Глава XVI ОТ У-2 НА СОВЕТСКОЙ ЗЕМЛЕ ДО БОТИНКА НА НЬЮ-ЙОРКСКОМ СТОЛЕ: АПРЕЛЬ — СЕНТЯБРЬ 1960

Глава XVI

ОТ У-2 НА СОВЕТСКОЙ ЗЕМЛЕ ДО БОТИНКА НА НЬЮ-ЙОРКСКОМ СТОЛЕ: АПРЕЛЬ — СЕНТЯБРЬ 1960

Рассвет 1 мая 1960 года выдался солнечным и ясным. В 6.00, когда Хрущев еще спал в своей резиденции на Ленинских горах, ему позвонил министр обороны Малиновский и сообщил: американский самолет-разведчик У-2 только что пересек границу СССР с Пакистаном и двигается вглубь советской территории.

За завтраком Хрущев выглядел угрюмым, молчал и задумчиво постукивал ложечкой по краю стакана с чаем. Домашние знали, что, когда он в таком настроении, вопросов лучше не задавать: захочет — сам расскажет. Допив чай, он вышел на улицу, где уже ждал лимузин. Обычно по праздникам родные Хрущева ехали вместе с ним на Красную площадь, чтобы, по традиции, установившейся при Сталине, наблюдать за праздничной демонстрацией и парадом с трибун по левую сторону Мавзолея. Однако в тот день им пришлось добираться до центра самим. Хрущев спешил на экстренное заседание Президиума ЦК КПСС.

— Они снова летают над нами, в том же районе, — хмуро объяснил Хрущев сыну, провожавшему его до машины.

— Мы его собьем? — спросил Сергей.

— Глупый вопрос, — отрезал отец. Малиновский клялся, что ракеты и самолеты-перехватчики наготове; однако самолетов было слишком мало, а возможности ракет ограничены. — Все зависит от того, что там происходит.

— Где самолет сейчас? — спросил Сергей.

— Над Тюратамом, — ответил Хрущев. — Но кто знает, куда он повернет дальше. — С этими словами он сел в машину и уехал1.

Это был не первый американский полет над советской территорией. Разведывательные полеты вдоль советских границ начались в 1946-м, а уже с 1952 года американские и британские самолеты не единожды вторгались в советское пространство, залетая далеко вглубь советской территории и фотографируя с воздуха такие города, как Мурманск, Владивосток и Сталинград2. 4 июля 1956 года первый самолет-разведчик У-2, стартовав из Висбадена, пролетел над Польшей и Белоруссией, сделал два круга над Москвой, затем ушел на север, в сторону Ленинграда и вновь пересек границу над Прибалтикой. На той же неделе было совершено еще шесть вылетов У-2 — над Центральной Россией и Украиной. После некоторого перерыва в ноябре 1956 года полеты возобновились.

Эйзенхауэр, лично одобрявший каждый разведвылет, понимал, на какой риск идет. Сам он однажды признал, что «ничто не могло привести к объявлению войны так легко, как нарушение нашими ВВС советского воздушного пространства»3. Однако он считал необходимым наблюдать за развитием советских ракетных баз (по поводу которых подвергался резкой критике соперников-демократов, считавших, что республиканское правительство не обеспечивает безопасность США) и полагал, что новые самолеты У-2, летающие на большой высоте, неуязвимы для советских средств противовоздушной обороны. Подбадривало его и то, что после нескольких случаев в 1956 и 1958 годах советское правительство больше не подавало протесты против разведполетов, как будто с ними примирилось.

После встречи с Хрущевым Эйзенхауэр в течение семи месяцев воздерживался от санкционирования разведвылетов, опасаясь помешать грядущему саммиту. Однако ЦРУ настаивало на продолжении программы: разведчики указывали на то, что новые У-2 оборудованы более мощным мотором, позволяющим летать еще выше, и на то, что в Кемп-Дэвиде Хрущев ни словом не упомянул об американском шпионаже — и в конце концов 9 апреля 1960 года Эйзенхауэр дал разрешение на вылет.

Однако Эйзенхауэр глубоко ошибался в оценке намерений Хрущева. Тот вовсе не примирился со шпионажем, и если не упоминал о нем в Кемп-Дэвиде, то лишь для того, чтобы избежать унижения. На самом деле американские самолеты превратились для него в навязчивую идею. В разговорах с сыном он то и дело возвращался к этой теме: Сергею казалось даже, что отец с нетерпением ждет появления нового разведчика, чтобы его сбить. «Таких наглецов надо учить, — говорил Хрущев, — и учить кулаками. Пусть только попробуют еще раз сунуть сюда нос!»4

9 апреля 1960 года Хрущев был у себя на даче в Крыму, принимал представителей советского генералитета и руководителей промышленности. В это время У-2 поднялся с аэродрома в Пакистане и устремился на север — в СССР. Он пролетел над сверхсекретным ядерным полигоном близ Семипалатинска, испытательным полигоном противовоздушной обороны в Сары-Шагане, на берегу озера Балхаш, и над ракетным полигоном Тюратам (впоследствии — знаменитый Байконур). Советские ВВС и силы воздушной обороны пытались остановить чужака — однако перехватчик МиГ-19 потерпел крушение, так и не сумев приблизиться к американцу, а пока более совершенные Т-3 получали из Москвы разрешение воспользоваться секретным семипалатинским аэродромом, шпион уже скрылся. Что же касается ракет — в Сары-Шагане не было необходимого оборудования, а ракеты из Тюратама не смогли поразить цель5.

После отъезда гостей Хрущев и его сын Сергей в мрачном молчании прогуливались по берегу моря. Сергей спросил, как же шпиону удалось уйти; Хрущев чертыхнулся в ответ. Придется, сказал он, проглотить эту «горькую пилюлю». Протестовать нет смысла: жалобы лишь укрепят самоуверенность империалистов, ибо «слабый жалуется на сильного, а сильный не обращает на него внимания и продолжает свое черное дело»6.

