1967

1967

20 марта 1967 г.

В какой?то мере новогоднее пророчество уже сбылось. Первые месяцы 67–го года принесли мне долгую, противную болезнь, спазмы, пьянство, потерю писательского зуда, непрестанную тоску.

Живу страшновато. Жалкая и стыдная болезнь держит меня в состоянии если не униженности, то во всяком случае пришибленности. Это ужасно, когда к давлению времени прибавляется давление скверного недуга. Я нахожусь сейчас в состоянии какой?то душевной инвалидности. Из?за того что у меня всё время что?то мелко побаливает, и я боюсь увеличения этой боли и всех последствий, из?за того что я трушу хирургического вмешательства и всё откладываю решение, из?за вечной возни с мазями — раньше светлыми и немаркими, а теперь черными, грязными, — я стал убог в собственных глазах. У меня не осталось даже тех жалких, глупых гусарских мечтаний, что придавали мне бодрости в прежнее время.

А в доме плохо; здесь окончательно воцарились старость, болезни, глухота, душевное и физическое бессилие.

Корябание пером еще доставляет радость, но если и это уйдет, тогда конец. Надо, надо держаться за слово, как за спасательный круг, иного ничего не осталось. Идеи, мысли — чепуха; реальны лишь слова, их порядок, рождающий жизнь. Недаром же из всей беллетристики я могу перечитывать лишь Бунина. В подавляющем большинстве своих вещей он меня ничему не учит, ни в чем не убеждает, не обращает в свою веру, — да у него и нет ее, — а просто дает дышать сеном, травой, женщиной, видеть звезды, тучи, деревья, бедных одиноких людей. Это серьезно, всё остальное — подёнки, лакейство перед временем и его «проблемами», назавтра уже пе стоящими и копейки. Так, из раздражения можно поиграть в идейки, но литература всерьез — эго радостный плач о прекрасном и горестном мире, который так скоро приходится покинуть.

Апрель 1967 г.

Мне трудно возвращаться к дневнику, как к брошенной любовнице. Чувствуется, что всё равно толку не будет. И всё же надо. Нельзя быть таким трусливым и бояться разговора с собой. Доколе же прятаться от себя в заграничные рассказики, — наверное, тем они и раздражают Як. Сем.

До сих пор хожу на лыжах. Солнце сегодня стало луп и за быстро бегущими облаками: идеально круглым, изжелта зеленым, блестящим, но не ослепительным диском. Затем начался снегопад. Снежинки сыпались густо, по вяло — большие, влажные, подтаивающие на лету. Потом вдруг как?то ни к месту ударил жесткий, холодный ветер. Снежинки под сушились и стали больно жалить лицо.

Под деревьями утром снег был мокрым и напоминал постный сахар, меня это почему?то всегда радует. Быть может, оттого, что в детстве я обожал постный сахар. Не столько за вкус, сколько за то, что я покупал его на собственные деньги от продажи краденных па винном складе бутылок. С ветвей обтаивал снег, и сугробы были словно в оспенных знаках. Лыжня была твердой, как камень, и давала неприятно жест кое скольжение. На полях тошнотворно запахли химикалии

13 мая 1967 г.

Я не «отстоял весны». Пропала охота, рыбалка — всё Вместо этого — адские боли, раствор борной, оксикорт, при мочки, подофиллин, температура, неквалифицированны; врачи. Сейчас середина мая, по уродливое бытие мое продол жается. Каждое утро и каждый вечер трачу на унизительную возню со своей хворобой. Как мне всё надоело!.. Последние дни хоть в лес начал выползать, но до чего ж тяжело, натужно. Были спазмы: сердечные и мозговые. Даже давление, кото рым я так гордился, начало скакать, и благостный геморрой уж не обеспечивает его стабильности. В хорошем физическом состоянии продвигаюсь я к пятидесятилетию. Боюсь, как бы этот промежуточный финиш не стал окончательным. Я опять безобразно растолстел и меня мучит изжога. Почти не пю. но и бокал вина, рюмка коньяку действуют на меня убийственно. Болит башка по утрам — это тоже новость, — изжогу не погасить никакой содой, вялость томит тело и неохота работать. По — настоящему, надо было бы поехать в какой?нибудь санаторий, но на это у меня тоже нет сил.

