Исай Кузнецов ВАГОНЧИК ТРОНЕТСЯ — ПЕРРОН ОСТАНЕТСЯ

Исай Кузнецов

ВАГОНЧИК ТРОНЕТСЯ — ПЕРРОН ОСТАНЕТСЯ

На Тихорецкую состав отправится,

Вагончик тронется — перрон останется,

Стена кирпичная, часы вокзальные,

Платочки белые, глаза печальные…

Из пьесы М. Львовского

«Друг детства», 1961

Кого бы я ни вспоминал из дорогих мне людей, уже ушедших от нас, Алексея Арбузова или Зиновия Гердта, Бориса Слуцкого или Давида Самойлова, Севу Багрицкого или Сашу Галича, рядом с ними непременно возникает Михаил Львовский, один из самых дорогих и близких спутников почти всей моей жизни.

Познакомился я с ним у Зямы Гердта в доме, где они оба жили летом тридцать девятого года.

Я уже говорил, что мы с Зямой днем работали, а вечерами занимались в Арбузовской студии. Миша учился в Литературном институте.

Он вошел в Зямину комнату запросто, не постучавшись, и с милой, по-детски обескураживающей улыбкой объявил:

— А у меня ангина!

Зяма что-то сострил по поводу его болезни и тут же, без перехода, потребовал, чтобы тот почитал свои стихи. Уговаривать не пришлось. Миша прочел небольшое, в восемь строк, стихотворение, которое я запомнил с ходу и помню до сих пор.

В Третьяковской галерее есть картина:

Гуси проплывают в облаках…

Где теперь ты ходишь, Валентина,

На своих высоких каблуках?

Как легки твои лукавые дороги?

Так ли дни твои по-прежнему легки?

О какие чертовы пороги

Ты свои стоптала каблуки?

Потом еще одно, тоже очень юношеское, не лишенное спрятанной за иронией грусти. Начиналось оно так:

Мы любим девушку заранее,

Не угадав ее из многих,

Предпочитаем только крайние,

Невероятные дороги;

Мы выбираем три, не меньше,

Из существующих осанок

И говорим, что знаем женщин,

Перечитавши Мопассана.

Он читал, а Зяма поглядывал на меня с гордостью за своего друга, чувствуя, что Мишины стихи, как говорится, «доходят» до меня. У Зямы было замечательное свойство — он принимал успехи своих друзей как свои собственные.

Потом Зяма привел Мишу почитать стихи в студию. Атмосфера, царившая там, в физкультурном зале школы на улице Герцена, где мы репетировали свой «Город на заре», настолько увлекла Львовского, что он стал не только другом студии, но и активным участником всей нашей жизни. Фактически он стал одним из авторов «Города…», принимая участие в работе литературной бригады на том этапе, когда переделывался последний акт пьесы.

Мишу в студии любили. Подкупали его одаренность, интеллигентность, мягкость характера и, не в последнюю очередь, удивительно тонкие, умные высказывания при обсуждении этюдов, делавшихся в процессе работы над пьесой. В своих воспоминаниях о том времени Давид Самойлов особо отмечает «тончайшие анализы Львовского» на семинарах Сельвинского.

Миша был одним из тех, кто входил в когорту талантливых молодых поэтов предвоенного времени. Само собой разумеется, он их привел к нам в студию, и все они стали ее друзьями.

Надо сказать, что среди молодых поэтов Миша занимал особое место. В его стихах не было того политического накала, который так отчетливо проявлялся в стихах Слуцкого, Кульчицкого или Павла Когана. Он не воспевал героев гражданской войны, не предавался мечтам о будущей победе коммунизма во всем мире, не мечтал «дойти до Ганга и умереть в боях, чтоб от Японии до Англии сияла Родина моя». Его волновали простые человеческие чувства, что и составляет основу подлинной поэзии. А интонация его стихов, их лиричность, их доверительный тон подкупали естественностью и изяществом.

