Глава 3 ГДЕ Ж ЭТИ ЛИПОВЫЕ СВОДЫ?

Глава 3

ГДЕ Ж ЭТИ ЛИПОВЫЕ СВОДЫ?

Итак, в один прекрасный день Пушкина выключают из службы и отправляют из теплой одесской ссылки в прохладную михайловскую…

…я еще

Был молод, но уже судьба и страсти

Меня борьбой неравной истомили.

Я зрел врага в бесстрастном судии,

Изменника — в товарище, пожавшем

Мне руку на пиру, — всяк предо мною

Казался мне изменник или враг.

Утрачена в бесплодных испытаньях

Была моя неопытная младость,

И бурные кипели в сердце чувства

И ненависть и грезы мести бледной.

Но здесь меня таинственным щитом

Святое провиденье осенило,

Поэзия, как ангел-утешитель,

Спасла меня, и я воскрес душой…

Эти строки, не вошедшие в окончательный текст стихотворения "Вновь я посетил…" — целая глава из мемуаров Пушкина. Ему вряд ли бывало прежде так плохо, как в первые михайловские месяцы: унижение ссылки, бессильный гнев, возможное предательство близких людей, тирания отца, усталость, даже мысли о самоубийстве.

19 октября 1824 года, на исходе второго Михайловского месяца, он, кажется, и не вспомнил о лицейских, до которых всего 280 верст: душой — еще на Юге. Да не он один — многие уже давно не виделись, не пишут, лень писать… К счастью, всегда находится один или несколько одноклассников, верных, постоянных носителей традиций, которые ведут счет товарищам. Таким был, например, Миша Яковлев с лицейским прозвищем «Паяс». Как раз 19 октября 1824 года несколько «скотобратцев» собрались у него в Петербурге и решили по прошествии десяти лет после окончания (то есть 19 октября 1827 года) праздновать серебряную дружбу, а через двадцать лет — золотую. Золотая будет 19 октября 1837 года.

Но когда поэзия, "как ангел-утешитель, спасла" и спасенный "воскрес душой", тогда воскрес он и для старой дружбы. На Юге —

...с трепетом на лоно дружбы новой,

Устав, приник ласкающей главой…

С мольбой моей печальной и мятежной,

С доверчивой надеждой первых лет,

Друзьям иным душой предался нежной,

Но горек был небратский их привет.

Двадцать пять лет — классический возраст для возвращения к одноклассникам, в Царское Село. У иных этого не происходит — время пропущено, удаление превысило некую черту, и к детству не вернуться.

Молодые еще люди — "пред грозным временем, пред грозными судьбами" радостно кидаются друг к другу за братским приветом. Вряд ли они сошлись бы и подружились, если б познакомились позже, а теперь им уж не раздружиться, теперь —

Нам целый мир чужбина;

Отечество нам Царское Село.

Теперь —

Пора, пора! Душевных наших мук

Не стоит мир; оставим заблужденья!

Сокроем жизнь под сень уединенья!

В это самое время, в конце 1824 года, на вечере у московского генерал-губернатора Голицына молодой судья Иван Пущин сообщает некоторым приятелям, что собирается в гости к Михайловскому узнику. Доброжелатели решительно не советуют: "Как! Вы хотите к нему ехать? Разве не знаете, что он под двойным надзором — и полицейским и духовным?"

Несколько страниц из воспоминаний Пущина о встрече 11 января 1825 года до того нам привычны, что они почти входят в полное собрание пушкинских сочинений…

Около восьми утра Большой Жанно приезжает в Михайловское, по пути в городке Острове добыв на рассвете три бутылки клико. За полночь друзья простились. "Среди всего этого много было шуток, анекдотов, хохоту от полноты сердечной. Уцелели бы все эти дорогие подробности, если бы тогда при нас был стенограф".

Разумеется, вспоминая этот эпизод через треть века, Пущин не мог быть совершенно точен и по разным причинам не все сказал, задав немало работы любознательным потомкам. "Незаметно коснулись опять подозрений насчет общества. Когда я ему сказал, что не я один поступил в это новое служение отечеству, он вскочил со стула и вскрикнул: "Верно, все это в связи с майором Раевским, которого пятый год держат в Тираспольской крепости и ничего не могут выпытать". Потом, успокоившись, продолжал: "Впрочем, я не заставляю тебя, любезный Пущин, говорить. Может быть, ты и прав, что мне не доверяешь. Верно, я этого доверия не стою — по многим моим глупостям". Молча я крепко расцеловал его; мы обнялись и пошли ходить: обоим нужно было вздохнуть".