Хрущев терялся в догадках, кто санкционировал полет. Конечно, не его «друг» Эйзенхауэр — не мог же он сделать такое накануне саммита, открывающегося в Париже 16 мая! Должно быть, Аллен Даллес в преддверии переговоров решил продемонстрировать Советскому Союзу силу США. Хрущев распорядился сурово наказать нескольких генералов и других офицеров, виновных в нерасторопности, и потребовал у Малиновского, чтобы следующий американский самолет был сбит во что бы то ни стало7.

В этом же месяце Эйзенхауэр дал разрешение на еще один полет. Даллес и Ричард Бисселл, курировавший программу У-2 в ЦРУ, настаивали на необходимости сделать свежие фотографии Тюратама, военных заводов близ Свердловска, а также Плесецка, в котором, по сообщениям, готовили к испытаниям первые советские межконтинентальные ракеты. Фотографии необходимо было сделать в течение трех месяцев, пока не изменился угол падения солнечных лучей в северных широтах — иначе все пришлось бы отложить до следующего года. Поколебавшись, Эйзенхауэр дал разрешение на полет до 25 апреля; но помешала погода, и вылет пришлось перенести на 1 мая. Это было опасное решение. Появление в советском небе шпиона в праздник Первомая скорее всего (как оно и случилось) могло быть воспринято советским руководством как наглое оскорбление, плевок в лицо. Кроме того, впервые У-2 должен был пролететь надо всей территорией СССР. Операция, получившая кодовое название «Большой взлом», включала в себя вылет из Пакистана, пролет над Тюратамом, Свердловском, Плесецком (в тысяче километров к северу от Москвы) и приземление на аэродроме Бодё в Норвегии8.

Лимузин Хрущева мчался к Кремлю, а на командном пункте сил ПВО СССР царила паника. Не только Малиновский, но и сам Хрущев подтвердил: еще одна неудача в деле с американскими самолетами-разведчиками — и полетят головы. Однако из-за праздника ПВО находились в состоянии крайне низкой боевой готовности, и похоже было, что катастрофы не избежать.

Когда самолет Фрэнсиса Гэри Пауэрса достиг Свердловска, местное командование распорядилось поднять в воздух единственный высотный перехватчик, случайно оказавшийся на близлежащей базе ВВС Кольцово, куда он прилетел по какому-то другому поводу. Пилот Т-13 капитан Игорь Ментюков в парадной форме стоял на остановке и ждал автобуса; тут к остановке подлетел автомобиль с военными номерами, и его повезли обратно на базу. Ни высотного костюма, ни кислородной маски при нем не было, а сам самолет был лишен какого-либо оружия. На высоте двадцать километров Ментюков почувствовал, что задыхается; однако ему было приказано догнать У-2 и пойти на таран. К счастью для Ментюкова, он так и не смог догнать Пауэрса и вернулся на базу невредимым9.

Не столь повезло старшему лейтенанту Сергею Сафронову. Его МиГ-19 был сбит ракетой, предназначенной для Пауэрса. К этому времени и сам У-2 был подбит или, точнее, развалился на части — его разнесла мощная ракета, сдетонировавшая прямо позади него. Однако по показаниям радаров еще несколько минут создавалось впечатление, что полет продолжается: поэтому в Пауэрса было выпущено несколько дополнительных ракет, одна из которых подбила Сафронова10.

Хотя ЦРУ было убеждено, что при крушении У-2 пилот выжить не может, Пауэрc выбросился с парашютом и благополучно приземлился на территории советского колхоза. Оправившись от изумления, колхозники препроводили его в КГБ. Пленение пилота и его признания должны были стать катастрофой и для Эйзенхауэра, и для Хрущева; однако Эйзенхауэр пока ничего не знал (и узнал только через несколько дней), а Хрущев, получив это известие, был на вершине блаженства. Он наблюдал демонстрацию на Красной площади (с лозунгами типа «Больше удобрений на поля!» и «Требуем немедленного подписания мирного договора с Германией!»), когда маршал Сергей Бирюзов, командующий ВВС, взошел на трибуну и протиснулся к Хрущеву. На нем не было парадной формы — по этому признаку иностранные дипломаты поняли, что произошло нечто из ряда вон выходящее. Микрофон перед Хрущевым не уловил всего разговора, однако вся площадь услышала, как Хрущев воскликнул: «Отлично сработано!»11

Вернувшись в тот вечер домой, Хрущев, по рассказу сына, был «необычайно доволен. Наконец-то он чувствовал себя отомщенным». Однако месть была еще не завершена: предстояло скрыть от американцев, что самолет и пилот находятся у него в руках, посмотреть, что за историю они придумают для прикрытия, а затем разоблачить их ложь. Тогда-то, пояснял Сергей, Хрущев отплатит своим мучителям «за все годы унижений»!12

Хрущев по-прежнему считал, что ответственность за происшедшее несет не Эйзенхауэр, а бесчестные военные и разведчики. В другое время это бы его встревожило, но сейчас только ободряло. Шпионаж шпионажем, объяснял он сыну, а дипломатия — дело другое, так что долгожданный парижский саммит откроется в назначенное время. Хрущев полагал, что, когда ловушка захлопнется, Эйзенхауэру придется публично извиниться и, возможно, даже примириться с показательным судом над пленным пилотом13.

Однако Хрущев перехитрил самого себя: хитро разработанный план обернулся против него самого. Как он признался посетителю-американцу в 1969 году, история с У-2, в сущности, стала для него началом конца. Доктор А. Мак-Гихи Харви приехал в Москву для осмотра дочери Хрущева Елены, страдавшей от коллагеноза. За ужином в доме у Хрущевых (организовать который было не так-то легко — Хрущев жил, в сущности, под домашним арестом) доктор Харви спросил, как Хрущев лишился власти. «Все было хорошо, пока не случилась одна вещь, — ответил Хрущев. — Мы подстрелили над советской территорией Гэри Пауэрса, и после этого все пошло наперекосяк». После этого «те, кто считал, что Америка нам угрожает и что главное в нашем мире — военная сила, получили подтверждение своей правоты, и я не мог более их сдерживать»14.

