Глава 28 Побег из Павяка Варшава, май 2001
Глава 28
Побег из Павяка
Варшава, май 2001
Табличка на входе в «Мавзолей-музей Павяка» гласила, что экспозиция производит тяжелое впечатление и дети до 14 лет сюда не допускаются. Профессор Леоцяк попросил девочек подождать во дворе, а сам спустился по зловещей железобетонной рампе, ведущей к подземному входу в музей. Девушки присели на скамейку. Лиз показала на торчащую из трещин в асфальте зеленую траву:
– Не перестаю удивляться, когда смотрю, как траве удается пробиваться даже через бетон.
В этот момент вернулся профессор Леоцяк в сопровождении черноволосой женщины в темном платье. На солнце сверкнула серебряная цепочка ее очков. Леоцяк представил ее:
– Это Мария Вержбицка, экскурсовод по Павяку. Она ответит на все ваши вопросы. Я же сейчас с вами попрощаюсь, а завтра мы встретимся и пойдем на Умшлагплатц. Я знаю, что день получился очень длинный и прошу у вас прощения, но вы приехали ненадолго, а мне так много нужно вам рассказать.
Они спустились за Марией вниз по рампе и погрузились в скованную каменными стенами холодного, сырого и полутемного музейного фойе тишину… Длинным, похожим на тоннель коридором они прошли в тюремную камеру.
– В такой камере Ирена провела три месяца. Изначально камеры были рассчитаны на двоих, но немцы размещали в них по восемь-десять человек.
Мария показала на глазок в двери:
– Немцы называли это отверстие «жидовской дыркой». Эсэсовские охранники нередко развлекались, вставляя ствол пистолета в этот глазок и наугад стреляя в переполненную камеру.
Мария провела их в большую комнату с витринами, в которых были выставлены орудия пыток. Встав спиной к свету и превратившись в четко очерченный силуэт, Мария достала конверт и вынула из него несколько машинописных листов.
– Ирена не любит говорить о Павяке – это слишком больно… Но она надиктовала свои воспоминания, и профессор Леоцяк попросил меня прочитать их вам именно здесь. Присядьте на скамейки. На эти самые скамейки сажали заключенных, всех лицом в одну сторону. Немцы подходили к ним со спины и требовали выдать товарищей. В случае отказа они стреляли в затылок… Вот что написала вам Ирена:
«Дорогие мои, любимые девочки,
Мне очень трудно говорить о Павяке, и по этой причине я решила рассказать о том, что там произошло, в письме. Во время войны для варшавян не было слов страшнее, чем «Павяк» и «Шуха, 25», где находилась штаб-квартира гестапо. Оттуда не возвращались… Я выжила чудом».
Мария прочитала рассказ Ирены об аресте в день ее именин, 20 октября 1943 года, о Басе и прачечной, о застреленном в тюремном дворе мальчике, об избиениях и унижениях. Но это было больше, чем письмо. Слушая рассказ Ирены на арестантской скамейке в полутемном подвале Павяка, того самого здания, где творились все эти ужасы, Лиз чувствовала, что каждое написанное Иреной слово отчаянно жаждет быть услышанным. Какой бы страшной ни была эта история, Лиз просто должна была дослушать ее до конца.
Мария продолжала читать:
«Вместе со мной в тот день должны были расстрелять еще 10 или 15 женщин. Надзиратели запихнули нас в грузовик. Но вспоминается мне и неожиданное проявление доброты. Польский охранник помог мне забраться в фургон и сказал:
– Осторожнее. Не ударьтесь головой. Я буду за вас молиться.
Казни часто проводились на Шуха, 25, и поэтому я не сомневалась, что меня этим утром расстреляют. Смерть будет избавлением… ее я боялась меньше, чем пыток. Я не назвала никаких имен, ничего не сказала ни о нашей организации, ни о списках с именами детей. Ведь если б им удалось меня сломать, в опасности оказался бы весь Детский отдел Жеготы.
Фургон остановился у дома 25 по улице Яна Шуха. Нас затолкали в комнату с двумя дверями: одна справа, другая слева. Немцы начали перекличку… Отозвавшуюся женщину уводили в левую дверь. Затем раздавался пистолетный выстрел… Кто-то плакал. Одна женщина потеряла сознание. Я услышала свое имя, шагнула вперед, но меня повели в правую дверь. «О Боже, – подумала я, – нет, не надо больше пыток!..»
Унтерштурмфюрер СС[119] втолкнул меня в комнату, и я упала на колени, потому что ноги у меня распухли так, что мне казалось, на них вот-вот начнет лопаться кожа…
Офицер отпустил часового. Сердце у меня ушло в пятки. Ни одного мгновения боли я уже перенести не смогу. Он поднял меня с пола и повел через комнату. Он открыл ключом другую дверь, которая вела в переулок. Я помню, как почувствовала холод этого январского утра. Я не видела солнца уже сто дней, и когда оно вышло из-за тучи, я ослепла и споткнулась. Унтерштурмфюрер подхватил меня под руку и повел через Уяздовскую аллею, а потом мимо Уяздовского парка, где мы с мамой однажды устроили пикник около пруда. Он подталкивал меня вперед, а ноги у меня еле двигались. Я ничего не понимала. Мы повернули за угол на тихую Вейскую улицу, где он ослабил свою хватку, и я чуть не упала, когда он отпустил мою руку. А потом он сказал по-польски:
– Ты свободна. Проваливай побыстрее.