Оговорюсь. Миша вовсе не был чужд свойственной тогдашней молодежи веры в «правоту нашего дела». Даже те, кому судьба их родителей могла бы подсказать, что же такое на самом деле «эта наша советская власть». Все-таки позади был тридцать седьмой год.

Это не вина наша. Это наша беда. Впрочем, и вина тоже.

Понимание со временем к нам придет. Придет оно и к Мише, придет болезненно, драматично, болезненнее и драматичнее, чем для многих из нас.

А потом была война. Призванный в армию, он оказался в частях, дислоцированных в Иране. Он не любил вспоминать это время, судя по всему, очень для него тяжелое.

Но и в этих условиях Миша оставался поэтом. Он пишет песню «Вот солдаты идут по степи опаленной…». Будучи строевой и вместе с тем глубоко лиричной, эта песня завоевала огромную популярность, стала подлинно народной.

Львовский, с которым я встретился после войны, демобилизовавшийся ранее, работал на радио, в детском отделе, помощником заведующего редакцией школьных передач. Заведующей была прелестная, талантливая Вика Мальт, а Миша среди прочего занимался спортивной передачей «Внимание, на старт!», для которой сочинил песенку, с нее начиналась передача: «Внимание, на старт! Нас дорожка зовет беговая», и еще более ста песен, в том числе написанную с поэтом Кронгаузом, где были такие слова:

Ни мороз мне не страшен, ни жара,

Удивляются даже доктора,

Почему я не болею,

Почему я здоровее

Всех ребят из нашего двора?

Потому, что утром рано

Заниматься мне гимнастикой не лень,

Потому, что водою из-под крана

Обливаюсь я каждый день!

Это при том, что сам Миша был человеком далеко не спортивным.

К тому времени прошла послепобедная эйфория. Уже позади было постановление об Ахматовой и Зощенко, шла борьба с «низкопоклонством перед Западом», нарастала откровенно антисемитская кампания против «космополитизма», ужесточилась цензура.

Сейчас никому ничего не говорит имя американки Анабеллы Бюкар, тогдашней то ли стенографистки, то ли секретарши в посольстве Соединенных Штатов. В сорок девятом году в газете «Правда» появилась большая, на целую полосу, статья за ее подписью с разоблачением небезвредной для советского государства деятельности некоторых работников американского посольства. Даже тогда мало кто сомневался в том, что эта пресловутая статья писалась под диктовку представителей соответствующих органов. Говорили, что она влюбилась в какого-то русского, оказавшегося кагэбэшником, и, возможно, по доброй воле, а может, и под нажимом, выступила со своими разоблачениями. Не знаю, что уж там было особо опасного для нашего государства, но Мишу статья коснулась самым непосредственным образом. В ней упоминался советский гражданин, заведовавший хозяйством посольства, некий Биндер.

Вероятно, я даже не обратил бы внимания на эту статью и во всяком случае никогда не запомнил бы имени ее автора, если бы не этот самый Биндер, оказавшийся родным братом Мишиной матери. Девичья ее фамилия была Биндер.

Логика нормального советского человека в такой ситуации подсказывала: ни в коем случае не подавать виду, что эта злополучная статья имеет хоть какое-нибудь к тебе отношение.

Миша поступил с точностью до наоборот: он отправился к тогдашнему главному редактору Всесоюзного радиовещания Лапину и сообщил, что упоминаемый в статье Биндер — его родной дядя. Предпочел, чтобы начальство узнало это от него, а не от какого-нибудь бдительного доброхота. Миша был испуган, что вполне естественно по тем временам, и думал, что добровольная явка, честное признание избавит его от неприятных последствий.

Не избавила.

Вика Мальт рассказывала, что Лапин в разговоре с ней сказал, что уволить Львовского был вынужден именно из-за его признания.

— Зачем он пришел ко мне? — недоумевал Лапин. — Кто стал бы выяснять, не является ли этот чертов Биндер его дядей!

Для Лапина увольнение Миши было делом естественным и рутинным. В любом случае он проявил бдительность. Тем более что Львовский был евреем. А на дворе — сорок девятый год.

Для Миши это было событием, которое не могло не оставить следа в его жизнеощущении.

