1973

1973

Случилось некое библейское чудо: новый год оказался тоже високосным. Едва начавшись, он стал косить людей налево и направо, он так проморозил неукрытую снегом землю, что нечего и думать об урожае, и всем не везет, кроме преторианцев[95]. Добив Бориса Ямпольского, год отправил ему вослед еще с десяток писателей, художников, актеров и кинорежиссеров.

Преторианцы обнаглели и охамели до последней степени. Они забрали себе всю бумагу, весь шрифт, всю типографскую краску и весь ледерин, забрали все зарубежные поездки, все санаторные путевки, все автомобили, все похвалы, все ордена, все премии и все должности. Литературные Безбородки грозно резвятся на фоне всеобщей подавленности и оскудения. Мотаются с блядями по Европе, к перу прикасаются только для того, чтобы подписать чужие рукописи, на работу (руководящую) не являются, переложив все свои обязанности на крепкие плечи наглых помощников и консультантов, устраивают какие?то сокрушительные пикники, называя их выездными пленумами Секретариата СП, где вино льется рекой и режут на шашлыки последних баранов; путешествуют на самолетах, машинах, пароходах, поездах, аэросанях, вертолетах, лошадях, ослах, мулах, верблюдах и слонах. Объедаются и опиваются, а после отлеживаются в привилегированных госпиталях и отрезвителях. И снова пиры, юбилеи, тосты, всё новые и новые наспех придуманные должности, награды. Вакханалия, Валтасаров пир, и никто не боится, что запылают пророческие огненные письмена, предвещающие конец этому распаду. Нет, они уверены, что это навсегда. Брешь между нами и ними будет расширяться с каждым днем. Отчетливо формируется новый класс. Чёрта ли мне до них? Я знаю, что живу не в свой век и не на своем Месте. Но их путь для меня заказан, изнутри заказан, так что стоит ли тратить на них душу?

Но где?то в стороне от проезжих дорог, разбитых копытами першеронов Маркова, Чаковского, Алексеева и иже с ними начинает натаптываться, покамест едва — едва, тропочка настоящей литературы. «Пастух и пастушка» Астафьева, «Доказательства» Тублина, рассказы Г. Семенова, «Северный дневник» Ю. Казакова, интересный парень появился на Байкале — В. Распутин, рассказы Г. Немченко, Бог даст, к ним присоединится Беломлинская (В. Платова), лучшая из всех, великолепный взрослый писатель пропадает в Бклле, все лучше пишет В. Пикуль[96], хороши очерки злобного Конецкого, но он может не развиться в писателя по причине узости души, и не сказал последнего слова Аксенов[97]. А Валерия Алфеева, а сколько неизвестных мучаются вынужденной немотой по всей громадной стране! Дай только немножко свободы, повторился бы золотой девятнадцатый век.

27 февраля 1973 г.

Вернулся после семнадцатидневного отсутствия и будто но уезжал: дела всё в том же тусклом неустройстве, ни одна книжка не вышла, даже не стронулась с места, в кино — полный застой, в журналах испуг, неуверенность, шаткость. На столе — несколько писем, пересланных «Литературной» — злобных и грязных. Всё, что идет от этого органа печати, пакостно.

В Псков ехали поездом. Ю. Васильев, Дравич[98], Толя и я занимали целое купе. В другом вагоне ехала Ася Пистунова с подругами, которых она подбила на паломничество к «божественному Семену», в его гостеприимный дом, где ее обожают. В дороге Юра, Толя и Дравич выпили бутылку «миндлиновки» (самогона с тмином) и четвертинку перцов ки. Был хороший разговор с Юрой о многом, а под конец о Евтушенке, которого он откровенно презирает. Раньше он слова плохого не позволял сказать о Женьке в своем присутствии. Потом Дравичу стало плохо, его рвало, он без конца бегал в сортир. Наконец угомонился, залез на верхнюю полку, но там ему было душно. Он скатился вниз и заснул на полу, положив свою голую жалкую голову на мою полку. Его острая маковка упиралась мне в спину, мешая заснуть. Он был невероятно нелеп и горестен в этой грозной порче всего своего огромного организма.

А в автобусе, который вез нас из ночного Пскова в Михайловское, развалился сам автор «миндлиновки». Автобус остановили, и он долго блевал на дорогу. Затем вернулся с мертвым серым лицом и совсем выпавшим на щеку черным глазом.

Пьянство началось почти с самого приезда, но достигло апогея с появлением Алешки Соколова и Шамардина — пропившего свой неплохой бас, ныне работающего завсектором Массовой песни в Ленинградском управлении культурой. Кстати, Шамардин пропил голос без всякой муки и сожалений, водка настолько важнее для него «дивных звуков и молитв», что тут, как говорится, и вопрос не стоял, кто кого. Шамардин сразу принял сторону водки против голоса, вдвоем они его быстро прикончили.