Хрущев сказал правду — хотя и не всю, как мы увидим далее.

Чтобы лучше понять масштабы урона, нанесенного международным отношениям происшествием с У-2, необходимо коснуться общего положения в международной политике этого периода.

В западных странах надежды, возбужденные визитом Хрущева в Америку, вскоре угасли, а к апрелю 1960 года эти надежды, по-видимому, не разделял уже и сам Хрущев.

Эйзенхауэр старался сдержать обещание, данное в Кемп-Дэвиде. По словам посла Томпсона, в январе 1960 года «в Кемп-Дэвиде нами было принято решение добиваться согласия наших союзников приложить усилия для разрешения берлинской проблемы»15. Первоначально Эйзенхауэр назначил саммит на декабрь 1959 года. Президент «спешил», замечает по этому поводу Макмиллан, — но отнюдь не спешили де Голль и Аденауэр. Французский президент не видел после визита советского лидера в США результатов, оправдывающих такую спешку; кроме того, перед четырехсторонней встречей ему нужно было уладить собственные дела. Де Голль стремился к паритету с западными партнерами: перед саммитом он считал необходимым взорвать первую французскую атомную бомбу, организовать поездку Хрущева по Франции, аналогичную поездке по США, а также «предварительную» консультацию с западными партнерами. Если это означало отсрочку до весны — тем лучше, поскольку де Голль не ожидал от саммита ничего, кроме «хора медоточивых заверений в своей доброй воле и уклончивых заявлений, чередуемых с критикой в адрес друг друга и объяснениями, почему каждому из нас нечего бояться»16.

Аденауэр еще меньше стремился к проведению конференции, в которой ему даже не пришлось бы участвовать. Любое соглашение с Хрущевым, по которому положение Западного Берлина будет изменено, он рассматривал как капитуляцию. В марте западногерманский канцлер так упрямо сопротивлялся всем предложениям США, что Эйзенхауэр (какое-то время он готов был примириться с тем, чтобы сделать Западный Берлин «чем-то вроде вольного города», безопасность которого будет гарантирована США или всеми четырьмя державами) посетовал, что Аденауэр «проявляет признаки дряхлости»17. Однако и сам Эйзенхауэр, хотя и признавался Макмиллану, что «задержка его угнетает», «не был расположен к новым спорам». Это подтвердило ощущение Макмиллана, что «искренних сторонников саммита только двое — Хрущев и я»18. Правда, и энтузиазм английского премьер-министра не был совсем безоблачным. Когда в декабре 1959 года де Голль признался Макмиллану, что ожидает приезда Хрущева «без особой радости», англичанин в ответ пробормотал лишь, что в последнее время Хрущев стал «заметно менее утомителен и общаться с ним теперь приятнее»19.

В результате глухого сопротивления союзников позиция Вашингтона по вопросу о Берлине постепенно сместилась к той, что была до визита Хрущева. Несколько лучшие перспективы представлял вопрос о запрете ядерных испытаний: хотя предстояло решить разногласия по поводу частоты инспекций, состава контрольных комиссий и использования ядерной энергии в мирных целях, «все предзнаменования по этой проблеме, — замечает Макмиллан, — были благоприятными». В апреле он полагал, что мир стоит «на пороге большого шага вперед»20. Де Голль смотрел на вещи более трезво и «не ожидал от парижской встречи особых результатов»21.

Сразу после путешествия в Америку Хрущев был уверен, что и соглашение по Берлину, и запрет ядерных испытаний — дела почти решенные22. Это объясняет предпринятое им новое сокращение вооружений — увольнение из Советской Армии почти 1,2 миллиона человек, в том числе 250 тысяч офицеров. Меморандум, отправленный им в Президиум 8 декабря, лучится оптимизмом и энтузиазмом. «С таким широким выбором ракет, как у нас, и с таким их качеством мы можем буквально потрясти мир!» — заявлял он, забывая о том, что на тот момент у СССР имелись всего четыре межконтинентальные ракеты на ракетодроме в Плесецке. На случай, если «некоторые товарищи» станут возражать против одностороннего сокращения вооружений, Хрущев пояснял, что западные державы теперь окажутся в ловушке: если они не последуют советскому примеру, им придется «выкачивать деньги из бюджета, подрывая национальную экономику», что приведет «к выигрышу для нашего строя». Хрущев мечтал даже о том, чтобы превратить Советскую Армию в своего рода добровольческие силы, служба в которых проходила бы «по территориальному принципу и без отрыва от производства».

Впрочем, тут же Хрущев добавлял, что к этому необходимо идти постепенно. «Конечно, я не могу предвидеть всего», — скромно замечал он. Однако он ожидал, что «в конце января или в феврале» сокращение будет одобрено. Так и случилось: 14 декабря Президиум одобрил это решение, две недели спустя ему дал свое благословение пленум ЦК, а в середине января Хрущев передал предложение о самом масштабном с 1924 года сокращении советских Вооруженных сил на формальное одобрение в Верховный Совет23. Ни страны Варшавского договора, ни саму ГДР о согласии, разумеется, не спрашивали. Хрущев признавался послу Томпсону, что «ему пришлось приложить все силы, чтобы убедить в своей правоте советских военных, но теперь все они с ним согласны»24.