Утренний разлад усугубляется мучительным, скандальным и всё равно жалким уходом Нины. Она беременна, работать не может, ей в замену нашли какую?то хорошенькую блатную, которая тоже не может работать, но по причине блядства и алкоголизма. Каждый вечер она удирает в деревню к сестре и там напивается. Утром тушит пожар нутра нашими соками. Когда Нина покидала дачу, где прожила восемь лет, все плакали, кроме меня. Я. С., рыдая, протягивал ей одной рукой деньги, другой — немощной — тянулся за распиской. Нина ушла на жизнь темную и страшную. Толя — альфонс-алкоголик — ей не поддержка, Толина семья ее не принимает, прописка кончилась. Жалко ее, но что поделать?..

20 мая 1967 г.

После мучительно жаркого дня, проведенного в Москве, в поту и в мыле, с почти замершим от жары сердцем, вдруг почувствовал сейчас, как из распахнутого окна, из неприметно наставшей темноты, резко и прекрасно повеяло, а затем ударило блаженной прохладой, вмиг остудившей тело, оживившей сердце, омывшей мозг. Вдалеке чуть слышно пророкотал гром. Ночью будет гроза, и я жду ее, как счастья.

26 мая 1967 г.

Сегодня в шесть утра пошел в лес. Совершил тот же круговой маршрут, что и накануне, но в обратную сторону: от высоковольтной к водокачке. Погода была хмурая, изредка падали крупные одинокие капли, синие просветы появились, лишь когда я подходил к дому. Но было тепло, а часов с восьми даже жарко, и я шел, расстегнувшись до пупа. Видел отдыхающее после утренней дойки стадо. Оно лежало в сумрачном березняке неправдоподобно, даже пугающе тихое; овцы прижимались к коровам, продолжавшим и в дреме пережевывать свою жвачку. Настух варил кулеш возле ручья, протекающего по дну балки. Вкусный дым просачивался сквозь орешник, и я сперва увидел этот дым, а много спустя обнаружил мудрое, доброе стадо. Поодаль бродил расседланный конь и пощипывал траву.

Пели соловьи, но третьим составом, ученики, что ли? Настоящего боя у них не получалось. И всё равно прекрасно, как и другие, по — прежнему неведомые мне голоса.

В этой записи нет ничего, кроме предостережения: посмей только, сукин сын, утверждать, что ты не бывал счастлив в эту сумрачную пору своей жизни!

Я шел лугами, старым, густейшим и высоченнейшим клеверищем и промок почти до пояса. До июня почти неделя, а уж всё расцвело на диво, листва деревьев приобрела зрелый летний вид, и подберезовики появились, давно отцвели яблони, отцветает сирень. А вот зверья никакого не встретил, не то, что вчера, когда на дорогу перед моим носом вышел большой серый, с желтинкой заяц и, присев на мощные задние лапы, долго приглядывался к чему?то впереди, не замечая меня. Вспугнутый, опять же не мной, а чем?то лишь ему виденным, заяц повернулся и шмыгнул в чащу.

Напротив моего кабинета к березе прибита скворечня. Время от времени в круглом окошечке появляется головка скворца, затем его шея, часть туловища, и вдруг, как спущенный с тетивы, он несется прямо на меня. Кажется, еще миг и он врежется в стекло или влетит в комнату в распахнутую створку, но в последний миг он делает неприметный вираж и проносится мимо окна за угол дачи. Сейчас он пролетел гак с кусочком хлеба в клюве и обронил этот кусочек. Зачем он вынес корм из гнезда?..

Вспоминаю, что Гелла купила мне в подарок ко дню рождения[70] старинную игрушку: коробочку то ли из рога, то ли из черепахового панциря с круглой серебряной крышечкой. Стоит нажать пружинку, крышечка распахивается, подымается лежащая на боку птичка и начинает насвистывать песенку, хлопая крылышками. Птичка зеленая и пестрая, с ладным, будто облизанным тельцем. Мм долго гадали, что это за птичка. Не верилось, что старые мастера сделали птичку вообще. Решили, что это все?таки скворец. Но почему зеленый? И вот недавно, глядя из спальни на другой скворечник (мама во множестве развесила их по деревьям в этом году) и на его хозяина, сидящего на ветке, я вдруг обнаружил, что он зеленый. Вернее, кажется таким от зелени листвы, от ражающейся в его блестящем наряде. Он черный на земле и в полете, но когда на ветке высвистывает свою песенку, то пестрядь его отливает темно — зеленым, как у нашей металлической птички.