К вечеру Соколов отравился украденной из буфета Толиной настойкой, на этот раз полынной, и чуть не умер — буквально. Он шептал ссохшимися губами: «Господи, дай хоть жену увидеть… сынишку». Не помер. Весь день метался на коечке, плакал, стонал, жбанами дул воду из колодца, глотал лекарства, дважды терял сознание и холодел, а вечером встал на шаткие ноги, хватил рюмашку коньяка, приободрился и ночью опять надрался. Больше в состоянии трезвости я его не видел. Следующей жертвой «миндлиновки» стал Вася Звонцов, также незаконно приложившийся к спрятанной бутылке. Он недужил всего полдня, а потом восстановился перцовкой. Последней жертвой «миндлиновки» оказался богатырь Васильев. После этого решили оставшиеся бутылки не открывать, а с Толей серьезно поговорить. Неприятную миссию взял на себя Мыльников. И тут я понял, почему он один из всех сделал большую карьеру, это характер. Он учинил Толе настоящий допрос. Оказалось, Толя гонит из сахара, а не настаивает на травах ворованный технический спирт, как все думали. Но у него не клеится с очисткой. С Толи взяли слово, что он серьезно займется очисткой, с тем и отпустили совсем павшего духом винодела. А он, бедный, так гордился «миндлиновкой»!

Вообще, ему не повезло тут и, похоже, не в первый раз. Семен Степанович надумал с чего?то продать музею женино серебришко. Несколько старых вилок, ножей, солонку, и дел-то там рублей на шестьдесят, и хлопотно: от себя продавать неудобно, от жены — тоже, надо найти подставное лицо. Путавшийся у всех под ногами энтузиаст — отравитель показался Семену Степановичу наиболее подходящей фигурой. Толе было приказано оформить счет. Уронив глаз на щеку, Толя покорно уселся составлять эту липу. И сразу появилась красная, с горящими глазами Любовь Джалаловна: «Если вы это сделаете, Толя, я вас убью». Толя с бедным, перекошен — ним личиком побежал ко мне советоваться. «Скройся, — не придумал я ничего лучшего. — Исчезни с их глаз». Он так и сделал.

И тут его судьба сплелась с другой драмой. Любовь Джалаловна энергично принялась выживать из дома Асёну, как тут величают Аську Пистунову. Похоже, она ревнует ее к мужу, как ревновала в свое время к несчастной Гале. Ася и слезах заявила во всеуслышание, что уезжает. «Передайте Семену Степановичу, — присовокупила она, — что он теряет важный орган печати». Это звучало подловато, но чего не скажешь в сердцах. Она была ранена в душу, к тому же всё это происходило на глазах подруг, которым она наговорила с три короба о своем выдающемся положении в доме «божественного Семена». Услужливый Вася Звонцов тут же передал ее слова С. С. (его хором просили не делать этого, но этот кряж, борода, фронтовик — баба и сплетник), того чуть кон драт не хватил. Аська, действительно, много для пего делала, а у него тщеславие разыгралось на старости лет — будь здоров! За обедом я будто ненароком завел разговор: что?то Аськи не видно, а ведь она завтра уезжает. Не удивившись, как это гость покидает дом до праздничного торжества, и тем выдав себя, С. С. с фальшиво — простодушным видом сказал: надо бы у нее подарки забрать. Любовь Джалаловна сделала вид, что ничего не слышит. Все дружно уткнули носы в тарелки. Не получив поддержки от окружающих, я заткнулся.

После обеда я оказался свидетелем омерзительной сцены. Меня положили на диване в столовой, было тепло и тихо, пахло Пушкиным, я сразу крепко уснул. Проснулся от тонкого, пронзительного крика Любови Джалаловны:

— Семен, возьми эти деньги, только оставь мое серебро!

— Пошла к ебени матери! — заорал пушкинист. — Сует мне пятнадцать рублей, как мужику в бардаке!..

Меня ошеломил этот образ: в бардаке мужики суют деньги, а не мужикам, или он имел в виду мужской бардак?

В ответ — слёзы, какой?то мыший писк. Л. Дж. выскочила из комнаты. С. С. пустил ей вслед хорошим матюком и тоже вышел. Когда через полчаса я встал, он увлеченно рассказывал группе завороженных слушателей о любви Пушкина и Ольги Калашниковой. За плечами у него мерцал слабый свет. А затем и он получил свою порцию крика и мата, когда с невинным видом осведомился у жены, куда, мол, запропастилась Ася Пистунова. Не хотелось ему терять дружбу «Литературной России». Но теперь пришел его черед безропотно принять на голову ведро помоев. Интересно разграни — чены у них зоны владения. В державе любви Любовь Дж. всевластна.

j Атмосфера в доме создалась невыносимая. Толя боялся нос высунуть из мужского общежития, провонявшего сивухой, табачищем, солеными огурцами и ножным потом. Все озверело осаживались водкой. Слабосильный поляк Дравич не выдержал и бежал в Ленинград.

В день торжественного чествования юбиляра Ася все же проникла в дом, не без моего участия. Аська блестяще выступила на официальном вечере, засыпала С. С. превосходными подарками, и от себя лично, и от газеты (в числе прочего первое издание «Вертера» с автографом Гёте), и юбиляру неудобно было выкинуть ее из машины, которая повезла особо почетных гостей на ужин. Но уже возле дома С. С. исчез, пропал и его друг Звонцов, Аська осталась на мне. До сих пор не знаю, как мне удалось осилить зарыдавшую от бешенства Любовь Дж. Я и просил, и грозил, и говорил, что сам не войду в дом, если не пустят Аську, одним словом, она сдалась. Всё остальное было делом Асиного апломба.