На праздновании Нового года в Кремле Томпсон имел случай лично убедиться в радужном настроении Хрущева. Праздник был пышным, как и в прошлом году: были приглашены едва ли не все представители советского истеблишмента и дипломатического корпуса, столы ломились от яств и напитков, сверкала украшениями огромная елка. Около двух часов ночи, когда еще произносились тосты и в центре зала танцевали пары в вечерних костюмах, Хрущев пригласил Томпсона, его жену, французского посла с женой и итальянского коммуниста Луиджи Лонго в соседний зал, поменьше, зато с фонтаном. Он хотел также позвать с собой британского и немецкого послов, однако они уже ушли домой, и вместо них Хрущев пригласил Микояна и Козлова. Праздник продолжался в интимной, подогретой алкоголем атмосфере. Хрущев объявил (как докладывал Томпсон в Вашингтон на следующий день), что «чрезвычайно доволен поездкой в США и просто очарован лично президентом Эйзенхауэром», добавив, что не сомневается «в успешном разрешении наших проблем». «Неоднократно и торжественно» повторив, что «при нынешних ужасных средствах вооружения» война стала бы самоубийством, Хрущев похвастал, что на Францию нацелены тридцать советских ядерных ракет, а на Англию — пятьдесят. «А на США?» — спросила Джейн Томпсон. «А это секрет», — ответил Хрущев. Затем Хрущев снова предупредил, что, если на саммите стороны не придут к соглашению по Германии, он подпишет с ГДР сепаратный договор, который положит конец правам западных держав в Берлине. Козлов и Томпсон несколько раз порывались распрощаться, однако разошлись по домам только к шести утра25.

В тот же вечер Хрущев сделал Томпсонам необычное предложение: пригласил их с детьми и помощника посла Бориса Клоссона, также с супругой и детьми, к себе на дачу на выходные. В пятницу вечером черные лимузины привезли американских дипломатов в Подмосковье, где охранники катали детей на санках с горки. На следующее утро, в шубе и шапке-ушанке, приехал на дачу сам Хрущев. Программа дня включала катание на арабских скакунах на близлежащем конезаводе («Только выбирайте тех, что посмирнее», — предупредил Хрущев конюха), а затем — долгий веселый обед, во время которого Микоян произносил тосты, Аджубей ставил на проигрыватель одну пластинку за другой, Громыко открыто и искренне улыбался (таким Клоссон видел его впервые), а его жена предупреждала американцев, что обед затянется надолго, потому что Хрущев «говорит не умолкая». «Если бы нас сейчас увидел Сталин, — заметил Микоян, — он перевернулся бы в гробу!»26

В таком же приподнятом настроении Хрущев встретил Генри Кэбота Лоджа, посетившего Москву в начале февраля. Советский руководитель попросил передать Эйзенхауэру, что тот сможет побывать в СССР «везде, где захочет», даже на секретных военных объектах, что Хрущев с нетерпением ждет не только его самого, но и его внуков и что прием будет столь дружеским, что службе охраны президента не придется предпринимать никаких мер предосторожности. Когда Лодж выразил сожаление, что визит Хрущева в Лос-Анджелес прошел «не вполне гладко», тот, махнув рукой, ответил, что давно об этом забыл: «Со временем мои воспоминания об этой поездке становятся все приятнее»27.

Несмотря на такой оптимизм, Хрущев не мог не замечать, что реальность мало соответствует его ожиданиям. В последующие три месяца он, очевидно, разрывался между надеждой и беспокойством — это видно по той лихорадочной деятельности, которой он старался занять себя, словно опасаясь оставаться наедине со своими мыслями. «Как будто прорвало плотину, — замечает Сергей Хрущев, описывая бесконечные поездки и встречи отца в эти месяцы. — Он крутился, как белка в колесе»28.

Вскоре после встречи с Лоджем Хрущев в сопровождении сына Сергея, дочерей Юлии и Рады и внучки Юлии отправился в турне по Азии. 11 февраля он прибыл в Индию, 16-го — в Бирму, 18-го — в Индонезию, 2 марта — в Афганистан, а 5 марта вернулся в Москву. Это путешествие должно было укрепить связи СССР с развивающимися странами, однако, учитывая, что три из четырех перечисленных стран он уже посещал пять лет назад, а также то, что расписание Хрущева состояло не столько из переговоров, сколько из приемов и осмотра достопримечательностей, можно сказать, что поездка носила скорее развлекательный характер, а также призвана была укрепить имидж Хрущева как «народного политика», личным обаянием завоевывающего друзей по всему миру.

В конце этого путешествия, когда один западный корреспондент спросил, верны ли слухи, что перед саммитом состоится тайная встреча Хрущева с Эйзенхауэром, тот шутливо ответил: «А мы уже встречались. Вчера. Да-да, он прилетал ко мне сюда, в Индонезию, мы хорошо, по-дружески поговорили, а сегодня он улетел домой»29. В этой шутке заключалась доля истины: несомненно, Хрущев хотел бы еще раз встретиться и «хорошо, по-дружески поговорить» с Айком. Через час после прилета в Москву Хрущев, по своему обыкновению, рассказал о поездке нескольким тысячам москвичей, собравшимся на стадионе в Лужниках. А десять дней спустя улетел на полторы недели во Францию. Можно сказать, что в феврале и марте он, в сущности, почти не был в Москве.

Франция — это, конечно, не Бирма. Де Голль был одним из «большой четверки», и своим союзникам он доставлял не меньше неприятностей, чем Советский Союз. Если бы Хрущеву удалось убедить его занять на предстоящем саммите те же позиции, что у Эйзенхауэра и Макмиллана, Аденауэр оказался бы в изоляции30. Кроме того, де Голль был не только ярким политиком, но и яркой личностью. «Чем-то он привораживал Хрущева, — вспоминает его зять и уточняет далее: — Мне представляется, волевой устойчивостью»31. Восхищался Хрущев и другими его качествами. Повторяя мнение Сталина, он оценивал де Голля как «одного из самых умных государственных деятелей в мире, по крайней мере среди буржуазных лидеров». Нравились ему «трезвость ума и воля» де Голля. Французский лидер как-то обронил, что «не нуждается в комментариях Министерства иностранных дел» по внешнеполитическим вопросам. Немного смущали открытого и импульсивного Хрущева «невероятное спокойствие и неторопливость» прославленного француза32.