Жил он тогда со своей первой женой Олей в крохотной комнатке в Докучаевом переулке.

Я часто бывал у него. Он почти не выходил из дома, жил в страхе, ожидая неизбежного, как он полагал, ареста. К сожалению, его страхи подогревались кое кем из его знакомых доброжелателей. Кто-то обещал выяснить через кого-то, заведено ли на него в «органах» дело. Кто-то предлагал написать Сталину.

Мысль эта возникла в связи с забавным эпизодом из его детства. Двадцатые годы, двадцать шестой — двадцать седьмой. Где-то на юге, кажется, в Сочи, Миша живет с матерью в санатории, рядом с дачей Сталина. Однажды за тем, как он резвился в море, наблюдал Сталин с сопровождающими его лицами. Когда Миша вышел из воды, Сталин сказал ему, что он хорошо плавает. Миша похвастался, что может переплыть даже Кубань — он жил с матерью в Краснодаре. Сталин повел его к себе на дачу, расспрашивал о родителях. Он знал и его мать, «рыжую Клару», и отца, в свое время помогавшего ему бежать из ссылки в Туруханске. Сталин вручил Мише пакет с фруктами и виноградом и попросил передать матери привет.

Миша поблагодарил и собрался уходить. Провожавший его охранник спросил:

— А ты знаешь, с кем ты разговаривал?

— Нет, — простодушно ответил Миша.

— Это же Сталин! Иосиф Виссарионович Сталин!

Так что мысль о Сталине имела некоторый смысл. Однако мудрый Давид Самойлов обращаться к «отцу всех народов» отсоветовал:

— Не надо. Может быть еще хуже.

В конце концов Миша решился отправиться на Лубянку. Его приняли весьма вежливо. Слова о том, что своего дядю он мог видеть только в двухлетнем возрасте и никогда с ним не встречался, были выслушаны с пониманием. Ему сказали, что у них нет никаких к нему претензий, но он обращается не по адресу — ведь не они его уволили.

— Вот так, ребята, — как говаривал Зяма Гердт. — Напрасно ты поплелся на Лубянку!

Да, напрасно. Но за этим его поступком стоял подлинный страх, чисто советский страх, хорошо знакомый моему поколению.

Однако постепенно он выходил из этого состояния. В значительной степени помогали ему в этом друзья на радио, и в первую очередь Вика Мальт, тоже вскоре вслед за Мишей уволенная Лапиным, его будущая жена Ляля и Николай Александрувич, работавший на радио режиссером.

Кстати, именно для Александрувича, с которым Миша вместе служил в Иране, он еще в сорок седьмом году, когда тот играл в пьесе Малюгина «Старые друзья», сочинил песню, знаменитый «Глобус»:

Я не знаю, где встретиться

Нам придется с тобой,

Глобус крутится, вертится,

Словно шар голубой…

У этой песни, исполнявшейся на мотив шуточной песенки Михаила Светлова, поразительная судьба: она стала одной из самых любимых песен туристов, и не только туристов. Для них стала настолько своей, что неизвестные авторы присочиняли к ней десятки новых куплетов, а имя автора знают далеко не все, кто ее пел, да и сейчас поет.

Передачи Львовского, подписанные другими, давали ему средства к существованию. Но главное все же было то, что они отвлекали его от мрачных мыслей и предчувствий.

К этому времени в его жизни произошло серьезное событие — он разошелся со своей первой женой и стал мужем Ляли. Брак этот был на редкость удачным. Прекрасный редактор, она стала его верным помощником и другом. Он нашел в ней заботливого и верного спутника, сумевшего создать самые благоприятные условия для его жизни и творчества.

В начале пятидесятых Миша с Вадимом Коростылевым написали пьесу «Димка-невидимка». Пьесу поставили в Центральном детском театре. Это был дебют не только самих драматургов, но и первая режиссерская работа Олега Ефремова, будущего создателя «Современника». Пьеса имела успех и шла многие годы.

Так поэт Львовский стал драматургом.