Со следующего абзаца Пущин начинает новую тему: "Вошли в нянину комнату, где собрались уже швеи…", то есть если буквально следовать за этим текстом, то получается, будто декабрист только признался в "новом служении отечеству", но, в ответ на пушкинское "я этого доверия не стою", беседу о том не продолжал ("молча расцеловал…"). Однако исследователи давно заподозрили, что вокруг опасных «сюжетов» тогда было еще немало говорено. За обедом — Пущин не скрывает — шли тосты за Русь, за Лицей, за отсутствующих друзей и за нее — то есть, очевидно, за свободу.

При расставании "мы крепко обнялись в надежде, может быть, скоро свидеться в Москве. Шаткая эта надежда облегчила расставание". Разумеется, о возможном освобождении Пушкина из ссылки говорилось, и трудно вообразить, чтобы Жанно не сказал что-нибудь вроде: "действия тайного общества, коренные перемены принесут тебе освобождение". Пушкин же, в то время особенно обозленный на Александра I, конечно, не скрывает своих чувств. Т. Г. Цявловская полагает, что Пущин обещал предуведомить поэта, когда начнется Дело. Через два месяца, 12 марта 1825 года, декабрист отправляет в Михайловское письмо и специально подчеркивает дату — "марта 12-го. Знаменательный день". День был 24-й годовщиной цареубийства, возведшего на престол вместо Павла I ныне царствующего Александра. Тут, скорее всего, отзвук январского разговора друзей о близящемся повторении 12 марта: тогда, в 1801-м, почти все павловские узники вышли на волю. Пушкину же очень желалось на волю.

Но, кажется, тот январский разговор Пушкина и Пущина о грядущей свободе прошел не без дружеского спора:

...нередко и бранимся,

Но чашу дружества нальем —

И тотчас помиримся…

Перед нами — следующие строки: "Общеизвестно, что Пушкин, автор "Руслана и Людмилы", был всегда противником тайных обществ и заговоров. Не говорил ли он о первых, что они крысоловки, а о последних, что они похожи на те скороспелые плоды, которые выращиваются в теплицах и которые губят дерево, поглощая его соки?"

Так будто бы отвечал Пущин во время первого его допроса Николаем I (17 декабря 1825 года). Цитата заимствована из книги "История жизни и царствования Николая I", написанной весьма осведомленным французским историком Полем Лакруа. Почти нет сомнения, что Пущин действительно нечто подобное говорил царю, но, конечно, нелегко выяснить, слышал ли декабрист такие слова от поэта или просто выгораживал друга. Лаконичная остроумная фраза звучит «по-пушкински», но когда же это могло быть сказано? До ссылки поэта на Юг? Но ведь Пущин не открылся тогда Пушкину насчет тайного общества. Скорее всего, эти мысли мелькнули где-то во время последней встречи…

Если бы мы знали все, о чем говорили, спорили 11 января 1825 года с восьми утра до трех ночи!

Пушкин писал в ту пору свои воспоминания, которые позже — по собственному признанию — сжег; однако некоторые исследователи в это сожжение не верят и находят доказательства, что поэт многое сохранил, спрятал от "дурного глаза", и — надо искать… Семен Степанович Гейченко, многолетний директор Пушкинского заповедника, иногда с улыбкою, чаще очень серьезно говорит о том, что "не слишком удивится", если в саду Михайловской усадьбы, или близ домика няни, или где-нибудь на скате тригорского холма вдруг однажды будет вырыта шкатулка, а в той шкатулке…

Ведь не вызывает никаких сомнений, что искателя потаенной Пушкинианы обязательно ждут необыкновенные приключения: если одна из тетрадей с пушкинскими стихами попала в токийское землетрясение 1923 года, если связка интереснейших пушкинских писем буквально выпала из тайника в стене во время ремонта одного дворца на Фонтанке, если в сохранившихся листках вдруг угадываются новые фрагменты сожженной автобиографии, — если так, то отчего же не быть ларцу, кладу, шифру на берегу псковской речки Сороть или у Черного моря, Невы, Москвы-реки, в Болдине, на уральских заводах, сибирских рудниках, наконец, в Японии, Англии, Южной Африке (заметим, кстати, что последние географические названия взяты не случайно…).

Пущин уезжает из Михайловского. Кажется, всегда при нем портфель сокровенных бумаг: лицейские листки, множество первых пушкинских рифм и рядом — секретные документы тайных обществ. Один из них — конституция, проект важнейших перемен в стране после победы восстания. Автор мог бы расписаться так же, как он сделал однажды на другой важной рукописи, — Вьеварум. Но на этот раз Никита Муравьев не считает нужным шутить, намекать. Конституция в портфеле его друга и единомышленника Ивана Пущина угрожает обоим эшафотом, Сибирью.

