Глава 8

Глава 8

Моя нога от колена до лодыжки находилась теперь в лубке, а бедра и ступню освободили от гипса. Боль прошла, и мне уже больше не хотелось умереть.

Я слышал, как доктор Робертсон говорил старшей сестре:

— Кость срастается медленно. Кровообращение в этой ноге вялое.

В другой раз он ей сказал:

— Мальчик бледен… Ему надо бывать на солнце. Вывозите его каждый день в кресле на воздух… Хочешь покататься в кресле? — спросил он меня.

Я онемел от радости.

После обеда сестра поставила у моей кровати кресло на колесах. Увидев выражение моего лица, она засмеялась.

— Теперь можешь кататься наперегонки с Папашей, — сказала она. Приподымись, я обхвачу тебя рукой.

Она перенесла меня в кресло и осторожно опустила мои ноги, пока они не коснулись сплетенной из камыша нижней части кресла. Однако до подставки, выдвинутой в виде полочки, они не доставали и беспомощно болтались.

Я смотрел на подставку, огорченный тем, что мои ноги оказались слишком короткими. Ведь это будет мешать мне во время колясочных гонок. Однако я утешился, решив, что отец изготовит подставку, которую я смогу достать ногами, — а руки у меня сильные.

Своими руками я гордился. Я схватился за деревянный обод колеса, но тут у меня закружилась голова, и я дал сестре вывезти меня через дверь палаты в коридор, а оттуда — наружу, в лучезарный мир.

Когда мы выезжали из дверей, ведущих в сад, свежий, прозрачный воздух и солнечный свет обрушились на меня и затопили могучим потоком. Я выпрямился в кресле, встречая эту голубизну, этот блеск и этот душистый ветер, словно ловец жемчуга, только что вынырнувший из морских глубин.

Ведь целых три месяца я ни разу не видел облаков и не чувствовал прикосновения солнечных лучей. Теперь все это вернулось ко мне, родившись заново, став еще лучше, сверкая и сияя, обогатившись новыми качествами, которых раньше я не замечал.

Сестра оставила меня на солнышке подле молодых дубков, и, хотя ветра не было, я услышал, как они шепчутся между собой, — отец рассказывал, что они делают это всегда.

Я никак не мог понять, что произошло с миром, пока я болел, почему он так изменился. Я смотрел на собаку, трусившую по улице, по ту сторону высокой решетки. Никогда еще не видел я такой замечательной собаки; как мне хотелось ее погладить, как приятно было бы повозиться с ней. Вот подал голос серый дрозд — это был подарок мне. Я смотрел на песок под колесами кресла. Каждое зернышко имело свой цвет, и тут их лежали миллионы, образуя причудливые холмики и овражки. Иные песчинки затерялись в траве, окаймлявшей дорожку, и над ними нежно склонялись стебельки травы.

До меня доносились крики игравших детей и цоканье конских копыт. Залаяла собака, и над притихшими домами послышался гудок проходившего вдалеке поезда.

Листва дубков свисала, словно нерасчесанные волосы, и сквозь нее я мог видеть небо. Листья эвкалиптов блестели, отбрасывая солнечные зайчики; моим глазам, отвыкшим от такого яркого света, было больно смотреть на них.

Я опустил голову, закрыл глаза, и солнце обвилось вокруг меня, словно чьи-то руки.

Через некоторое время я поднял голову и принялся за опыты над креслом; я брался за обод, как это делал Папаша, и пытался вращать колеса, но песок был слишком глубок, а обочина дорожки была выложена камнями.

Тогда меня заинтересовало другое — на какое расстояние сумею я плюнуть. Я знал мальчика, который умел плевать через дорогу, но у г него не было переднего зуба. Я ощупал свои зубы — ни один из них даже не шатался.

Я внимательно осмотрел дубки и решил, что могу взобраться на все, за исключением одного, который, впрочем, не стоил того, чтобы на него взбирались.

Вскоре на улице показался мальчик. Проходя мимо решетки, он колотил палкой по прутьям; следом за ним шла коричневая собака. Этого мальчика я знал, его звали Джордж; каждый приемный день он приходил со своей матерью в больницу. Он часто дарил мне разные вещи: детские журналы, картинки от папиросных коробок, иногда леденцы. Он мне нравился, потому что умел хорошо охотиться на кроликов и имел хорька. Кроме того, он был добрый.

— Я бы принес тебе много всякой всячины, — как-то сказал он, — но мне не разрешают.