Де Голль отзывался о своем госте намного сдержаннее, но в целом благожелательно. За исключением «одной довольно бурной речи, — рассказывал он Макмиллану, — господин Хрущев был очень любезен». Он «горд и внимательно следит за тем, какое действие производят его слова» — хотя ему и не всегда удается добиться желаемого эффекта. Хрущев — «человек умный, проницательный, всего добившийся своими силами»; однако, хотя в целом он хорошо разбирается в обсуждаемых проблемах, он «не всегда внимателен к деталям» и «для каждого вопроса выработал определенные формулы, которые повторяет по многу раз»33.

Сам де Голль вел переговоры в совершенно иной манере. «В вопросах межгосударственных отношений у него проявились оттенки, которые мы не могли объяснить, — вспоминал позже Хрущев. — Какие-то особенности его личных политических взглядов, которые он не раскрывал публично». Де Голль разделял мнение Хрущева, что объединенная Германия может представлять угрозу («Если такое случится, — пообещал он, — мы будем с вами»), и определенно не был сторонником объединения. Однако для достижения соглашения по Германии, настаивал он, необходимо снизить напряженность, которую давление Хрущева по берлинскому вопросу только повышает. Если мы сумеем достигнуть реального равновесия сил в Европе, продолжал де Голль, «то не будем больше нуждаться в США». Однако, согласно де Голлю, для достижения равновесия Западная Германия должна быть прочно присоединена к западному лагерю — что совершенно не устраивало Хрущева. Вежливо, но достаточно внятно де Голль дал понять, что считает дипломатию Хрущева грубой и неумелой, а в одном случае даже упрекнул его, как ребенка: «Ваш тон в германском вопросе меня удивляет». Хрущев прав в том, продолжал он, что решение германской проблемы без достижения соглашения по Берлину невозможно — однако это не значит, что давление по берлинскому вопросу приведет к подписанию договора с Германией34.

Помимо переговоров с де Голлем, затронувших также вопрос разоружения в Африке, Хрущев совершил турне по Франции. И в Париже, и в провинции его принимали пышно и торжественно, оказывая ему всевозможные знаки уважения. Когда Хрущев узнал, что в провинциях его будут сопровождать местные префекты, помимо всего прочего курирующие полицию, его «слегка покоробило»: «Как же так? Нас будет принимать полицейский начальник, и мы потом будем проживать под крылышком у французской полиции? Нет ли тут какого-то ущемления?» Однако лидер французской компартии Морис Торез объяснил ему, что «это считается проявлением внимания со стороны президента. Префект — представитель президента, поэтому он и принимает его гостей»35. И Хрущев успокоился.

В своих речах Хрущев хвастал, что СССР скоро обгонит Запад по всем статьям, однако, помня американский урок, больше не заводил разговоров о том, кто кого похоронит. Его поразили красота Парижа и Лувр, напомнивший ему о том, как еще в тридцатых годах, будучи в Ленинграде, он попытался осмотреть за один день весь Зимний дворец: «Бегло прошел по нему. Это отняло у меня целый день. Потом у выхода я буквально свалился на какую-то скамейку, чтобы передохнуть. Тогда я был молод и крепок, но так утомился…»36 Неприятных моментов было немного. Когда в Реймсе губернатор Луи Жакино упомянул об «агрессорах, вторгшихся во Францию», Хрущев поправил его: «Говорите прямо — немцы!» В таких вопросах лучше проявлять терпение и выражаться осторожнее, заметил Жакино. «Иногда я жалею, что у меня не было возможности пройти дипломатическую школу», — с неудовольствием отвечал Хрущев. Однако он, бывший шахтер, предпочитает выражаться «резко, как принято у рабочих, без приглаженных фраз и выражений, за которыми ничего не разберешь». В отличие от своих дипломатичных хозяев, он предпочитает «называть вещи своими именами». Однако «хочу вам заметить, что терпение у меня есть. У меня крепкие нервы. Я умею терпеть, в сущности, я сейчас веду себя очень терпеливо»37. В другой раз, на импровизированной пресс-конференции в поезде из Лилля в Руан, в ответ на острые вопросы корреспондента Си-би-эс Дэниела Шорра Хрущев принялся его распекать: «Пишите свои ядовитые статейки, пока все не начнут плевать вам в лицо… Когда меня бьют по правой щеке, я левую не подставляю — я бью в ответ, да так, чтобы у обидчика голова с плеч покатилась!»38 Хрущев вернулся домой 4 апреля. По воспоминаниям Аджубея, поездка во Францию «вполне могла создать у Хрущева иллюзию полного и блестящего восхождения к мировому признанию» и вызвать «самоупоение успехами», которое уже начало тревожить некоторых из его ближайшего окружения39. Однако на этот раз Хрущев проявил удивительную выдержку — обратился к народу не сразу по приезде, а только на следующий день, причем признал, что перед этим провел бессонную ночь, размышляя о том, «как я представил нашу великую страну и сумел ли достойно выразить и защитить интересы советского народа»40.

Тем временем в СССР нарастало тщательно подавляемое беспокойство. Январское сокращение армии вызвало глубокое недовольство среди военных, и теперь это недовольство начали разделять все более широкие партийные и правительственные круги. Из-за рубежа приходили сообщения, что Аденауэр протестует против любых западных уступок по германскому вопросу и что США снова склоняются к мысли обеспечить его ядерным оружием. Посол Меньшиков предупреждал из Вашингтона, что позиция Соединенных Штатов колеблется. Кроме того, «консерваторы» опасались, что политика Хрущева в отношении США посеет раздор с Китаем и, хуже того, возбудит прозападные симпатии в самом СССР. Последнее начало беспокоить и самого Хрущева. «Не внушаем ли мы избыточные надежды всем этим людям? — говорил он одному из своих помощников. — А что, если нам не удастся… добиться такой разрядки, которая позволит значительно поднять жизненный уровень народа?»41