До решительного экзамена, "грозного времени, грозных судеб", оставалось одиннадцать месяцев и три дня.

* * *

Тем временем ничего обо всем этом не ведающий надворный советник Горчаков едет из Лондона на родину лечиться. Протрясясь немало верст по псковскому бездорожью, он прибывает к дядюшке Пещурову в село Лямоново, что в восемнадцати верстах от Михайловского. Там он узнает немало подробностей о Пушкине, потому что дядюшка — губернский предводитель дворянства и в его обязанности, между прочим, входит надзор за ссыльным и опальным. Горчаков дает о себе знать в Михайловское, и сентябрьским днем 1825 года Пушкин отправляется в гости: шесть лет не виделись.

Если Пущина пугали близкие к поэту люди — "не встречайтесь", — то Горчакова, наверное, и подавно. Князь, однако, знал, какими путями ходить не следует: лучше вторым, чем слишком первым…

Сохранилось письмо, которое Пушкин написал близкому другу, Петру Вяземскому, очевидно, в присутствии Горчакова:

"Горчаков доставит тебе мое письмо. Мы встретились и расстались довольно холодно — по крайней мере, с моей стороны. Он ужасно высох — впрочем, так и должно: зрелости нету нас на севере, мы или сохнем, или гнием, первое все-таки лучше. От нечего делать я прочел ему несколько сцен из моей комедии ("Бориса Годунова")".

Пушкин что-то скрывает, его самолюбие чем-то уязвлено ("от нечего делать"…).

Горчаков же глубоким старцем вспомнит: "Пушкин вообще любил читать мне свои вещи, как Мольер читал комедии своей кухарке. В "Борисе Годунове" было несколько стихов, в которых проглядывала какая-то изысканная грубость и говорилось что-то о слюнях…" Горчаков попросил: "Вычеркни, братец, эти слюни, ну к чему они тут?" — "А посмотри, у Шекспира, и не такие еще выражения попадаются", — возразил Пушкин. "Да, но Шекспир жил не в XIX веке и говорил языком своего времени". Пушкин подумал и переделал свою сцену".

Князь, кажется, был доволен, что вел критику с самых современных позиций (что хорошо для XVI, негоже для XIX!). Пушкин же, возможно, сказал про себя: "Слюни заметил, да многого поважнее не увидал…"

Вяземскому о Горчакове сообщена правда, только правда, но не вся правда. Казалось бы, все просто и ясно: поэт — и умный, сухой карьерист. Но в схему вторгается прошлое: 19 октября. Правда, Горчаков ни разу на лицейских праздниках не бывал, но, видно, дело не в этом.

Ты, Горчаков, счастливец с первых дней,

Хвала тебе — фортуны блеск холодный

Не изменил души твоей свободной:

Все тот же ты для чести и друзей.

Нам разный путь судьбой назначен строгой;

Вступая в жизнь, мы быстро разошлись:

Но невзначай проселочной дорогой

Мы встретились и братски обнялись.

Так написано через месяц после той не слишком удачной встречи, и это — тоже правда.

19 октября 1825 года Пушкин посвятил несколько строф шестерым лицейским: Корсакову (первому умершему), Матюшкину, Пущину, Горчакову, Дельвигу, Кюхельбекеру и еще одному —

Кому ж из нас под старость в день Лицея

Торжествовать придется одному?

Пушкин предчувствует. Лицейское "пред грозными судьбами" сменяется "судьбой строгой". Через год он скажет: "Судьба рукой железной…"

Время пришло. 19 ноября, ровно через месяц после лицейской годовщины 1825 года, в Таганроге умирает император Александр I, и Пущин говорит единомышленникам: "Случай удобен; ежели мы ничего не предпримем, то заслужим во всей силе имя подлецов". Затем с каждым из трех происходят важные события.

Горчаков полвека спустя рассказывает посетившему его историку:

"Достойно внимания, что перед самым 14 декабря 1825 года я был в Москве. Здесь [губернатор] князь Дмитрий Владимирович Голицын, между прочим, весьма мне хвалил моего товарища по Царскосельскому лицею, Ивана Ивановича Пущина, служившего в то время в Москве, в уголовной палате, и воевавшего против взяток.

Князь Голицын, между прочим, предложил мне, зная, что я еду в Петербург, ехать в одной коляске с Пущиным, туда, как впоследствии оказалось, спешившего по делам тайного общества, о чем, то есть о настоящей цели поездки Пущина, князь Голицын, конечно, ничего не знал.