В предвоенное время их было шестеро — молодых, еще не слишком известных поэтов. Именно шестерых называет Самойлов в своих «Памятных заметках»: Бориса Слуцкого, Павла Когана, Михаила Кульчицкого, Сергея Наровчатова, Михаила Львовского и себя, Давида Самойлова, в главе, которая называется «Кульчицкий и пятеро».

На первом своем сборнике «Память», подаренном Мише, Борис Слуцкий написал: «Михаилу Львовскому — одной шестой той компании, которая несколько изменила ход развития советской поэзии. От другой одной шестой, на память об остальных четырех».

Михаил Кульчицкий и Павел Коган погибли.

Слуцкий и Самойлов заняли свое место в русской поэзии, место достаточно высокое.

Наровчатов, побывав на высотах литературно-чиновничьего Олимпа, больше известен как функционер, чем как поэт.

Львовский…

Что помешало ему осуществиться в поэзии на высоте Самойлова и Слуцкого? Для этого у него были все данные. Впрочем, это не совсем так — в поэзии он осуществился. Его песни стали настолько популярны, что порой теряли имя автора — высшая степень признания!

По уровню таланта — если можно в отношении таланта употребить такое выражение — Львовский не уступал ни Самойлову, ни Слуцкому. Это признавали и они сами. Даже такой глубоко политизированный поэт, как Кульчицкий, при первом же прослушивании его стихов признал в нем настоящего поэта. Борис Слуцкий и Давид Самойлов часто высказывали глубокое сожаление о том, что Миша ушел из поэзии в драматургию.

Да, драматургия стала для Львовского главным его делом. И не случайно. Не случайно в свое время пришел он к нам в студию — у него была тяга к театру. Он, если я не ошибаюсь, даже поступал в театральное училище, правда, неудачно. Постепенно театр вытеснял стихи. В драматургии он находил лучший путь для самовыявления. Но и в драматургии оставался поэтом. И поэзия жила во всех его пьесах и сценариях.

Кстати сказать, в кино он в бульшей степени нашел себя. Вернее, там ему больше сопутствовала удача. Фильмы, снятые по его сценариям: «Я вас любил», «Точка, точка, запятая», «В моей смерти прошу винить Клаву К.», — пользовались огромным зрительским успехом и были высоко оценены критикой. И кто бы их ни ставил, Фрэз или Митта, или еще кто-то, они были фильмами Львовского, несли в себе его эстетику, его ощущение жизни, его размышления и тревоги. Потому что при всей остроте его ума, при всем глубоком понимании поэзии, литературы, кинематографа, будучи уже заслуженным деятелем искусств и лауреатом многих премий, он оставался «родом из детства».

Он никогда не был до конца удовлетворен воплощением своего замысла. Успех не кружил ему голову.

Моде он не поддавался. В известной степени в отношении к некоторым новым тенденциям в театре и кино был даже слегка консервативен, что тоже было предметом наших разногласий.

Он легко увлекался чужим замыслом, развивая его, открывая в нем новые, неожиданные для самого автора возможности. И естественно, что вокруг него вилось немало тех, кто отнюдь небескорыстно пользовался готовностью делиться своими мыслями и соображениями. На это он был необыкновенно щедр.

Думаю, Миша недооценивал себя, своего дарования. Отсюда ревнивое отношение к успехам своих друзей. В этой ревности не было никакой зависти. Он искренне радовался успехам близких ему авторов. Скорее всего это было недоверие к успехам собственным. Я это понимаю. Я и сам частенько с сомнением воспринимаю всякого рода восхваления, подозревая за ними попытки удовлетворить авторское самолюбие.

Но какие, например, сомнения мог вызывать успех его фильма «В моей смерти прошу винить Клаву К.», великолепно принятого зрителями и критикой? И тем не менее он не сразу понял, что это успех, и успех полный и, безусловно, заслуженный.