Его собаку звали Снайп, и она была так мала, что пролезала в кроличью нору, но, по словам Джорджа, она могла выдержать схватку с любым противником, если только ее не одолевали хитростью.

— Кто хочет охотиться на кроликов так, чтобы был толк, тот должен иметь хорошую собаку, — таково было одно из убеждений Джорджа.

Я соглашался с ним, но думал, что неплохо иметь борзую, если мать разрешит ее держать.

— Это соответствовало представлениям Джорджа о борзых. Он с мрачным видом сообщил мне:

— Женщины не любят борзых.

Его наблюдения совпадали с моими.

Джорджа я считал очень умным и рассказал о нем матери. — Он хороший мальчик, — сказала она.

На этот счет у меня были свои сомнения, но, во всяком случае, я надеялся, что он не слишком уж хороший.

— Я не люблю неженок, а ты? — спросил я его потом.

Это была проверка.

— Нет, черт возьми, — ответил он.

— Ответ был вполне удовлетворительный, и я заключил, что он не такой уж хороший, как думала моя мать.

Увидев, что он идет по улице, я страшно обрадовался. — Как дела, Джордж? — крикнул я.

— Недурно, — ответил он, — но мать сказала, чтобы я шел прямо домой и нигде не задерживался.

— А-а, — протянул я с огорчением.

— У меня есть леденцы, — сообщил он мне таким тоном, словно речь шла о самых обыденных вещах.

— Какие?

— «Лондонская смесь».

— Это, по-моему, самые лучшие: А есть там такие круглые, знаешь, обсыпанные?

— Нет, — сказал Джордж, — такие я уже съел.

— Да неужели? — прошептал я, неожиданно очень расстроившись.

— Подойди к забору, и я дам тебе все, что осталось, — предложил он. — Я больше не хочу. У нас дома их дополна.

От такого предложения я бы никогда не подумал отказаться, однако после бесплодной попытки привстать я сказал ему:

— Я еще не могу ходить. Меня все еще лечат. Подошел бы, но нога в лубке.

— Хорошо, тогда я брошу их тебе через забор, — заявил он.

— Спасибо, Джордж.

Джордж отошел к дорожке, чтобы иметь место для разбега. Я смотрел на него с одобрением. Такие приготовления, по всем правилам, несомненно, доказывали, что Джордж отлично постиг искусство метания.

Он измерил взглядом дистанцию, расправил плечи.

— Есть! Лови! — крикнул он.

Он начал разбег изящным подскоком — сразу было видно мастера — сделал три крупных шага и метнул кулек. Любая девчонка метнула бы лучше.

— Я поскользнулся, — объяснил Джордж раздраженно, — моя проклятая нога поскользнулась.

Я не заметил, чтобы Джордж поскользнулся, но не могло быть сомнения, что он поскользнулся, и притом неудачно.

Я смотрел на кулек с леденцами, лежащий в траве в восьми ярдах от меня.

— Послушай, — сказал я, — не мог бы ты зайти сюда и подать их мне?

— Нет, — ответил Джордж, — мать дожидается сала, чтобы варить обед. Она велела мне нигде не задерживаться. А леденцы пусть лежат. Завтра я тебе их достану. Никто их не тронет. Ей-ей, я должен идти.

— Ладно, — сказал я, покорившись судьбе, — ничего не поделаешь.

— Что ж, я пошел! — крикнул Джордж. — Завтра увидимся. Пока.

— Пока, Джордж, — ответил я рассеянно.

Я смотрел на леденцы и старался придумать, как до них добраться.

Леденцы доставляли мне величайшее наслаждение. Отец всегда брал меня с собой в лавку, когда производил расчет за месяц.

Лавочник, вручая отцу расписку, обращался ко мне:

— А теперь, молодой человек, чем тебя угостить? Я знаю — леденцами. Ну-с, пошарим по полкам.

Он свертывал кулечек из белой бумаги, наполнял его тянучками и леденцами и давал мне, после чего я произносил:

— Спасибо, мистер Симмонс.

Раньше чем съесть конфеты или посмотреть на них, я любил подержать их в руке. Ощущать под рукой их твердые очертания, зная, что каждая маленькая выпуклость — это конфета, чувствовать их тяжесть на своей руке — все это обещало так много, что я хотел сначала насладиться предвкушением. Придя домой, я всегда делился конфетами с Мэри.

Леденцы были очень вкусными, и, когда я получал свою долю от лавочника, мне разрешали есть их, пока не опустеет кулек. Это немного снижало их ценность, так как тем самым мне словно давалось понять, что взрослые ими не особенно дорожат.