Совершенно случайно я выехал из Москвы не с Пущиным, а с графом Алексеем Бобринским. Поезжай я в одном экипаже с Иваном Ивановичем Пущиным, конечно, так либо иначе, но я оказался бы в числе прикосновенных: по крайней мере меня бы, наверное, за знакомство в эти дни с Пущиным, одним из главнейших заговорщиков, привлекли бы к допросу. Но этого, как видите, не случилось".

Той поздней осенью 1825 года Пущин и Горчаков виделись в Москве, но беседы их нам почти не слышны. В записках Пущина о них — ничего, Горчаков специальных записок не вел да и вообще с годами все реже писал и чаще диктовал.

Конечно, они говорили о лицейских и Пушкине (до которого, кроме них, сумел добраться только Дельвиг — да он в Петербурге).

Но заметим: Голицын "ничего не знал" о настоящей цели Пущина. А Горчаков? "Во время моих приездов в Петербург был, однако, случай, когда один из членов тайного общества заговорил со мной о необходимости такого общества. Я, ничего еще, впрочем, не подозревая, дал понять мое твердое убеждение, что благие цели никогда не достигаются тайными происками, и недосказанное предложение само собой замерло на устах моего собеседника".

Через несколько десятилетий только открылось, что "один из членов тайного общества" был опять же Пущин. Князь что-то знал, хотя и не был посвящен до конца…

Торопясь в столицу. Большой Жанно пишет в Михайловское, и, хотя письмо не сохранилось, мы знаем о его существовании из надежного источника: там было извещение, что Пущин едет в столицу и очень бы желал там увидеться с Пушкиным…

Пушкин тут же собрался в дорогу, но не поехал: его собственные рассказы о несчастливой встрече с попом, зайцем и т. п. означают, что колебался — надо ли ехать? В этих случаях любая мелочь перетягивает весы и устанавливает определенность. Недавно открылась еще одна запись о том же событии, сделанная одним из приятелей за самим Пушкиным: "Пушкин сказал: "Не судьба быть". После говорил, что "его судьба хранила". Сиречь он бы не остался праздным при варении "каши"…

"Варение каши" — Сенатская площадь… 14 декабря. Пушкин в Михайловском, не зная, конечно, что именно происходит в Петербурге, но о многом догадываясь, заканчивает начатого накануне "Графа Нулина". Позже задумается над датой: "бывают странные сближения…" Озорная легкая поэма настолько далека от петербургских событий того дня, что невольно приходит на ум — не близка ли к нам она с какой-то другой, не видной сразу стороны, как обычно бывает у слишком удаленных друг от друга обстоятельств. "Граф Нулин" и Сенатская площадь; мятеж, стрельба — и звучные, жизнерадостные строфы… Разные пути к свободе?

Пущин же — один из первых на площади, шутит, бодрит солдат. Когда нужно было остановить мятежное каре, рванувшееся было в погоню за неприятелем, декабристы-офицеры растерялись, их команды не слышны за шумом… Но отставной артиллерист и надворный судья догадался забить отбой в барабаны и вернул порядок. Зато, возвращаясь с площади, нашел в полушубке следы картечи. Рядом с ним стоял, стрелял, кричал Кюхля, Вильгельм Кюхельбекер: Царскосельский лицей представлен на Сенатской площади двумя выпускниками. Внезапно появляется третий…

Горчаков. "В день 14 декабря 1825 года я был в Петербурге и, ничего не ведая и не подозревая, проехал в карете цугом с форейтором в Зимний дворец для принесения присяги новому государю Николаю Павловичу. Я проехал из дома графа Бобринского, где тогда останавливался, по Галерной улице через площадь, не обратив внимания на пестрые и беспорядочные толпы народа и солдат. Я потому не обратил внимания на толпы народа, что привык в течение нескольких лет видеть на площадях и улицах Лондона разнообразные и густые толпы народа. Как теперь помню, приехал я в Зимний дворец в чулках, сильно напудренный…"

Николай I, вероятно, принял его за сумасшедшего: только что восставший лейб-гренадерский полк мог спокойно занять дворец, но прошел мимо — на площадь. Каждую секунду может появиться цареубийца; при первом пушечном залпе молодая императрица затрясла головой, и эти нервные припадки сохранятся у нее на всю жизнь — и вдруг этот напудренный молодой человек в очках (при дворе же ношение очков строго запрещено)…

Первая встреча нового императора с надворным советником Горчаковым не сулит последнему ничего хорошего.