Особенно болезненно воспринимал он неудачи, такие, как постановка его «Друга детства» в «Современнике», целиком лежавшая на совести театра, или запрещение пьесы «Танцы на шоссе», написанной им с Гердтом. Я помню, в каком подавленном состоянии он находился некоторое время после этого. Неудивительно: пережитое в сорок девятом давало о себе знать. Вообще свои неудачи он переживал гораздо сильнее и глубже, чем успехи. Что делает ему честь.

Общение с Мишей, его высказывания давали богатую пищу для размышлений. И не случайно к нему тянулись многие вполне сложившиеся писатели и режиссеры. У него можно было встретить и Анатолия Гребнева, и Ролана Быкова, и Бена Сарнова, и Александра Володина, не говоря уже о Зиновии Гердте, дружба с которым никогда не прерывалась. Александр Володин, всегда державший дистанцию в общении даже с людьми ему симпатичными, стал его ближайшим другом. Миша обладал свойством привлекать к себе людей.

Среди тех, кто посещал его квартиру на седьмом этаже дома на Красноармейской, надо упомянуть и так называемых бардов: Сашу Галича, Юлия Кима, Юрия Визбора, Аду Якушеву, Владимира Высоцкого и многих других.

Между прочим, одной из очень немногих песен, исполнявшихся Высоцким, сочиненных не им самим, была ставшая популярной прелестная песня Львовского, написанная для его же пьесы «Друг детства»:

На Тихорецкую состав отправится,

Вагончик тронется — перрон останется…

Стена кирпичная, часы вокзальные,

Платочки белые, глаза печальные…

Песню эту использовал в своем фильме «Ирония судьбы…» и Эльдар Рязанов. Музыку написал Микаэл Таривердиев.

Миша увлекался звукозаписью едва ли не фанатично. Он непрерывно совершенствовал свою радио — и звукозаписывающую аппаратуру, целыми днями возился с проигрывателями, радиоприемниками, адаптерами и колонками, в чем ему помогал его сын Коля.

Зяма Гердт посмеивался над этой его страстью:

— Если вдруг по радио сообщат, что началась война, Миша, прислу — шиваясь к звучанию своего радио — приемника, скажет: «Нет, ты слы — шишь, какой звук, а?!» и с сожалением добавит: «И все-таки высоких тонов не хватает».

Но то, что он посмеивался над Мишиными слабостями и причудами, ничуть не мешало их дружбе. Вместе с ним он написал пьесы «Поцелуй феи», шедшую в Театре сатиры, и «Танцы на шоссе» , которую должен был ставить Толя Эфрос, но которую быстро запретили. Совместная работа далеко не всегда предполагает дружественные чувства. И все-таки случается — знаю по себе.

Да, была у Миши страсть, способная вызвать улыбку, иронию. Но в результате — сотни бесценных записей бардовских песен в исполнении самих авторов, с их комментариями и высказываниями, множество записей бесед с известными писателями, артистами, режиссерами.

Это увлечение Львовского не случайное хобби. Миша всерьез занимался изучением уникального явления — русской авторской песни.

Мы частенько посмеивались над Мишиной мнительностью, был в ходу даже такой термин, как «львовщина». А между тем болезнь подкрадывалась к нему, и скорее всего это была не мнительность, а предчувствие.

И болезнь пришла.

Ему дважды делали операцию, он снова приходил в себя, а через какое-то время снова оказывался в клинике. Ляля не отходила от него, проводя почти все время рядом. Какого напряжения и стойкости это стоило, можно себе представить. Кроме того, нужны были немалые деньги. В этих непомерных тратах ее поддерживал Зяма Гердт. Мало кто из друзей столько сделал для того, чтобы спасти Мишу. Но ни их заботы, ни усилия врачей не могли его спасти.

Не считая стихов и рассказов, он написал и портреты близких ему людей — Зиновия Гердта и Ролана Быкова. Оба написаны с присущим Мише блеском, глубиной и точностью. Очерк, или вернее эссе, о Зиновии Гердте представляется мне более непринужденным и душевным — Зяму он знал хорошо и любил.

Ушел и Ролан. Ушел вслед за Мишей и его ближайший друг Зяма.

Уходят, уходят, уходят…