Я подумала, что либо я сплю, либо меня уже убили. Он потряс меня за плечи:
– Ты что, не поняла? Вали отсюда!
Он тяжело дышал и, кажется, был испуган… Я молчала и не двигалась с места. Тогда он отвернулся и зашагал прочь.
– Мне нужна моя Kennkarte, – как можно решительнее сказала я.
Он изумленно повернулся ко мне. Я почувствовала, что ко мне возвращаются силы, и потребовала:
– Отдайте мне мою Kennkarte.
Он подошел вплотную ко мне, и я увидела, как страх в его глазах сменился яростью. Он с размаху ударил меня по лицу рукой в черной перчатке, и я упала, чувствуя во рту привкус крови… Он ушел.
Я с трудом поднялась, окинула взглядом пустынную улицу, а потом доковыляла до ближайшей аптеки. К счастью, в ней не было покупателей, потому что я до сих пор была одета в полосатую тюремную робу. Из-за прилавка на меня ошеломленно смотрела молодая женщина. Не задав ни единого вопроса, она отвела меня в подсобку, дала мне стакан воды и каких-то успокоительных капель, а потом сказала:
– Меня зовут Хелена.
Я автоматически ответила ей:
– А я – Ирена.
Хелена как могла расчесала мои свалявшиеся волосы, потом одеколоном продезинфицировала раны на лице, шее, руках и животе. Ноги обрабатывать было слишком больно. Она нашла для меня какую-то старую одежду, дала палку и денег на трамвай. Где-то с час я отдохнула у нее, а потом села на «пятерку» и поехала домой.
Сердце у меня по-прежнему колотилось как сумасшедшее. Сил не было никаких, ноги горели, мысли путались. К счастью, мне удалось сесть. Я смотрела в окно и, чувствуя мерное покачивание трамвая, понимала, что возвращаюсь в нормальную жизнь, домой…
Вдруг на подножку трамвая запрыгнул мальчишка-газетчик.
– Вылезайте! – крикнул он. – Облава!..
У меня не было ни бумаг, ни Kennkarte, т. е. ничего, что могло бы спасти меня от ареста. Люди стали выпрыгивать прямо на ходу. Мне помогал какой-то мужчина, он держал меня за руку, но я все равно упала на колени, на них лопнула кожа и пошла кровь… Наконец я дотащилась до дома, дверь мне открыла мама… Я была так измотана, что в первый момент даже не заметила, как она осунулась.
Позднее я узнала, что Жегота подкупила отпустившего меня унтерштурмфюрера. Еще я узнала, что через несколько недель его расстреляли. Это была одна из самых крупных взяток за всю историю Жеготы. Должно быть, мои друзья по-настоящему любили меня, раз пошли на такое. На следующий день мое имя появилось на красных плакатах в списках казненных.
Дорогие мои, любимые девочки, скоро мы увидимся. То, что вы делаете, дает миру надежду на то, что ужасы не повторятся. Конечно, мои слова относятся и к вашему учителю, профессору Норману. Также я посылаю наилучшие пожелания вашим родителям.
Искренне ваша, любящая вас,
Иоланта-Ирена».
* * *
Экскурсия закончилась в таком же полутемном, как и все остальные помещения Павяка, музейном зале. Здесь девочки увидели прощальные письма, написанные заключенными родным и любимым перед казнью, записки, тайно переправлявшиеся на волю, шахматные фигурки, вылепленные из заплесневелого хлебного мякиша. Одна арестантка нарисовала акварелью свою камеру, и на рисунке расписались все 18 ее сокамерниц. В живых не остался никто. Особенно долго Лиз, Сабрина и Меган стояли перед крохотными синими пинетками, сшитыми матерью для родившегося в тюрьме ребенка.
Лиз чувствовала себя раздавленной. Что была их простенькая пьеса на фоне трагической истории Польши, что были ее переживания по сравнению с тем, что помнят те, кто выжил в этом аду, кем были они, американские тинейджеры нового тысячелетия, по сравнению с поляками, увязшими в тысячелетии предшествующем?.. Разве могла она хотя бы надеяться понять, какой болью наполнено их прошлое? Разве было у нее право заставлять их его вспомнить? Мы, думала она, сыграли пьесу уже раз 40, но ведь им нужно будет выступить еще 200, а то и 2000 раз, чтобы об Ирене узнал весь мир.
Лиз нащупала в кармане распечатки писем зрителей, посмотревших «Жизнь в банке», и решила, что не позволит Павяку сломать себя, как не позволила ему сломать себя Ирена. Она поклялась, играя Ирену, вспоминать Павяк, чувствовать на своих плечах его холодный груз, слышать его могильную тишину, видеть крохотные синие пинетки. Она заставит это чудовище наполнять ее вдохновением и силой.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.