Картечь, восставшие рассеиваются. Вечером 14-го несколько человек, и Пущин среди них, сходятся ненадолго у Рылеева, после идут домой ждать своей доли. Один Кюхельбекер пускается в бегство и попадется лишь в Варшаве.

Рылеев — дома, и Пущин — дома. Решили — "умел грешить, умей ответ держать". Впрочем, мы не знаем, где блуждал Пущин в тот страшный вечер. Обратим внимание на одно более позднее его письмо, с каторги, посланное с оказией лицейскому директору Энгельгардту:

Иркутск, 14 декабря 1827 года.

"Вот два года, любезнейший и почтеннейший друг Егор Антонович, что я в последний раз видел вас… Я часто вспоминаю слова ваши, что не трудно жить, когда хорошо, а надобно быть довольным, когда плохо…"

Выходит как будто, что 14 декабря 1825 года Пущин зашел к своему директору? Когда же? На рассвете он был на площади, вечером — у Рылеева…

За Рылеевым жандармы явились ночью и увезли на допрос. Рылеев называет царю главных деятелей общества, тех именно, которые "за все в ответе", настаивая, что других искать и брать не нужно. Называет и Пущина. Но петербургское начальство не помнит московского судью, и нужно время для розыска.

Горчаков же, вернувшись с присяги, уже ясно понял, что к чему. Бунт, мятеж ему чужды, но ведь свои, лицейские, особенно Жанно Пущин, в смертельной опасности! Что сделает человек, недавно готовый принять яд, "если обойдут местом"?

"Рано утром, 15 декабря, к Пущину приехал его лицейский товарищ князь Горчаков. Он привез ему заграничный паспорт и умолял его ехать немедленно за границу, обещаясь доставить его на иностранный корабль, готовый к отплытию. Пущин не согласился уехать: он считал постыдным избавиться бегством от той участи, которая ожидает других членов общества: действуя с ними вместе, он хотел разделить и их судьбу".

Это записано много лет спустя Евгением Ивановичем Якушкиным, сыном декабриста и одним из самых близких людей к Пущину-старику. Именно Евгений Якушкин буквально заставил Пущина приняться за воспоминания. Сведения его, как правило, точны и основательны. К тому же эпизод подтверждается и некоторыми другими надежными свидетельствами.

Выходит, встреча Пущин — Горчаков была, и Горчаков, конечно, молодец! Если бы явились жандармы, дипломату пришлось бы плохо: арест, возможно, отставка, высылка из столиц… Но в состав горчаковского честолюбия, как видно, входит самоуважение: если не за что себя уважать, то незачем и карьеру делать — и коли так, то нужно встретиться с Пущиным и предложить ему заграничный паспорт.

В свидетельстве Евгения Якушкина (опубликованном впервые в 1881 году) не следует искать буквальной точности. Например, корабли в такую зимнюю пору не шли — и, может быть, речь просто шла о бегстве из Петербурга, чтобы в каком-нибудь другом порту сесть на корабль? Возможно также, что встреча была не утром 15-го, а еще 14 декабря. В тот день Пущин ведь, кажется, виделся с директором Лицея. Вполне вероятно, что к Энгельгардту после присяги во дворце явился Горчаков, очень почитавший своего наставника, и еще какие-то лицейские.

Если так, то в сумерках того дня происходит примечательная лицейская встреча — эпилог к 19 октября.

Тут-то, возможно, Энгельгардт и сказал, что не трудно жить, когда хорошо, а надобно быть довольным, когда плохо. Здесь-то Горчаков и мог предложить паспорт, а Пущин, отказавшись, ушел домой.

В том же письме Энгельгардту, написанному ровно через два года, Пущин, очевидно, намекает на ту, последнюю встречу:

"Душевно жалею, что не удалось мне после приговора обнять вас и верных друзей моих, которых прошу вас обнять: называть их не нужно — вы их знаете; надеюсь, что расстояние 7 тысяч верст не разлучит сердец наших".

Верные друзья — здесь, кажется, не просто обычная формула. Вечером 14-го, а возможно, и утром 15-го, Пущин не раз, конечно, думал о своем портфеле. Разумеется, мелькало побуждение — сжечь, но жалко…

Сто сорок семь лет спустя я однажды попадаю на занятия со студентами-историками, которые проводит в Отделе рукописей Ленинской библиотеки профессор П. А. Зайончковский. По его просьбе приносят тетрадку из 34 больших листов. Вначале:

"1. Русский народ, свободный и независимый, не есть и не может быть принадлежностью никакого лица и никакого семейства.

2. Источник Верховной власти есть народ".