Сласти были такие дорогие, что мне их давали только попробовать. Однажды отец купил трехпенсовую плитку молочного шоколада, и мать дала Мэри и мне по маленькому квадратику. Шоколад таял во рту, и вкус его был так восхитителен, что я часто вспоминал о том, как я ел шоколад, словно о каком-то важном событии.

— Я всегда готов променять котлеты на молочный шоколад, — сказал я однажды матери, нагнувшейся над сковородкой.

— Когда-нибудь я куплю тебе целую плитку, — обещала она.

Случалось, что какой-нибудь проезжий давал мне пенни за то, что я держал его лошадь, и тогда я стремглав бежал к булочной, где продавались леденцы, и подолгу простаивал у окон, где были выставлены все эти «ромовые шарики», «молочные трубочки», «серебряные палочки», «лепешки от кашля», «шербетные», «лакричные», «анисовые» и «снежинки». Я не замечал полумертвых мух, лежавших на спине между пакетиками и пачечками. Они слабо шевелили лапками и изредка жужжали. Я видел только конфеты. Я мог простоять целый час, так и не решив, что купить.

В тех редких случаях, когда какой-нибудь скваттер давал мне за ту же услугу трехпенсовик, меня тотчас же окружали школьные товарищи, возбужденно крича:

— У Алана есть трехпенсовик! Затем следовал важный вопрос:

— Ты его сразу истратишь или оставишь и на завтра?

От моего ответа зависело, какой будет доля каждого из мальчиков в моих приобретениях, и они ожидали решения с должной сдержанностью.

В ответ я неизменно объявлял:

— Я потрачу все целиком.

Это решение всегда вызывало крики одобрения; затем следовала потасовка, в результате которой решалось, кто пойдет рядом со мной, кто впереди и кто позади.

— Я с тобой вожусь, Алан. Ты знаешь меня, Алан…

— Я дал тебе вчера серединку яблока…

— Я пришел первым…

— Пустите меня…

— Я всегда дружил с Аланом. Правда, Алан?

В нашей школе считалось, что тот, кто за тебя держится, имеет на тебя определенное право или, во всяком случае, право на твое внимание. Я шел поэтому в центре тесной кучки, и все ребята крепко держались за меня. А я крепко держал трехпенсовик. Останавливались мы у самой витрины, и тут меня засыпали советами:

— Помни, Алан, на пенни дают восемь анисовых лепешек. Сколько нас здесь, Сэм? Нас восемь, Алан.

— Лакричные сосутся дольше всех.

— Лучше шербетных нет. Из них можно сделать питье…

— Пустите меня. Я первый встал рядом с ним…

— Подумать только — целый трехпенсовик!..

— Алан, бери мою рогатку, когда захочешь!

Я смотрел на кулек с леденцами, лежавший на траве. Мне ни на минуту не приходила в голову мысль о том, что сам я достать их не могу; ведь леденцы мои. Их дали мне. Провались мои ноги! Достану конфеты — и все!

Кресло мое находилось на краю дорожки, огибавшей лужайку, где лежали леденцы. Я схватил ручки кресла и стал раскачивать его из стороны в сторону, пока оно не накренилось. Еще один толчок, и оно опрокинулось, выбросив меня на траву лицом вниз. Нога в лубке стукнулась о камень. От внезапной боли я что-то сердито забормотал и стал вырывать травинки. Странно, но в бледных корнях травы, прихвативших в своих объятиях немного земли, было что-то успокоительное, умиротворяющее.

Через мгновение, подтягиваясь на руках, я стал подползать к конфетам, оставляя за собой но мере продвижения подушку, плед, журнал.

Когда я дотащился до бумажного кулечка, я схватил его и улыбнулся.

Однажды отец велел мне накинуть на одну из веток веревку, и, когда я залез на дерево, отец снизу закричал в порыве восторга:

— Сделано, черт возьми! Ты добился своего!

И теперь, развертывая кулек, я мысленно говорил себе: «Сделано! Добился!» После минутного, весьма приятного знакомства, с содержанием кулька я извлек леденец с надписью; на нем были слова: «Я люблю тебя».

Я с наслаждением стал сосать его, каждые несколько секунд вынимая изо рта, чтобы увидеть, можно ли еще прочитать слова. Постепенно они все больше тускнели, превращались в какие-то неясные значки и наконец исчезли совсем. В руке моей был маленький розовый кружок. Я лежал на спине, смотрел в небо сквозь ветки дуба и грыз леденец.

Я был очень счастлив.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.