С нами гуляло здешнее начальство. Председатель райисполкома предложил подвыпившим дамам перед чаем: «Давайте выйдем в Михайловский сад и подышим витаминами». Что и было исполнено.

Надравшийся Алешка Соколов сорвал представление, которое было приготовлено им, Юрой Васильевым и Леной Шашко, но не испытывал на другой день ни малейшего раскаяния. Я вообще заметил, что в нем появилась какая?то ожесточенная наглость, чего раньше не было. При всем своем пьянстве он был человек деликатный, даже нежный. Это естественный процесс. Он знает, что обречен пить и оберегает свое пьянство, как курица цыплят. И Вася уже не тот: хитрый и холодный, неприятно его потребительское отношение к Толе. А этот добряк чуть не весь год готовился к нынешнему торжеству, чинил и красил какие?то фонари, лудил самовары (Гейченко их коллекционирует), раздобывал настоящие тульские пряники с поздравительными надписями, гнал самогон и настаивал на разных травах, выпрашивал у отца книжки о Пушкине, потратил все свои жалкие денежки До копейки, с превеликим трудом скопил себе на службе свободную неделю, и был холодно удален Гейченко раньше срока, хотя и Вася, и Лена Шишко оставались после отъезда основной массы гостей. Эта жестокость С. С. мне не понятна.

Что не устраивает здешних бойцовых людей в нем: его Доброта, доверчивость, беззащитность, наивность или сосуществующее с этими прекрасными качествами пассивное тщеславие, удовлетворяющееся близостью с «великими» людьми? Или их просто раздражает, что он так упорно тянется к людям «не своего круга»? Но последнее естественно для Толи. Он с детства вращался в литературной среде, привык жить ее интересами, любить книги и картины. Это его настоящий обиход, а не техника. В технику его загпала война, военная служба, это не его, чужое, холодное, даже враждебное. И ведь он полезен хамящим ему людям. И пе только тем, что дает им кров и харч в Москве, оказывает множество бытовых услуг. Он помог организовать Васькину выставку в ЦДРИ, заставил меня написать о ней; он свел Васильева с Поленовым и тот пригласил его с семьей на все лето к себе в усадьбу, и Юра не только открыл для себя новый пейзаж, по и заработал деньги. Впрочем, Юра ведет себя в отношепии Толи лучше других, даже написал его портрет и очень удачно, что с ним не так часто случается. Л сколько доброго сделал Толя для Гейченко! В ответ — свинство. И коренится оно, что бы ни говорили, в Толиной беззащитности.

Хорошее впечатление я опять вынес о Мыльникове. Тут есть и талант, и достоинство, и чувство товарищества, и чистота поведения, и глубокая серьезность. Дай?то Бог, чтоб не изменилось мое отношение к нему, чтобы не изменился он сам. Радостно, что есть он, есть его прекрасный дом с несказанным видом на Неву в оба ее конца, есть услужливая, ловкая и симпатичная Ариша, тихая (с чертом внутри) Верочка, есть то ощущение эстетического комфорта, которым веет от его семьи и которого почти не осталось в обобранном до нитки Ленинграде.

Но так ли уж безнадежно было пребывание в Пушкин ских горах? Нет. Были прекрасные прогулки, поездка на санях в Петровское, гостевание у сторожа, потомка Ганнибала с пушкинской курчавостью в седых волосах, пушкинскими скулами и всем кроем лица. В избе с иконой и лампадкой висел большой портрет Пушкина, а рядом репродукция «Незнакомки» Крамского. Хозяин уверял, что это Керн. Стояла прялка с куделью, между ног сновала прелестная рыжая собачонка, смесь таксы, лисицы, медвежонка и ко всему с пушкинскими баками. А еще был звон гейченковской звонницы — он подбирает колокола для Святогорского монастыря и когда-нибудь их повесит, сломив сопротивление властей; было и несколько очаровательных всплесков самого Гейченко, напомнивших былое, когда еще оп не был так признан, знаменит и разнуздан, — в рассказах, выходках, читанных вслух записях, шутках. Окружающие не блистали, даже Юра Васильев, хотя он был очень и очень трогателен, мил и добр. Вообще, из отдаления всё бывшее там уже не кажется таким безобразным. Но не стоит забывать о том, что порой там становилось душно и гадко. Многие считают, что С. С. долго не протянет, предстательная железа шутить не любит. Я на этот счет другого мнения, он крепко заряжен на жизнь, как-нибудь выкрутится. Дай Бог ему здоровья и многих лет, какой он ни на есть, без него жизнь станет куда тусклее и унылей.

В Ленинграде поразила своим дурным поведением Вика Б. Талант не связан с характером, в этом я окончательно убедился. Неожиданно симпатичен был Венгеров на милом вечере у Гиппиусов, да и Генька Ханин неплох. А норвежцы, приехавшие для переговоров по сценарию, меня разочаровали. Особенно режиссер Андерсен. Я знал, что он бездарен, но не думал, что он так мелок, самолюбив и туп. А мне?то он казался чуть ли не Христом.

Прекрасна бедная больная Люся. Очень хорош исполненный доброты, снисходительности, даже высоты Володя, мила и трогательна неудачливая, задержавшаяся в детстве при взрослом уме Марина. Хоть бы им немного везения. Почему хорошим людям всегда так плохо и так трудно?