Я возвращался с прогулки около восьми вечера. Солнце еще стояло высоко, но уже прицелилось к месту своего нырка за горизонт, небо вокруг него было млечно блистающим, дальше но горизонту оно туманилось жемчужной тенью, а в купах берез надо мной свежо голубело, как в погожий март. Сильный ветер, свирепствовавший весь день, начисто вымел все облака, и небо было чистым и каким?то усталым.

Сегодня опять наблюдал несущегося прямо на мое окно скворца и понял закономерность его полета. Деревья и провода от дачи к времянке оставляют ему для полета лишь этот узкий, с крутым поворотом коридор.

Был такой вот день в моей жизни — 4 июня. С утра я работал, а в полдень пошел гулять. Было солнечно и ветрено. Я прошел но высоковольтной линии километра три и свернул не вправо, как обычно, а влево, потом еще раз свернул, но уже вправо, и пошел по просеке параллельно высоковольтной. Вокруг был густой, душистый лес. Воздух кишел мухами и какими?то нежалящими слабыми комарами. Орала кукушка, скрипели дрозды и носились над просекой, крупные, но еще худые. Я шел по заросшей колее и был счастлив, как и всегда в лесу, когда я один. Пересек поляну, посидел на поваленном дереве и двинулся дальше. Над просекой аркой изгибалась сломленная в основании старая обомшелая береза. Дальше открывалась вырубка — пни черные, в засохшем птичьем помете. Затем опять начался хороший, дружный лес. Я шел дальше и дальше всё такой же счастливый. Вышел на обширную поляну, откуда бескрайно распахивался простор. За дальним лесом находится Внуковский аэродром, туда летели вертолеты, туда снижались белые, сверкающие на солнце самолеты. Впереди, в низине, виднелась красивая незнакомая мне деревня. Между мной и ею высилась небольшая квадратная роща очень высоких, пышных лип, конечно, искусственно выращенных.

Потом я оказался на широкой проселочной дороге, толсто накрытой мягкой розоватой пылью. Ветер подымал пыль и дымком гнал ее на озимую рожь. Вдалеке на взгорбке пыль клубилась гуще и пышнее, и раз из розоватого облака выпорхнула стая грачей и опустилась на край поля. По ржи ходили шелковые волны, это определение довольно избито, но так точно, что лучше не скажешь.

Затем такой же счастливый и невесть с чего гордый я пошел домой. Пришел к обеду и газетам. В «Вечерней Москве» было объявлено о «скоропостижной, безвременной кончине бывшего главного редактора газеты, талантливого журналиста, скромного и отзывчивого человека Кирилла Александровича Толстова». Проще говоря — сорокадвухлетнего Кирка Толстова, моего товарища и собутыльника. Утром по телефону Ада рассказала мне, что накануне у нее была жена Кирилла Нинка с любовником; по традиции она сломала проигрыватель и украла у Ады маленький флакончик духов «Шануар». Разоблаченная Адой, она хладнокровно вернула ей духи. Свое распутство она оправдывала тем, что «Кирка наверняка блядует сейчас в Новосибирске». А он в это время мучительно умирал от инфаркта двух стенок своего бедного ожиревшего сердца. Так?то вот!..

29 августа 1967 г.

Опять непозволительно долго не делал никаких записей, а ведь сколько всего было! Рухнула Гелла, завершив наш восьмилетний союз криками: «Паршивая советская сволочь!» это обо мне.