Переписано рукою Рылеева, сочинено тем, кто однажды, на другом документе, подписал свою фамилию наоборот: Никита Михайлович Муравьев.

Сколько лет хранятся отпечатки пальцев? Вообразим, что полтора века: и тогда — рука автора, «Вьеварума», Рылеева, затем пальцы Большого Жанно. Затем тех, кого Пущину было "называть не нужно…" Горчаков, Энгельгардт, еще кто-то… После того шестнадцать лет тишины, затаенности. В 1841-м — отпечатки младшего Пущина, Михаила, декабриста, возвратившегося из ссылки раньше брата. Вероятно, постаревший лицейский директор вручит ему портфель своего старинного ученика. Но жизнь полупрощенного Михаила Пущина ненадежна — и вот портфель уж у Петра Вяземского; старинный друг первых лицеистов, он был в 1840-х человеком благополучным, крупным, преуспевающим чиновником… Каждый, кто прикасался к заветному портфелю, находил рядом с суровой политической прозой Вьеварума легкие, беззаботные рифмы:

Вот здесь лежит больной студент,

Его судьба неумолима.

Несите прочь медикамент,

Болезнь любви неизлечима!

Это вполне безобидно — но опасно соседство лицейских посланий и декабристских проектов… Опасны также и мысли, которые родятся там, наверху: "Не Пущин ли Пушкин?"

Через два дня после того, как портфель ускользнет от ареста, за Пущиным приходят жандармы. 17 декабря допрашивает царь, затем еще полгода крепости, следствия, очных ставок… Затем:

"Коллежский асессор Иван Иванович Пущин по приговору верховного уголовного суда приговорен к смертной казни. По высочайшей конфирмации осужден к лишению чинов и дворянства и к ссылке в каторжную работу вечно. Высочайшим же указом 22 августа 1826 года повелено оставить его в работе 20 лет, а потом обратить на поселение в Сибири".

Эти строки читают в Михайловском, Петербурге, Москве… Потрясенный Горчаков торопится прочь из России — к своему посольству в Лондоне. Но нет покоя: вчера он пытался переправить за границу Пущина, а сегодня ему приказано свыше добиться возвращения на родину эмигранта-декабриста Николая Тургенева, заочно приговоренного к смерти. Горчаков на службе: едет в Эдинбург уговаривать самого Тургенева, выясняет у английских властей возможность выдачи государственного преступника.

Ничего из этого не вышло, хотя в Россию приполз слух, будто Тургенева схватили и везут.

Пушкина же вдруг выпускают из ссылки, он возвращается в Москву, снова едет, уже вольный, в свое Михайловское, близ Пскова, опрокидывается, ушибается, лежит в номере, вспоминает:

Скажи, куда девались годы,

Дни упований и свободы,

Скажи, что наши, что друзья?

Где ж эти липовые своды?

Где Горчаков, где ты, где я?

Судьба, судьба рукой железной

Разбила мирный наш Лицей…

Черновые строки стихотворения, обращенного к Пущину, — "Мой первый друг, мой друг бесценный"… Стихотворение было закончено в псковской гостинице, ровно через год (без одного дня) после восстания — 13 декабря 1826 года.

Прекрасные строки о "наших" и "друзьях", может быть, оттого исчезли, что в стихах, называющих государственного преступника первого разряда "мой первый друг, мой друг бесценный", не следует называть еще чьи-либо имена?

В тот день Пущин был недалеко, всего триста с небольшим верст, — в Шлиссельбургской крепости, откуда его повезут на восток, за семь тысяч верст, только следующей осенью.

"В самый день моего приезда в Читу, — вспомнит он, — призывает меня к частоколу Александра Григорьевна Муравьева (жена Никиты Муравьева-"Вьеварума") и отдает листок бумаги, на котором неизвестною рукой написано было:

Мой первый друг, мой друг бесценный!

И я судьбу благословил,

Когда мой двор уединенный,

Печальным снегом занесенный,

Твой колокольчик огласил.

Молю святое провиденье:

Да голос мой душе твоей

Дарует то же утешенье,

Да озарит он заточенье

Лучом лицейских ясных дней!

Отрадно отозвался во мне голос Пушкина! Преисполненный глубокой, живительной благодарности, я не мог обнять его, как он меня обнимал, когда я первый посетил его в изгнанье. Увы! я не мог даже пожать руку той женщине, которая так радостно спешила утешить меня воспоминанием друга; но она поняла мое чувство без всякого внешнего проявления, нужного, может быть, другим людям и при других обстоятельствах; а Пушкину, верно, тогда не раз икнулось".