В Москве — тоска застывших в неопределенности дел, гнусные письма — доносы, неясность во всем, раздражающие звонки, натиск ненужных людей и зловещее молчание нужных, за окнами опоздавший на целую зиму снегопад, ветер и надо читать нудного «Дерсу»[99] для очередной тщетной работы. И нет уже сил тащить застревающий на каждом шагу воз…

29 марта 1973 г.

Вчера вернулся из поездки по Италии. А предшествовали отъезду несколько дней с прекрасным Куросавой. Он говорил о том, как женщина несла по луне в каждом ведре с водой, о соседстве солнца и месяца на небе, об искусстве «Но», боялся и ненавидел меня как человека, предназначенного гасить все его озарения, а кончил растроганностью и доверием. С ним был продюсер, небольшой, изящный японец, который сказал на прощальном вечере: «Мы вверяем вам Куросаву, будьте бережны с ним. Он ничего не умеет, кроме одного — снимать фильмы. Он хрупок и беззащитен». От Куросавы веет отрешенностью от житейской дряни и до слез трогает белый хрупкий шрам на горле под воротничком — след неудавше-гося самоубийства, когда он думал, что с ним как с режиссером покончено. И вот откуда пришло спасение. Неисповедимы пути Господни…

Вечер у симпатичной Геллы в предродовом балахоне па бесформенном теле. Ее восхищение — искреннее — моим рассказом о Тютчеве. Странный мальчик Эльдар, пьющий водку из фужера. Неприкрытая бедность, которую не скрашивает подаренный мною старинный письменный столик. Гелла размягчена предстоящим материнством и все?таки немножко играет в беспомощность, нежность, какую?то всепрощающую любовь ко всем и вся. Надолго ли эта маска?..

А в Италию меня сперва не пустили. Всю группу, состоящую из третьесортных безвестных киношников пустили, а меня вычеркнули. За что? Наверное, за то, что до этого меня не пустили в Колумбию и Венесуэлу. Я дал крайне резкую телеграмму в секретариат МГК (туристские поездки идут через выездную комиссию Московского комитета), и о, чудо, в последнюю минуту меня восстановили в группе. Не знаю, что >тут сработало: телеграмма или чье?то заступничество. Всё, что связапо с зарубежными поездками, окружено такой непроницаемой тьмой, перед которой тайны мадридского двора — детская забава. Но я никогда не слышал, чтобы кто-нибудь, даже в частной беседе, усомнился в справедливости этого обычая, напротив, все, в том числе и потерпевшие, делают значительные, понимающие лица, мол, это дела такой государственной важности, что не нам, с чашим жалким умишком пытаться их постигнуть. Да, судьба родины зависит от того поедет или не поедет какой?нибудь засранец в туристическую поездку. И конечно, такое может решить в молчании ночи тайпой лишь некий засекреченный ареопаг. А кто им дал право это решать? Какое их собачье дело, куда человек поедет за свои деньги? Зачем эти вонючие тайны? Но уж коль вы присвоили себе право распоряжаться передвижением чело века в пространстве, так делайте это открыто, чтобы он мог в случае необходимости опровергнуть лживый донос, из?за которого вы отказываете ему в поездке. Но доносам верят безоговорочно, в особенности анонимным. И как же бывают поражены и оскорблены в своих гражданских и человеческих чувствах эти номенклатурные недоноски, когда сами оказываются жертвой доноса. А такое бывает, хоть и крайне редко.

Так, неизвестно почему, мне сперва отказали, а потом пустили, я и прибыл в Рим в составе спецгруппы. Это нечто для меня новое. Спецгруппа делится на две подгруппы. Главная едет за казенный счет дискутировать с итальянскими кинематографистами, побочная за свой счет — подбадривать первых криками: «Молодцы! Молодцы», как на хоккее, а по окончании дискуссии совершит поездку по стране, в то время как казеннокоштные, разбив итальянцев, возвратятся в Москву. Забегая вперед, скажу: не разбили они итальянцев, осрамились, обгадились малоумки, умеющие только разводить трехкопеечную демагогию с трибуны Дома кино. А там были головы: Уго Пирро, Росселлини, Дзаваттини и др. По правде говоря, я толком не понял, что было причиной сборища. Похоже, Венецианский фестиваль. Мы участвуем в официальном, а передовые итальянские кинематографисты, в основном коммунисты (в Италии все коммунисты, даже папа), создали свой, прогрессивный контрфестиваль. Мы что?то им стыдливо дали туда, но, видать, еще большее дерьмо, чем на главный фестиваль, вот они и недовольны. Но, как и обычно бывает, причина спора вскоре потонула в частных разногласиях. Сыр — бор загорелся вокруг превосходного фильма Бертолуччи «Последнее танго в Париже», еще не вышедшего на широкий экран. Наши не только из ханжества, но и от искренней тупости третировали этот фильм как порнографию, итальянцы же считают его — совершенно справедливо — шедевром. У них из?за фильма идет ожесточенная идеологическая и даже политическая борьба, и мы, как положено, оказались в одном лагере с церковниками, буржуазными ханжами и охранителями. Это сводит с ума итальянцев, они до сих пор не могут понять, насколько мы консервативны, а в искусстве — так и реакционны.