Члены Президиума разделяли эти опасения. В январе 1960 года Брежнев, как сообщают, задавал Хрущеву вопросы по поводу сокращения войск42. На заседании Президиума 7 апреля в отношении политики Хрущева высказывались критические замечания. Стоит вспомнить, как боялись члены Президиума противоречить своему главе, чтобы понять: свои опасения они выразили в общих, обтекаемых фразах, так что он не мог их не разделять. Еще более усилились общие опасения после появления самолета-шпиона 9 апреля, а также после двух сделанных в апреле заявлений вашингтонской администрации. И госсекретарь Гертер (4 апреля), и его заместитель Дуглас Диллон (20 апреля) вернулись к докемп-дэвидской риторике по вопросу о Западном Берлине (разговоры об «освобождении» Западного Берлина абсурдны — он и так свободен), а также предупредили, что Хрущев «ступает по тонкому льду» и что от предстоящего саммита не стоит ожидать «серьезного прогресса»43. В довершение к этому, 22 апреля Мао опубликовал статью под названием «Да здравствует ленинизм!», в которой обвинял Москву в заигрывании с Эйзенхауэром и предательстве дела коммунизма. На случай, если Хрущев этого не заметил, китайская политическая газета «Жэньминь жибао» перечислила тридцать семь агрессивных действий США после Кемп-Дэвида, заключив: «Мы не видим коренных перемен ни в военной политике империалистов в целом, ни в позиции Эйзенхауэра»44.

25 апреля тон Хрущева изменился. Выступая в Баку, он внезапно начал подчеркивать препятствия к достижению соглашения и выразил лишь слабую надежду, что по окончании переговоров на совещании в верхах и отъезда участников совещания из Парижа «отношения между представленными странами будут лучше, чем они были до этого, а не наоборот»45. «По-видимому, — писал позже Трояновский, — происходила смена настроений, довольно типичная для Никиты Сергеевича, когда эйфория постепенно уступала место более трезвому взгляду на вещи»46.

Оглядываясь назад, бывший работник ЦК Федор Бурлацкий, ветеран-американист Георгий Арбатов и консультант «пресс-группы» Хрущева Мэлор Стуруа полагают, что он использовал неудачный полет У-2 как предлог для срыва саммита, понимая, что тот не ответит его ожиданиям. Однако те, кто стоял ближе к Хрущеву, это отрицают. Вечером 1 мая, разговаривая с Трояновским, Хрущев еще не сомневался, что Эйзенхауэр спасет саммит, объявив, что ничего не знал о разведвылете, и возложив вину на других. Возможно, президент даже принесет извинения, — и тогда Хрущев на саммите окажется в выгодном положении. По рассказу его сына, Хрущев мечтал загнать Белый дом в ловушку и «наслаждался игрой», хотя и не вполне представлял, к чему она должна привести47.

Вашингтон в этой ситуации держался не лучшим образом. Ему следовало бы молчать — или тщательно составить свою версию и придерживаться ее; вместо этого администрация Эйзенхауэра выдала неуклюжую ложь, от которой сама же потом отказалась. 3 мая, когда в ЦРУ узнали, что (как осторожно выразился заместитель Даллеса Роберт Эмори) «одна из наших машин потерпела крушение», НАСА выступило с заранее подготовленной сказкой о том, что один из самолетов якобы проводил метеорологические исследования над Турцией и потерпел катастрофу в восточной части страны48. Это была очевидная ложь, однако Эйзенхауэр полагал, что Хрущев закроет на нее глаза, как закрывал глаза на прежние вторжения в советское воздушное пространство. Даже если русские сбили самолет, рассуждал президент, нет сомнения, что пилот погиб. Хрущев пока молчал — хотя в тот же день в Москве поразил египетскую делегацию свирепым антиамериканским выступлением49.

Утром пятого мая, в четверг, Хрущеву предстояло держать речь перед Верховным Советом. Поначалу ничто не предвещало беды. Посол США Томпсон не подозревал, зачем Громыко пригласил его посетить заседание и, мало того, сесть в первом ряду дипломатической галереи; американская журналистка Присцилла Джонсон была так очарована дружелюбной атмосферой в кулуарах, что пересела к восточноевропейским коммунистическим журналистам. Первая часть речи Хрущева была посвящена внутригосударственной программе, в которой отразились тенденции разрядки: он говорил о приоритете потребительских товаров, о сокращении рабочей недели, об отмене с 1965 года некоторых налогов. И вдруг, посреди долгой и скучной речи, сообщил о злосчастном У-2 (но не о судьбе пилота), который, по его словам, поставил всю программу под угрозу50. Американский дипломат Владимир Туманов, сидевший рядом с Томпсоном, хорошо запомнил этот момент: день был пасмурный, зал плохо освещен, и лицо Хрущева казалось серым и мрачным; но, когда он заговорил о самолете, лучи солнца внезапно пробились сквозь облака и озарили его оживленное лицо51.

Его откровения превратили зал заседаний в настоящий сумасшедший дом. Под аккомпанемент свистков и гневных возгласов Хрущев клеймил двуличие Америки. Несомненно, говорил он, американцы отправили шпиона, чтобы «нажать на нас», попытаться «запугать», «согнуть наши колени и нашу спину путем нажима»52. Но затем он объяснил, как Эйзенхауэр может спасти саммит: если «этот акт агрессии был произведен милитаристами из Пентагона без ведома президента», Хрущев поедет в Париж «с чистым сердцем и добрыми намерениями» и не пожалеет усилий, чтобы достичь «соглашения, удовлетворяющего обе стороны». Эти слова, как подметила Присцилла Джонсон, он произнес «низким, хриплым, усталым голосом»53.