Строки же о "липовых сводах" так и не пошли ни в Читу ни в Лондон:

Где ж эти липовые своды?

Где Горчаков, где ты, где я?

ГДЕ ГОРЧАКОВ?

Умудрился слишком громко отозваться о своем начальнике князе Ливене: "Вы не можете себе представить такое положение: быть живым, привязанным к трупу". За это Горчакова из Лондона переводят первым секретарем в Рим; по-тогдашнему — сильное понижение.

1828. Апрель 17 — переведен в Берлин советником посольства.

1828. Декабря 3 — пожалован в звание камергера.

1828. Декабря 30 — назначен поверенным в делах во Флоренции и Лукке.

1831 — пожалован в коллежские советники.

1834 — пожалован в статские советники, исправляет должность поверенного в делах в Вене, заменяет отсутствующего посла.

Чины идут, но не быстро. Ему уже под сорок, а еще не генерал. Служба в новом царствовании как-то не весела: нужно еще самому себе доказать, что карьера и честь совместимы. Горчаков часто болеет, друзьям пишет редко. Впрочем, не забывает, даже спорит… Пушкин в 1825-м помянул рано умершего и похороненного во Флоренции лицейского Корсакова:

Под миртами Италии прекрасной

Он тихо спит, и дружеский резец

Не начертал над русского могилой

Слов несколько на языке родном,

Чтоб некогда нашел привет унылый

Сын ceвepa, бродя в краю чужом.

А через десять лет директор Энгельгардт напишет: "Вчера я имел от Горчакова письмо и рисунок маленького памятника, который поставил он бедному нашему трубадуру Корсакову под густым кипарисом близ церковной ограды во Флоренции. Этот печальный подарок меня очень обрадовал".

Может быть, и до сей поры маленький памятник сохраняется "под густым кипарисом"?

ГДЕ ТЫ…

Пущин — Энгельгардту.

(Из Петровского Завода в Петербург. Каторжникам не разрешается писать, и послание выполнено рукою Анны Васильевны, сестры лицейского друга Ивана Малиновского и жены декабриста Розена, последовавшей за мужем в ссылку.)

"Милостивый государь Егор Антонович! Вы знаете слишком хорошо Иван Ивановича, чтоб нужно было уверять вас в участии, которое он не перестает принимать во всем, касающемся до вас; время, кажется, производит над ним действие, совершенно противное обыкйовенному. — вместо того, чтобы охлаждать его привязанности дружбы, оно еще более их укрепляет и развертывает… Грустно ему было читать в письме вашем о последнем 19 октября. Прискорбно ему, что этот день уже так мало соединяет людей около старого директора. Передайте дружеский поклон Иван Ивановича всем верным Союзу, дружбы; охладевшим попеняйте. Для него собственно этот день связан с незабвенными воспоминаниями; он его чтит ежегодно памятью о всех старых товарищах, старается, сколько возможно, живее представить себе быт и круг действия каждого из них. Вы согласитесь, что это довольно трудно после столь продолжительной и, вероятно, вечной разлуки. — Воображение дополняет недостаток существенности. При этом случае Иван Иванович просит напомнить вам его просьбу, о которой, по поручению его, писала уже к вам: он желал бы иметь от вас несколько слов о каждом из его лицейских товарищей. Вы, верно, не откажете исполнить когда-нибудь его желание, — это принесет ему истинное удовольствие.

Про себя он ничего не может вам сказать особенного. Здоровье его постоянно хорошо — это не безделица при его образе жизни. Время, в котором нет недостатка, он старается сократить всякого рода занятиями. Происшествий для него нет — один день, как другой, — следовательно, рассказывать ровно нечего. Благодаря довольно счастливому его нраву он умеет найтись и в своем теперешнем положении и переносить его терпеливо. — В минуты и часы, когда сгрустнется, он призывает на помощь рассудок и утешается тем, что всему есть конец! — Так проходят дни, месяцы и годы…"

На каторге ему достался пушкинский номер -14; прежнее несчастливое тринадцатое число уже сработало. Сотни писем, получаемых в Сибири от разных ссыльных, — знак того, что он едва ли не самый деятельный и популярный человек среди своих.

На 14-м году заточения еще напишет: "Главное — не надо утрачивать поэзии жизни".

Из лицейских прямо ему пока никто не пишет — лишь директор сообщает обо всех да бывший однокашник Мясоедов, не очень близкий на воле, взял да вдруг написал за Байкал.

И не в том, наверное, дело, что писать страшновато — на заметку возьмут, — а в том, что писать скучно и нелепо, если письма идут месяцами и читаются в нескольких инстанциях. Пушкин не слал писем, но не забывал.