Я дал разворот, как в доброе старое время. Много сделано лишнего, но представление о мире, в котором я живу, у мен крайне расширилось. Прихожу домой и застаю Петьку в мое!: постели, в моих простынях, с девкой, подхваченной на улице. У нее красивая фигура, отличные ноги и асимметричное лицо: один глаз меньше другого. Девка без малейшего смущения приветствует меня и отправляется в ванну. Я иду чистить зу бы, она совершенно голая стоит под душем и не Делает даже машинального жеста, чтобы прикрыться. Потом она увязы вается с нами на охоту, там спит с Краснонольским, а днем целует мне руки и говорит о своей любви ко мне и плачет и уходит в лес, не встретив взаимности. Там ее с, огромным трудом отыскивает Уваров, кроет страшенным матом, он; жалко отмалчивается, а потом, когда гнев Уварова улегся, рассказывает, что читала по памяти мои рассказы деревенс ким ребятишкам. Она живет со стариком Шнейдером, нигде не работает, не учится. У нее есть отчим, выселивший из Москвы ее мать за тунеядство и проституцию. Они живут в одной комнате. Отчим относится к пей хорошо, что не мешает ему каждую ночь приводить блядей. Он так уродлив, что бесплат но женщины с ним не живут, мать была исключением, но чем-то не потрафила ему.

Когда мы вернулись в Москву, любовница Шнейдера, по еле тщетных попыток навязаться мне, стала говорить хамским голосом, звонить куда?то из всех автоматов (потом выяснилось, она звонила Петьке) и, наконец, потребовала доставить ее на стоянку такси.

14 октября 1967 г.

Плохо я живу. Болит, ноет нога, не давая заговорить себя ни токам Бернара, ни массажу. Гноится предстательная железа, обещая мне ужас район ной больницы, серое, жесткое белье, халатик до пупа и арестантские портки, жидкую ячневую кашу, чудовищную вонь урологической палаты, вокзальную тоску, мучительные процедуры.

А Геллы нет, и не будет никогда, и не должно быть, ибо та Гелла давно исчезла, а эта, нынешняя, мне не нужна, враждебна, губительна. Но тонкая, детская шея, деликатная линия подбородка и бедное маленькое ухо с родинкой — как быть со всем этим? И голос незабываемый, и счастье совершенной речи, быть может, последней в нашем повальном безголосья — как быть со всем этим?

Осталось одно: сжать зубы и всё перетерпеть: боль, одиночество, больницу, неопрятность отвратительного лечения; измучить себя возней со своими дрянными хворостями, доконать в ненужной, фанатичной и мало производительной работе, а там видно будет. И нечего жалеть себя, подумаешь, какой гений погибает!..

Но худо, худо, и осень золотая и синяя, а делать с ней нечего. Боль и гной, и бородавки, и плохой, непрочный сон, и тоска.

Лена была обречена на несчастливую жизнь. У нее сразу всё пошло нелепо. Мальчик — муж, ставший узником в двадцать лет, другой муж, уже незаконный, ребенок, считающийся внебрачным. Нелегальная профессия, вечный страх разоблачения, бесцельная мука со мной, хроническое нездоровье, болезненная толщина, вдруг обнаружившаяся неполноценностью Сашки, на вид такого здорового и сильного, — сколько беды выпало одному человеку! У нее был коротенький просвет счастья, когда я расстался с Валей и еще не нашел Аду, когда у нее доставало сил и легкомыслия забывать обо всем и радоваться жизни. И теперь она переживает жалкое подобие счастья — старый, больной, в парше и радикулите я опять попал в круг ее бедной заботы. И сколько в ней доброты и даже легкости, способности радоваться и написанному, и сказанному, собачьим поцелуям и кошачьей ласковости. Как много носят на себе ее толстые старые плечи! И та холодная эгоцентристка еще смела презирать ее за лицемерие и фальшь. Конечно, в ней была фальшь, — легко ли всю жизнь любить одного человека и мириться с его отчужденностью, любовью к другим женщинам, и не только мириться, но под конец понуждать себя к восхищению одной из этих других женщин. Надо было не фальшь ее замечать, а самоотречение, преданность, высоту сердца; жалеть ее надо было, плакать над ней.

Я занимаюсь сейчас кристаллизацией навыворот: отсекаю, отлущиваю от Геллы дурное, дико эгоцентрическое, холодножестокое, бестактное, даже подлое, а милые, невольные безотчетности: опущенные горько губы, беззащитную тонкость шеи, припухлость татарских глаз — дико и сумрачно глядящих из тайника — возвожу в ранг добродетелей. Но проблески милого в ней не имели отношения ко мне. Она меня ненавидела, да и не только меня — всю семью, даже наших животных. Мы были препятствием на пути к пьянству и распаду, она не прощала нам этого. Она не врала, когда говорила, что презирает меня. Она в самом деле презирала меня за ею же придуманное помешательство мое на ней. А у меня не было помешательства. Была, да и есть еще, любовь, но слепоты любовной нет и не было. Я всё видел и всё низал на пить, всё ждал какого?то окончательного оскорбления. Я не хотел с нею расставаться и давал ей возможность избежать этого: не переходить самой последней грани, но она все?таки перешла. Если б я вернул ее сейчас, ее презрение стало бы ликующим.

