошо. А если я и начинал томиться, то это от страха перед будущим, тоске но минувшему, старческой слабости. Надо хорошо прожить лето, что?то увидеть. Хотя всякое соприкосновение с действительностью лишь усугубляет чувство безотрадности, безнадежности, надо выходить в жизнь. В интонации людей появилось что?то отроду не бывшее: убежденность в ненужности всего — брака, детей, работы, учения, какой бы то ни было деятельности. Эта интонация проскальзывает и у бодрой Таньки, отчетливо звучит у опечаленной Гали и у сделавшей свою жизнь химички, мастера цеха.

29 апреля 1982 г.

Разговор на дороге с учительницей, у которой учился сын покойного Якова Тайца. Странное дело, неплохой детский пи сагель Тайц родился сразу старым евреем, менее романтической фигуры вообразить нельзя, но по всему миру рассеяны вдовы, возлюбленные, дети и внуки Якова Тайца. Учительница почти всё мое читала, обо всём всё знает и хорошо выражает свои мысли. Пример: «Матадор втыкает в быков бандероли». А сын Тайца спился.

Как раздражали Рахманинова несобранность, разболтан ность, непрофессионализм и неумелость окружающих его людей. Он был профессионалом высшей марки, скрупулезно точным в делах человеком, при этом нес бремя гениальности. А бездарные люди его окружавшие (исключение — и жена и свояченица) вечно все забывали, путали, ничего не умели да и не хотели уметь, на каждом шагу осложняли ему жизнь.

Синий цвет местных лягушек волнует, оказывается, не меня одного. Я считаюсь тут первым специалистом по этому вопросу, во всём, что касается лягушек, положено обращаться ко мне. Меня это дарит ощущением гордости. Сегодня две пожилые дамы высказали предположение, что расцветка лягв объясняется цветом воды. Даже в ванне вода с отчетливой приголубью. Сам?то я прежде думал, что они отражают синь неба и воды. Но недавно я узнал правду: оказывается, есть животные, которые весной приобретают яркую и красивую ок раску, а потом возвращаются в свой обычный цвет. В их число входят и некоторые разновидности лягушек.

30 апреля 1982 г.

Почти все советские люди — психические больные. Их неспособность слушать, темная убежденность в кромешных истинах, душевная стиснутость и непроветриваемость носят патологический характер. Это не просто национальные особенности, как эгоцентризм, жадность и самовлюбленность у французов, это массовое психическое заболевание. Проанализировать причины довольно сложно: тут и самозащита, и вечный страх, надорванность — физическая и душевная, изнеможение души под гнетом лжи, цинизма, необходимость существовать в двух лицах: одно для дома, другое для общества. Самые же несчастные те, кто и дома должен носить маску. А таких совсем не мало. Слышать только себя, не вступать в диалог, не поддаваться провокации на спор, на столкновение точек зрения, отыскание истины, быть глухим, слепым и немым, как символическая африканская обезьяна, — и ты имеешь шанс уцелеть.

Лишь специальные люди запоминают то, что вы говорите. Остальные — из самозащиты, а также во избежание соблазна доноса — в одно ухо впускают, в другое выпускают. Сегодня атомщик Володя, объездивший весь мир, в разговоре со мной поставил рекорд умения не слышать собеседника. Только я — с присущей мне обстоятельностью — рассказал о нашей с Аллой поездке из Рима в Неаполь, как он произнес мечтательно: «Эх, вам бы в Неаполь съездить!» Я напомнил, что был там с женой в составе туристической группы. Через несколько минут: «Жаль, вы в Неаполе не бывали! Увидеть Неаполь и умереть!» В конце разговора он посоветовал мне в следующий раз непременно посетить Неаполь. В близости моего отъезда «спутники жизни» разъярились на разговоры. Но зачем им это нужно, убей Бог, не пойму. Они сразу превращаются в токующих тетеревов: я напрасно тревожу эфир. Может, их томит желание высказаться? Но я ни разу не столкнулся даже с подобием мысли. Им просто надо «пообщаться», чтобы потом рассказывать об этом дома и на службе. Всё — пришла машина…

18 мая 1982 г.

Опять я оказался у развалин того здания, которое возвожу с редким упорством и невезением вот уже сорок с лишним лет. Впрочем, невезение играет тут не главную роль, хотя несомненно присутствует. Мой самый лучший и самый прозвеневший рассказ ругают и справа, и слева — редчайший случай, если не единственный. Феликс Кузнецов выступает в паре с Виктором Некрасовым. Пока еще трудно представить, как будет развиваться кишечно — газовая атака. Для начала меня выкинули из кандидатов на Государственную премию, рассказ изъяли из «Роман — газеты». Вроде бы, достаточно. Но на до знать их настырную ненасытность. Почему?то мне кажется, что это еще не конец. Поживем — увидим. Главные пакости уже случились, остальное будет практически менее ощутимо. Скворцовы опять победили. Как бессильно добро, как мощна и победна мещанская злоба, охраняющая бдительно свои владения. И всё же, как точно я попал — в самое солнечное сплетение Скворцовым всех рангов и мастей.

Особой неожиданности в этом нет. А ведь они принимали вещи не менее чуждые: «Живи и помни», «Старика», «И дольше века длится день», «Дом на набережной», издевательскую повесть Соломко. Очень оживилась «Литературка». Снова можно плясать на моих костях. К чему?то приплели фильм «Берендеев лес», хотя он сделан не по моему сценарию, к тому же дружно одобрен и премирован в Карловых — Варах. Но есть возможность лишний раз упомянуть мою фамилию в Дурном контексте. Откуда такое постоянство злобы? Должна же быть причина. Но убей меня Бог, если я хоть отдаленно догадываюсь.

КАЛЯЗИН И ОКРЕСТНОСТИ 28 июня 1982 г.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.