За четыре дня до 19 октября 1827 года (лицейского десятилетия, серебряной дружбы) на глухой станции Залазы, между Новгородом и Псковом, проиграв от скуки 1600 рублей офицеру, он вдруг увидел Кюхлю в толпе перегоняемых арестантов:

"Мы кинулись друг другу в объятья. Жандармы нас растащили. Фельдъегерь взял меня за руку с угрозами и ругательством. Я его не слушал. Кюхельбекеру сделалось дурно. Жандармы дали ему воды, посадили в тележку и ускакали. Я поехал в свою сторону. На следующей станции узнал я, что их везут из Шлюссельбурга, но куда же?"

Через четыре дня, в лицейский день, Пушкин — в Петербурге. Было сочинено:

Бог помощь вам, друзья мои,

В заботах жизни, царской службы,

И на пирах разгульной дружбы,

И в сладких таинствах любви^

Бог помощь вам, друзья мои,

И в бурях, и в житейском горе,

В краю чужом, в пустынном море

И в мрачных пропастях земли!

Стихи дошли благодаря Энгельгардту и до "мрачных пропастей".

Пущин. "И в эту годовщину в кругу товарищей-друзей Пушкин вспомнил меня и Вильгельма, заживо погребенных, которых они не досчитывали на лицейской сходке".

ГДЕ Я?

Пушкин предчувствовал свою гибель, и никакой мистики в том нет. Гений, нервный, превосходно знающий себя и мир, ощущает близость "черного человека" (Моцарт) или "белого человека" (Пушкин), котооый непоеменно убьет его.

Гибнет на дуэли поэт Ленский, убивают гения — Моцарта, Пушкин встречает по пути в Арзрум убитого Грибоедова; казнят Андре Шенье, Рылеева; перед смертью вспоминается самоубийство Радищева. Кругом гибнут поэты, пророча живым и «подсказывая» убийцам.

Пущин. "Впоследствии узндл я об его женитьбе и камер-юнкерстве; и то и другое как-то худо укладывалось во мне: я не умел представить себе Пушкина семьянином и царедворцем; жена красавица и придворная служба пугали меня за него. Все это вместе, по моим понятиям об нем, не обещало упрочить его счастия".

Меж тем прошло 19 октября 1836 года, и уж немолодые одноклассники, отцы семейства, составили по сему случаю подходящий протокол:

"Праздновали двадцатипятилетие Лицея (на Екатерининском канале, в бывшем Библейском доме, возле Михайловского дворца, на квартире Яковлева): П. Юдин, П. Мясоедов, П. Гревениц, М. Яковлев, Мартынов, Модест Корф, А. Пушкин, Алексей Илличевский, С. Комовский, Ф. Стевен, К. Данзас.

Собрались выше упомянутые господа лицейские в доме у Яковлева и пировали следующим образом:

1) Обедали вкусно и шумно,

2) выпили три здравия (по-заморскому toasts).

____а) за двадцатипятилетие Лицея,

____б) за благоденствие Лицея,

____в) за здоровье отсутствующих.

3) Читали письма, писанные некогда отсутствующим братом Кюхельбекером к одному из товарищей.

4) Читали старинные протоколы, песни и проч. бумаги, хранящиеся в архиве лицейском у старосты Яковлева.

5) Поминали лицейскую старину.

6) Пели национальные песни.

7) Пушкин начинал читать стихи на 25-летие Лицея, но всех стихов не припомнил и. кроме того, отозвался, что он их не докончил; но обещал докончить, списать и приобщить в оригинале к сегодняшнему протоколу.

Примечание. Собрались все в половине 5-го часа, разошлись в половине десятого".

Рассказывали также, будто Пушкин сорвался, подступили слезы, и он не смог дочитать:

Была пора: наш праздник молодой

Сиял, шумел и розами венчался,

И с песнями бокалов звон мешался,

И тесною сидели мы толпой.

Тогда, душой беспечные невежды,

Мы жили все и легче и смелей,

Мы пили все за здравие надежды

И юности и всех ее затей.

Теперь не то; разгульный праздник наш

С приходом лет, как мы, перебесился,

Он присмирел, утих, остепенился,

Стал глуше звон его заздравных чаш;

Меж нами речь не так игриво льется,

Просторнее, грустнее мы сидим,

И реже смех средь песен раздается,

И чаще мы вздыхаем и молчим.

Всему пора…

Через шестнадцать дней начнется дуэльная история, а через сто два дня Пушкин погибнет.