После высокомерно — глупого выступления вконец исподличавшегося Юренева[100], — а ведь был почти человеком! — Уго Пирро воскликнул: «Бедняга Караганов[101], если у него такие теоретики!» и в два счета оставил от Юренева мокрое место. На другой день в автобусе выяснилось, что многомудрый Сергей Герасимов понятия не имеет о содержании «Последнего танго в Париже». Он думал, что весь смысл фильма в эпатаже. Не слишком утруждая себя умственно, я все?таки решил немного просветить первого умника советской кинематографии. Да нет, говорю, это фильм на вечную тему: Мужчина и женщина. О том, как хрупко мужское достоинство, и как легко его может растоптать любое ничтожество в юбке. О бессилии настоящей любви и т. д. в том же роде.

Каково же было мое изумление, равно и слышавшей наш разговор в автобусе Сони Карагановой, когда, получив слово на диспуте и потирая по обыкновению ладонью плешь, Герасимов начал самоуверенным и снисходительным тоном: «Вы не думайте, что мы не понимаем вашего фильма. Он на вечную тему: мужчина и женщина. О том, как легко растоптать мужское достоинство»… и т. д., слово в слово всё, что я говорил ему по пути. Оказывается, его не устраивает лишь некоторый перебор натурализма да банальная концовка: «Это похоже на танцы апашей — Клер убивает Жако». Позже в Москве, в Доме кино, отчитываясь перед кинематографической общественностью о поездке в Рим и победной дискуссии с итальянцами, он последними словами крыл «порнографический, бездарный фильм Бертолуччи, призванный лишь щекотать нервы буржуа». Никаких «вечных тем» — это годилось для итальянцев, а своим надо «со всей прямотой». Вот такие пироги!

Но плевать на них на всех. Были Рим, Ассизи, Перуджа, Флоренция, Сиена, были, и не отнять у меня розовую башню Джотто, картон Леонардо, Микеланджеловых рабов (думается, из них хитрым карликом выскочил Эрнст), фресок Пинтуриккьо, Сиенский собор с площадью — ракушкой, Тиволи с фонтанами и куртинами, Колизей в сумерках… И снова, не с гневом даже, а с удивлением думаю: кто дал право Ильину и прочей сволочи лишать меня всего этого? А ведь чуть было не лишили. Спекулянтов, барахольщиков, которых не увести с флорентийского рынка, пустили без звука, равнодушных невежд и охламонов, не слышавших даже имени Джотто, пустили без звука, а меня опять пытались выбросить. И все?таки я был там! Безоружный и безвредный: ни связей, ни положения, ни чинов, ни наград, равно не умеющий ни скандалить, ни присмыкаться, непричастный святому делу сыска, я, все?таки был там. И как?никак это тридцатая страна на моем счету. Сейчас на очереди Испания, Австралия, Южная Америка. Кто знает, может быть, я пробьюсь и туда. Я хорошо подхожу к своему 53–летию: Италия, двухтомник, книга об Африке, встреча с Куросавой. И все близкие живы и сегодня все здоровы. Слава Богу!..

8 июня 1973 г.

Недавно вернулся из Чехословакии. Опять была Прага, беспутный Иржи, татарский бифштекс, много пива, Карловы Вары с утомительным водопоем, процедурами, диетой, повышенным давлением, рваной и азартной работой, мучительным подсчетом оставшихся дней, короткий пражский отдых и воз вращение домой. Новое то, что уже опять хочется в Карловы Вары. Странная штука: всё, что мне невыносимо осточертело, сейчас кажется светлым раем. Может, оттого, что там я делаю хоть что?то полезное — для себя, а здесь саморазрушаюсь? А главное, я всегда там хорошо и продуктивно работал, не дергался, не ждал неприятностей, нервы отдыхали. Я, небось, и представить себе не могу, каким нервным перерасходом оплачиваю я эту жизнь.

16 июня 1973 г.

Опять лес. Елочки опутаны грязной ватой ольховых сережек. И вся трава в этой сорной вате, так много ее никогда не было.

На листьях ольхи словно мелкие красные бородавки.

Васильки в молодой зеленой ржи, которая издали кажется сплошь синей.

Пропали чибисы, которые из года в год прилетали на болотце перед березняком. Много дроздов, дятлов, диких скворцов, сорок, трясогузок, ласточек и горлинок. Впервые видел в нашем лесу щеглов. Прибавилось чижей; какой чудный, ручной чижуля был у меня в детстве!

Видел посреди поляны лосенка. Наблюдал его долго — долго, а он меня. Потом он ушел в лес, но не скрылся, а продолжал смотреть на меня из?за куста боярышника. Похоже, я ему понравился. Он мне — тоже.

Дети, играющие в лесу, пристают:

— Дядя, покажите, как вы бегаете.

— Дядя, вы на рыбалку или просто так?

— Дядя, это на вас такие штанишки?

Причина — шорты, все еще непривычные для моих соотечественников, не только юных, но и старых. Увидев меня от своей будки, вахтерша дома отдыха строителей заорала:

— Ишь срамотища! Старый мужик, а бесстыжий! Чего задницу заголил?

Надо сказать, что шорты у меня длинноваты. Сама же сидит в куцем сарафанчике, и страшная, необъятная грудь выпирает даже из подмышечных разрезов, а толстые вены просматриваются не только на икрах, но и на ляжках. Но считается, что она одета прилично. Правда, в добрые сталинские времена на Крымском побережье женщинам в сарафанах не позволяли даже в волейбол играть. На редкость чистое и целомудренное было время. Сейчас куда свободней, но до шортов мы еще не дошли. Крепко сидит татарщина в русской душе.