В тот же вечер на дипломатическом приеме в посольстве Эфиопии заместитель министра иностранных дел Яков Малик допустил большой промах. В ответ на вопрос шведского посла, к какой статье хартии ООН намерен СССР отнести это происшествие, Малик ответил: «Точно не знаю, мы еще не кончили допрашивать пилота». Эту реплику услышал Льюэллин Томпсон: он немедленно бросился к себе в посольство и отправил в Вашингтон сверхсрочную телеграмму. Она прибыла через четыре минуты после того, как пресс-секретарь НАСА официально заявил, что самолет, сбитый над территорией СССР, — очевидно, тот самый, что проводил метеорологические исследования в Турции и пропал со связи в воскресенье. Приди телеграмма на несколько минут раньше — и США удалось бы если не избежать катастрофы, то по крайней мере несколько смягчить удар.

Промах Малика сыграл Хрущеву на руку54. Вновь собралось заседание Верховного Совета. Сперва Хрущев пересказал во всех деталях историю, сочиненную НАСА, а затем, с улыбкой и «конспиративно» понизив голос, объявил: «Товарищи, я должен вам рассказать один секрет. Когда я доклад делал, то умышленно не сказал, что летчик жив и здоров, а части самолета находятся у нас. (Смех. Продолжительные аплодисменты.) Это мы сделали сознательно, потому что, если бы мы все сообщили сразу, тогда американцы сочинили бы другую версию. (Смех в зале. Аплодисменты.)»55

И дальше торжествующий Хрущев, как говорится, отыгрался на американцах по полной программе. Фотографии с У-2, попавшие в руки советских чекистов, великолепны, однако «должен сказать, что наши фотоаппараты лучше делают снимки, более четкие...(Смех в зале.)». Пилот, Пауэрс, в случае провала должен был покончить с собой, уколовшись отравленной булавкой. «Вот какое варварство! (Шум в зале. Возгласы: „Позор!“) Вот этот инструмент, последнее достижение американской техники для убийства своих же людей. (Хрущев показывает снимок отравленной ядом булавки.)» При обыске у Пауэрса обнаружили семьдесят пять советских сторублевок. Может быть, он летел «обменять старые рубли на новые деньги? (Взрыв смеха. Бурные аплодисменты.)» Кроме собственных наручных часов, Пауэрс имел при себе две пары золотых часов и семь женских золотых колец. «Зачем все это нужно было ему в верхних слоях атмосферы? (Смех в зале. Аплодисменты.) Или, может быть, летчик должен был лететь еще выше — на Марс и там собирался соблазнять марсианок? (Смех в зале. Аплодисменты.)»

Впрочем, даже жестоко высмеивая американцев, Хрущев оставлял Эйзенхауэру пространство для маневра — он по-прежнему готов был выслушать признание, что президент «ничего не знал об этом инциденте». Однако такое признание могло обернуться для Эйзенхауэра еще б?льшим унижением — ведь это означало бы, что он не хозяин в собственной стране и не имеет понятия о важных операциях собственных спецслужб. В данном случае Хрущев действовал вполне разумно: как замечал позже Трояновский, «если бы он [Хрущев] не отреагировал достаточно жестко, ястребы в Москве и Пекине использовали бы этот инцидент — и не без основания — как доказательство того, что во главе Советского Союза стоит лидер, готовый снести любое оскорбление со стороны Вашингтона»56.

В секретной телеграмме на имя госсекретаря США, отправленной вечером 7 мая, посол Томпсон предостерегал президента от признания, что вылеты совершались с его ведома57. Однако на следующий день Эйзенхауэр приказал своим помощникам признать его участие, заявив, что разведка была необходима для предотвращения внезапного удара со стороны СССР, и отрицать только, что он знал о сроках и маршрутах конкретных вылетов — в том числе злосчастного вылета 1 мая58.

Хрущев не облегчал Эйзенхауэру задачу — 9 мая он продолжил насмешки над американцами. На приеме в чехословацком посольстве он заявил, что американский Госдепартамент оказался в сложном положении: «нельзя, говорят, признаться, нельзя и отказаться. Получается как в известном анекдоте: вроде девица, но и не девица — ребенок есть. (Смех, аплодисменты.) Что же это за государство, если военщина делает то, против чего правительство?.. Да если бы у нас кто-либо из военных позволил себе такое, мы бы его взяли за ушко, да и на солнышко. (Веселое оживление.)»59 Однако тут же он объявил о предстоящем новом (после января 1960 года) сокращении Вооруженных сил и даже пошутил над сопротивлением советских военных. «Вон товарищ Жадов чешет затылок — опять, мол, сокращение. (Веселое оживление.) Нет, это не сейчас будет, товарищ генерал, а позднее… (Веселое оживление, смех.)»

На этом приеме советские генералы, обычно крайне редко разговаривавшие с Томпсоном, намекнули ему, что Хрущев «ввязался в опасную игру и сильно рискует»60. Да и сам Хрущев понимал, что разразившийся кризис угрожает не только положению Эйзенхауэра, но и его собственному. «Мне нужно с вами поговорить, — улучив момент, шепнул он Томпсону. — Эта история с У-2 и меня поставила в ужасное положение. Вы должны помочь мне из него выбраться»61.

Томпсон обещал попытаться — но, увы, было слишком поздно. В тот же день пресс-секретарь Госдепартамента Линкольн Уайт сделал четвертое за пять дней заявление по поводу У-2, в котором признал, что вылет был «санкционирован президентом». Хуже того — в заявлении не отрицалась возможность повторения подобных вылетов в будущем. Эйзенхауэр решил дать такие пояснения на случай, если Хрущев будет настаивать на отказе США от таких вылетов впредь как на условии своего участия в саммите62.

Прочтя это заявление, вспоминает его сын, Хрущев «просто вскипел. Если они хотели вывести его из себя, то своего добились»63. Это было «предательство со стороны генерала Эйзенхауэра, человека, которого он называл своим другом, с которым совсем недавно сидел за одним столом… предательство, поразившее его в самое сердце. Он так никогда и не простил Эйзенхауэру этого самолета»64.