Я выходил из леса, когда увидел на земле перед молодым ельником толпу сорок и ворон. Они все кричали, подпрыгивали угрожающе, словно играли в зловещих хичкоковских птах. И вдруг я увидел, что они неспроста затеяли свой базар: в центре круга скорчилась большая огненно — рыжая лиса. Мое появление вспугнуло стаю, птицы стали с шумом разлетаться. Обалдевшая от страха лиса очнулась, внимательно, задумчи во поглядела на меня, я мог бы пришибить ее палкой, и, вытяну в хвост, метнулась в ельник. Мелькнула раз — другой рыжей Шубой и сгинула.

Необыкновенные дни: тепло — до 15°, иногда ветрено, но чаще — неправдоподобно тихо, небо голубое, деревья почти облетели, мощно и сладко пахнет палая листва, в аллеях сухо, и трудно поверить, что на исходе последняя неделя октября — Живу в бреду. Процедуры, уколы, полусон, неверие, что всё бывшее и в самом деле было. Мощно справляю я тризну по Гелле. Над всем этим мрачно нависает поездка в Африку под израильские бомбы и ракеты. Зловещий клоун Анька творит дьяволиаду у кровавого ковра. Киносуета, кииогрязь вторгаются в мой бред, как мелкие чертенята в шабаш взрослой нежити на Брокене. Тут же ремонт, запахи политуры и купороса, жалкие, потерянные собаки, милая, безмерно любимая бедная мама, жалкий, противный и тоже до слёз любимый Як. Сем., вспышки памяти — боли о Гелле, Ленина жалкость, Адина потерянность и симпатичность, мои тщетные попытки присесть к письменному столу, боль в заднице от ишиаса, геморроя и раздражения слизистой оболочки, урологическая больница — уголок ада, неквалифицированные, легкомысленные врачи, Изя с дрянной и удороженной невесть почему обувью, датский сыр (его съедают горы), необходимость всё время что?то извлекать из таинственного маминого шкафа и вечная боязнь, что дальше будет еще хуже — вот моя жизнь. Но покамест боязни и суета прикрыли меня от главной муки. Что?то ждет меня впереди?.. Надо придумать себе дальнейшую жизнь.

31 декабря 1967 г.

Вот я опять подвожу итоги прожитого года. Да полно, неужели прошел год? Я же вчера только подытоживал год 66–й. А поездка в Болгарию была куда раньше. Не говоря уже о поездке к Гейченко, то было Бог весть когда. И тем не менее… Это был, наверное, самый страшный год моей жизни. Я расстался с Геллой. Даже если когда?нибудь мы вновь сойдемся, это будет не та Гелла, которую я сперва любил, потом любил и жалел, наконец любил, жалел и ненавидел. Вернуться может лишь другая, похожая на нее женщина, но какой бы эта женщина ни оказалась, она всё равно будет хуже.

Румынская авантюра тоже дорого стоит. Я и сейчас не постигну своего поведения. Может быть, так и выглядит настоящее отчаяние, когда человек становится страшен и губителен для окружающих? Еще я скверно и унизительно болел и мучительно лечился. Еще Салтыков на последнем этапе испортил сильный фильм «Бабье царство», еще меня обманули Калатозов[71] и Таланкин. Еще — двусмысленный успех «Суджанских мадонн»[72], созданных в благородном содружестве… Ну а еще? Настоящая повесть «На кордоне», настоящий рассказ «Срочно требуются седые человеческие волосы» и несколько настоящих рассказов из книги детства. Bce — таки год прожит не зря. Мне было из рук вон плохо, но написал я свои лучшие вещи. И потому — спасибо тебе, страшный 1967–й год…

Данный текст является ознакомительным фрагментом.