Сегодня был странный гром в низком, сером, сплошь заволоченном тучами небе. Как могли возникать сухие электрические разряды в свисающих чуть не до самой земли влажных серых шмотьях? Но ведь за этой наволочю было небо — голубое и просторное, и там сшибались тучи, творя огонь и гром. То была гроза в верхнем ярусе неба.

12 июля 1973 г.

Вчера зашел далеко, в незнакомые места, откуда просмат ривается взлетная площадка Внуковского аэродрома, и вдруг увидел впереди поле, накрытое белой пеной. Ничего подобного я не видел да и не ждал увидеть в скудном Подмосковье. И пока не подошел вплотную к полю, не понимал, что это за диво… Оказалось, чайные ромашки. Гектаров десять покрыто ими. А за оврагом чуть меньшее поле спошь синее — васильки. Это не обычные наши васильки, скромные цветочки, прячущиеся во ржи, а какие?то васильковые джунг ли, кусты васильков в пол человеческого роста. И лежат себе рядком два дивных поля — белое и синее посреди такой неяркой России.

Позже местные люди объяснили мне невеселый смысл этого дива. Там были два клеверища, но колхозники не вышли на прополку, и сорняки задушили клевер. Между собой разбойники договорились, поделив зоны влияния. Печальный секрет красоты.

А потом ласка перебежала мне дорогу. До чего ж изящна, изысканна, жеманна и до чего ж свирепа! Я никогда не встречал в окрестностях ласок.

Лето меж тем уходит: в грозах, сменяемых зноем, а ныне в печальных затяжных дождях. Приметно укоротился день, и уже ясно, что то прекрасное и необыкновенное, чего ждешь от каждого лета, опять не случилось. И как странно, что в пятьдесят три я так же жду летнего чуда, как ждал в двадцать, тридцать. Но тогда, все же, что?то случалось, каждое лето приносило маленькое открытие — в окружающем или в себе самом. Теперь открытий не бывает. Верх счастья — новая лестница в дачном доме. А так, каждое лето для нас — очередное жестокое заболевание или мамы или Я. С. И Алла не прочь скрасить лето мучительно прорезавшимся вкось десны — на старости лет — зубом мудрости. Летом активизируется кино, чтобы лишить меня и тени покоя.

Домбровский, как гоголевский всадник из «Страшной мести», затмил полнеба, — до чего надоел мне этот польский авантюрист, упорно, после всех запретов рвущийся на экран. Я могу загореться от любого, даже самого слабого огонька, но не могу затлеть от тусклых образов революционных демократов, или как там они называются. Я настолько чужд мнимостям, что даже терминологией не в силах овладеть. И затаился таинственный Куросава, приславший неправдоподобно скверный, беспомощный вариант сценария. Какова будет разгадка этого сфинкса?..

25 августа 1973 г.

Десять дней тому назад нас пригласили к Яковлеву «на Кинга». Этого несчастного льва снимает Эльдар Рязанов в советско — итальянской картине. Льва привезли в Москву на автобусе, почему?то не из Баку, где он живет у прославившихся на весь мир Берберовых, а из Алма — Аты. Насколько я понял, он там тоже снимался. Четыре тысячи километров по бездорожью много даже для человека, а не то что для льва. В наш поселок его доставили якобы для того, чтобы порадовать больных детей в сердечном санатории, на деле же, чтобы участвовать в телерекламе Яковлева. Реклама же послужит подспорьем двухсерийному фильму хозяина дома, который тот почти навязал «Ленфильму». Так что Кинга ждет путешествие на берега пустынных невских волн. В автобусе вместе со львом и Берберовыми прибыли папа — Хофкин (отец писателя Яковлева), наиболее выдающиеся родственники, оператор «Ленфильма» и еще двое киношников. На заборе было написано: «Привет Кингу!» Лев был явно растроган. На встречу со львом были приглашены все наиболее уважаемые жители нашего поселка.

Лев, большой и несчастный, лежал под деревом в саду, его трогательно охранял крошечный файтерьер Чип. С одного взгляда было ясно, что этот печальный зверь — существо ущербное, больное, неполноценное. Так оно и оказалось. Он родился рахитиком, уродцем, и мать — львица хотела его ликвидировать, очевидно, в порядке искусственного отбора. Она успела разорвать ему бок, когда львенка отняли. Берберовы взяли уродца и выходили. Он переболел всеми видами чумок, инфекционных и простудных заболеваний. У него изжелта — коричневые гнилые зубы которыми он всё же уминает 8 кг парного мяса в день.

Живут Берберовы в двухкомнатной квартире, где кроме них и льва, еще двое детей, бабушка, собака, две кошки и еще что?то живое — еле живое. Всё, что они делали со львом, было подвигом и течение четырех лет, а сейчас началось нечто иное, весьма пошлое, с коммерческим уклоном.