Сам Хрущев описывал ситуацию так: «Президент сам лишил себя возможности выгородиться из пикантной истории перед встречей в Париже… Теперь мы не щадили и президента, потому что он сам подставил свой зад, и мы раздавали американцам пинки, сколько угодно и как только возможно»65. Однако и в пылу гнева Хрущев продолжал готовиться к саммиту — отчасти стремясь переложить бремя его отмены на Запад, отчасти надеясь унизить своих мучителей на грандиозной парижской сцене, но отчасти и потому, что отмена саммита стала бы провалом политики, которую он проводил уже несколько лет.

10 мая в парке Горького открылась необычная выставка: в том же павильоне, где во время войны демонстрировались трофейное оружие и снаряжение немцев, теперь показывали обломки У-2 и личные вещи Пауэрса, в том числе пресловутые золотые часы, деньги для подкупа русских и неиспользованную отравленную иглу. С утра на выставку повалили толпы любопытных. В 16.00 охранники очистили зал: в павильон явился сам Хрущев. Вслед за ним вошли несколько сотен журналистов, только что «подготовленных» на брифинге министром иностранных дел Громыко, и началась «импровизированная» пресс-конференция, во время которой Хрущев стоял на стуле, чтобы его видели и слышали все.

Хрущев сообщил, что известие о прямом участии президента в подготовке шпионских вылетов его «потрясло»: «Бесстыдство, просто бесстыдство!» Ему это напомнило разбойников, которые в дни его юности в Юзовке грабили беззащитных прохожих. «Но мы — не беззащитные прохожие. Наша страна сильна и могуча». По словам Присциллы Джонсон, основным чувством, звучавшим в речи Хрущева, был не гнев, не презрение и не насмешка, а «разочарование и сожаление о порушенной дружбе». Когда Хрущева спросили, что теперь будет с запланированным визитом Эйзенхауэра в СССР, он задумался и молчал целых полминуты. «Что я могу сказать? — ответил он наконец. — Поставьте себя на мое место и ответьте за меня… Я человек, и у меня есть человеческие чувства». Несмотря на это, ни саммит, ни визит Эйзенхауэра не отменялись; Хрущев гарантировал, что приложит все усилия, чтобы «вернуть международные отношения на нормальные рельсы», и просил журналистов не писать ничего такого, что могло бы привести к усилению напряженности66. Присцилле Джонсон показалось, что Хрущев ведет диалог с самим собой, «как бы стараясь отговорить себя от участия в саммите»67. По впечатлению Трояновского, Хрущев «сам не мог определиться в этом вопросе»68.

12 мая на заседании Президиума некоторые его члены предлагали отменить саммит, однако Хрущев продолжал надеяться, что Эйзенхауэр в последнюю минуту сделает какой-либо жест примирения, который позволит встрече состояться. Он даже говорил сыну, что мог бы прилететь во Францию на день-два раньше намеченного срока, чтобы дать президенту возможность встретиться и помириться с ним лично69. Накануне отъезда, во время долгой прогулки по даче, Хрущев вспоминал поездку в Геттисберг, на ферму Эйзенхауэра. Обязательно, говорил он, надо будет привезти президента сюда, показать ему, как колосится пшеница на полях соседних колхозов, покатать на моторке по Москве-реке. И все же мысль о том, что сделали американцы, не оставляла Хрущева в покое. «Тот факт, что перед самой встречей был сбит У-2, постоянно присутствовал в моем сознании, — вспоминал он в своих мемуарах. — Я убеждался, что мы можем выглядеть несолидно: нам преподнесли такую пилюлю, а мы сделаем вид, что ничего не понимаем и идем на совещание, как будто ничего не произошло?»70

Хрущев утверждает, что уже на пути в Париж принял решение сорвать саммит. Скорее, как нам кажется, решение было принято перед отлетом из аэропорта «Внуково-2». Хрущев, Громыко, Малиновский и другие члены делегации заняли свои места в самолете. (В общей сложности в Париж летели двадцать один советник, пять разведчиков, восемь переводчиков, пять шифровальщиков, десять стенографистов, четыре специалиста по коммуникациям, четыре водителя, двадцать восемь телохранителей и других членов обслуживающего персонала, в том числе специалисты по финансам и врачи.) Делегацию провожали члены Президиума — сперва в стеклянном павильоне, затем под крылом самолета. Вскоре после взлета Хрущев сообщил своей свите, чего намерен потребовать от президента: пусть Эйзенхауэр извинится, накажет виновных и пообещает никогда больше такого не повторять. Скорее всего, продолжал Хрущев, президент сочтет такие условия невозможными, так что саммит окончится, едва начавшись. «Это достойно сожаления, — добавил он, — но у нас нет выбора. Полеты У-2 — это не только циничное нарушение международного законодательства, но и грубое оскорбление Советского Союза».

Трояновский слушал молча: сердце у него сжималось при мысли о возвращении к худшим временам холодной войны. В советском посольстве на улице Гренель в Париже обычно невозмутимый заместитель министра иностранных дел Валериан Зорин мерил шагами холл, бормоча себе под нос: «Ну и ситуэйшен!» Единственный, кому план Хрущева пришелся по душе, по словам Трояновского, был министр обороны Малиновский. По его насупленному виду во время саммита западные наблюдатели даже сделали вывод, что он был отправлен с Хрущевым как представитель «жесткой линии», дабы проследить, чтобы Хрущев не проявил излишнюю мягкость. Согласно Трояновскому, об этом беспокоиться не приходилось. Страшиться следовало другого — что Хрущев проявит излишнюю резкость. Уже в Париже, когда Громыко упомянул в разговоре об увечье госсекретаря США Гертера, передвигавшегося на костылях, Хрущев громко проворчал: «А что, если при случае сказать: бог шельму метит?» — и Громыко, и Трояновский, ужаснувшись, принялись упрашивать Хрущева, чтобы он не вздумал сказать это Гертеру в лицо71.

14 мая, когда самолет советской делегации приземлился в аэропорту Орли, Хрущев был крайне взвинчен: «Мы были напичканы аргументами взрывного характера… К нам нельзя было притронуться: тут же проскакивала искра. Таково было тогда наше состояние»72.