Гадок и страшен был этот сабантуй. Поначалу лев развязал в людях все самое пошлое и низкопробное в них. Солодарь превзошел себя в пошлости, Крепе — в краснобайстве, Люся Уварова — в фальши, Жимерины — в палаческой сентиментальности, Байбаков — в лицемерии и лукавстве, Яковлев — в жутковатой разбойничьей умиленности, я — в пьянстве. А позже было вот что: фрондеры вдруг почувствовали, что «с ними» можно жить, а стукачи и власть имущие ощутили прилив бунтарского безумия. Рядом с этим жалким-больным, но настоящим львом нельзя было оставаться собой обычным, надо было что?то срочно менять в себе, что?то делать с собой. И каждый постарался стать другим. Всех опалило чистотой пустыни, первозданностю. Происходило очищение львом. Жимерин плакал навзрыд, слушая рассказ Берберовой о детстве Кинга, Байбаков, утирая слёзы с толстых щек, обещал Берберовым квартиру, дачу и мини — автобус. Люся Уварова предложила провести подписку в пользу Кинга. Хозяйка, «мама» Кинга произнесла заученный монолог с точно рассчитанными паузами, взволнованными обертонами, своевременными увлажнениями глаз о горестной и поучительной жизни Кинга, спасенного человеческой добротой. Под конец плакали все, кроме меня. Я был просто раздавлен мерзостью этого шабаша на худых благородных ребрах Кинга. И вот что любопытно — я сказал Алле: «А вдруг Кинг возьмет да и помрет, и развалится весь берберовский бизнес». И как в воду глядел! Будь оно неладно это провидчество.

Очумевшая от тщеславия и заманчивых перспектив семья выпустила льва из?под наблюдения. Они жили в пустующей по летнему времени школе напротив «Мосфильма». Льву отвели физкультурный зал, семья разместилась в классах этажом выше. Во время обеда с вином и тостами произошло следующее. Мимо школьного сада шел студент и захотелось ему полакомиться незрелыми, дизентерийными яблочками. Недолго думая, он перемахнул через решетку, и тут его увидел Кинг. Лев выпрыгнул в открытое окно и с рычанием направился к ворюге. Тот заорал от ужаса и кинулся бежать. Кинг нагнал его, сшиб на землю и придавил лапой. Больше он ничего дурного ему не сделал, но проходивший мимо бравый милиционер, чуждый всем средствам информации и потому ничего не знавший о ручном льве, выхватил пистолет и разрядил обойму в голову Кинга.

Хороши все участники этой истории, кроме безвинного

Кинга. Берберовы, которые так загуляли и забражничали что оставили льва без надзора. Пусть он неопасен для окружающих, но окружающие крайне опасны для льва. Студент (вспомним старого русского студента — книжника, бунтаря, бессребреника, готового жизнь отдать за идею) — мелкий воришка, хулиган. Идиот — милиционер, умудрившийся ничего не знать о том, чем живет вся Москва; Кингом набиты газеты, о нем кричало радио, он не сходил с телеэкрана. Впрочем, милиционеру его неосведомленность принесла удачу: он награжден медалью «За отвагу». До чего дурной вкус — публиковать указ о награждении в газетах, ведь все москвичи знают, какого льва убил этот милицейский Тартарен.

На другой день сдох Чип, не переживший гибели друга.

Кинга похоронили на участке Яковлевых. На скорую руку собрали поминки. Две племянницы Яковлева обходили участников первого банкета и требовательно спрашивали вина и водки. Мы дали бутылку, но на поминки пе пошли. Хоть бы удержались Берберовы от этого визита, зачем проигрываться до грязного белья. Их существование разом обесценилось, погас ореол, остались два скучных, заурядных обывателя. Да они и были обывателями, на миг поднявшимися над своей малой сутью, а сейчас вернулись к естественному образу. Накрылась квартира, дача, мини — автобус — повезло Байбакову, давшему поймать себя на приманку из сладких соплей. Берберовы получили по заслугам, ибо предали суть Кинга. А льва жалко.

Но жизнь сложнее и богаче, чем кажется. Вскоре нам прислали фотографии Кинга, сделанные в саду Яковлевых; набор, включавший и постороннее фото, где Кинг играет с голенькой дочкой Берберовых — снимок так и просится на обложку гнусного журнальчика «Лолита», — стоил четвертной. Оказывается, деньги пойдут на покупку нового льва для Берберовых. Затем последовала уже незамаскированная складчина, и мы имели низость в ней участвовать, хотя Берберовых нельзя подпускать к львам на пушечный выстрел. И льва купили, и какая?то часть этого льва принадлежит нам с Аллой: лапа, коготь, кисточка хвоста. И квартиру Берберовы все?таки получили, и дела у них опять как?то закрутились (кинохалтура в том числе). Но теперь всё пошло хуже, в полнакала, окружающие догадались, что имеют дело вовсе не с природолюбами, а с хитрыми спекулянтами. У нас нет общественного мнения, которое создает и губит репутации, зато есть мощная система доносов. И полетели в разные руководящие азербайджанские инстанции (Берберовы живут в Баку) разоблачительные эпистолы. Чем всё это кончилось, не знаю. Во всяком случае, на переднем крае советского гуманизма Берберовых я больше не встречал.

Конец сентября, дня и числа нет, как у Поприщина, в которого я постепенно превращаюсь. Беззвременье, окостенение, остановка всякого движения. Со свалки выгребаются вонючие, полусгнившие отбросы и подаются на прилавок: ударничество, переходящие стяги, грамоты, ГТО, субботники, массовые проработки, холодные, в полусне митинги, кинохроника с комбайнерами и тучами половы и тупое, мрачное вранье. Растет и ширится раковая опухоль. Есть от чего прийти в отчаяние. Отсюда же всеобщий цинизм, гнилые усмешки, самоуверенность власть имущих, знающих, что от них ничего не требуется, кроме одного: не делать, не двигаться, не пускаться в объяснения, быть просто глыбой на пути всякого развития. Хороший гражданин представляется начальству в виде мумии. Отсюда такая любовь к парализованным — ив жизни, и в литературе, с ними нет хлопот. По идее, всем гражданам не мешало бы уподобиться Николаю Островскому — слепому паралитику. Это совершенный гражданин. Помаленьку к тому и идет. И как тут сохранить рассудок!

Спокойствие, выдержка, работа — таков наказ себе. И помни: твоя судьба не на дорогах международного туризма, а в литературе. Значит, смириться, сдаться, признать свое поражение? Я на это не способен. И никакой литературы не родится в униженной душе.

3 октября 1973 г.

Нет, не могу я признать, что так всё и должно быть в моей жизни. Не из самолюбия, не Из повышенного представления о собственной личности, просто я не вижу в этом смысла, объективного смысла. Я делаю в кино вещи, которые работают на наш строй, а их портят, терзают, лишают смысла и положительной силы воздействия. И никто не хочет заступиться. Даже не понимают, зачем развожу я бессмысленную суету. Может быть, это отвечает новому правилу, чтобы интеллигенция ела свой хлеб со слезой? То, что делается у нас, так несозвучно всему остальному миру, его устремлениям, его обеспокоенности, его серьезным потугам найти выход. Наш трамвай чудовищно дергает, и пассажиры поминутно валятся то ничком, то навзничь. А смысл этих рывков никто не понимает.

У меня никогда и ничего не выйдет. Одного смирения мало, нужно прямое предательство, активное участие в подлостях, нужно рубить головы стрельцам — так повелось еще со времен Петра. Боюсь, что с моей великой идеей: прожить жизнь до конца порядочным человеком ничего не выйдет. Порядочным человеком я?то останусь, но жизни не проживу — загнусь до срока.

Почему бунтари так живородящи? Плодятся себе и плодятся, аж оторопь берет. Тут что?то есть. Какая?то биологическая игра, придающая особую силу семени. Стремление распространиться?..

А Саша с Аней[102] наркоманятся. Каким бредом обернулась судьба дочери полкового комиссара, уставного начетчика. Но в этом есть мрачноватая красота. А попробуй рассказать жизнь подавляющего большинства наших знакомых: ничего нет, не было и не будет.

15 октября 1973 г.

Сегодня весь день за вычетом полуторачасовой прогулки и получасового сна просидел за письменным столом над рассказом о Лескове. Пишется со смаком, что вовсе не гарантирует успеха. И все?таки ничего не осталось, кроме этого. И хорошо, что я так долго и продуктивно могу сидеть за столом. Раньше меня хватало лишь на три — четыре часа, а в молодости и того меньше. Что?то наладилось в башке.

А завтра в пять дня мы улетаем в Японию. Интересно, что нас ждет. Долетим ли? А если долетим, не угробимся, не окажемся в Китае, не взорвемся от пластиковой бомбы, то как встретит нас загадочный и несчастный Куросава и странный, улыбающийся, печальный Мацуэ, и вся Япония, которая после книги Шаброля, деятельности ультралевых и некоторых собственных размышлений уж не кажется мне такой миленькой уютной страной, как после первой поездки. Хотя и тогда сквозь розовые очки, которые я на себя напялил, мне проблескивало что?то тревожное, что и отразилось в рассказах. Мне никак не удается представить себе образ предстоящего нам с Аллой двухнедельного бытия. Мерещится что?то тяжелое, мучительное и скучное. А почему, сам не знаю.

Может быть, я не понимаю Куросаву? — Надо дать ему делать, что он хочет. Ну, на кой мне черт те куски, которые я не придумал даже, а взял у Перова, или у самого Арсеньева? Авторское самолюбие тут ни при чем, а свое ремесленное умение я доказал. Надо отбить лишь то, что необходимо для постановки фильма. А в остальном уступить ему, сохранив, конечно, лицо. Беда в том, что я не стал до конца халтурщиком, которому на всё наплевать. Но может быть, у Куросавы есть какая?то своя правда, высшая, чем моя? Он не хочет делать увлекательного фильма, он хочет, чтобы люди смотрели историю дружбы русского офицера — ученого и гольда — проводника с тихим сердцем? Тогда я зря его мучаю. Надо будет во всем этом разобраться в Японии. А здорово начальство скинуло на меня все дела с Куросавой. Вот ловкачи! Даже Аллу пустили, лишь бы я принял на себя удар…

Съездили, погрезили и вернулись. И опять уезжаем. Теперь в Польшу. Зачем? Наверное, надо. За время, минувшее с нашего возвращения, был мосфильмовский бред, положительная, но какая?то скверная, недобрая рецензия О. Смирнова на мой двухтомник, были т. и. «друзья», люди из другого измерения, много — много печали. Посмотрим, что даст нам Польша. Здесь, кроме работы и водки, нет ничего. Всё остальное самообман. Надо использовать Польшу для возвращения к себе. Хотя бы на год.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.