ГЛАВА СЕДЬМАЯ

ГЛАВА СЕДЬМАЯ

Даже если сделать поправку на погрешности человеческой памяти, все равно картина последних месяцев жизни Рубцова рисуется достаточно определенно и ясно.

Хотя Рубцов и был болен — начало сдавать сердце! — это была не смертельная болезнь. И пьянство, если не считать того, что ничего хорошего нет в пьянстве, тоже не грозило смертельной опасностью. Все было не так безнадежно и вместе с тем — увы! — гораздо страшнее...

— 1 —

С Рубцовым в конце жизни приключилась, в общем-то, самая обычная беда...

Пока он страдал, пока маялся, не имея даже своего угла, пока писал гениальные стихи, сверстники неторопливо делали большие и небольшие карьеры, обзаводились семьями, растили детей... И когда у Рубцова появилась наконец-то своя квартира, когда можно стало хоть что-то строить — ведь совсем не поздно и в тридцать четыре года завести семью! — он словно бы оказался в вакууме. Все его матримониальные заботы друзьями-сверстниками были давным-давно пережиты и никакого ни интереса, ни сочувствия не вызывали у них.

Тем более что Рубцов и не разрешал сочувствовать себе. Несмотря на все свои буйства, он был и застенчивым, и каким-то очень гордым при этом. Это в стихах мог написать он:

Поздно ночью откроется дверь.

Невеселая будет минута.

У порога я встану, как зверь,

Захотевший любви и уюта.

Побледнеет и скажет: — Уйди!

Наша дружба теперь позади!

Ничего для тебя я не значу!

Уходи! Не гляди, что я плачу!..

И опять по дороге лесной,

Там, где свадьбы, бывало, летели,

Неприкаянный, мрачный, ночной

Я тревожно уйду по метели...

Это только в стихах мог он закричать, словно от боли:

Я люблю судьбу свою.

Я бегу от помрачений!

Суну морду в полынью

И напьюсь,

Как зверь вечерний!

А в жизни — нет.

В жизни Рубцов никогда не позволял себе жаловаться.

Даже если приходилось просить взаймы деньги, он делал это мучительно трудно...

Еще труднее, почти невозможно было Рубцову объяснить свои поступки. Правота Рубцова — его стихи, любые другие объяснения звучали неискренне и косноязычно. Конечно, нужно всегда помнить, что Рубцов был не только очень умным человеком, но и необыкновенно тонким, остро чувствующим малейшую фальшь в человеческих отношениях. Правда, будучи трезвым, он редко давал понять, как его коробят те или иные разговоры. Рубцов всегда по мере возможности щадил самолюбие своих друзей.

Его друзья, как мы видим это, например, по воспоминаниям Виктора Астафьева, оказались в этом смысле гораздо менее великодушными...

И, конечно же, здесь нельзя забывать и о провинциальной тоске, о злой и мелочной, почти бабьей наблюдательности небольшого города — все подмечающего, ничего не пропускающего и долго-долго потом обсасывающего на разные лады новостишку скандала...

Конечно же, странный роман немолодого поэта с не очень-то молодой поэтессой, к тому же переполненный пьяными сценами, не мог не вызывать смущения, а главное — и, наверное, для Рубцова это было самым страшным — не мог не быть смешным. И, конечно же, друзья-писатели, их жены и близкие достаточно тонко подмечали все комедийные моменты, все нелепости... И тем пристальнее они следили за развитием отношений между Рубцовым и его новой женой, что в их круг таким вот образом входила женщина, способная на самые неожиданные поступки и от которой уже сейчас исходила некая чернота.

Как мы знаем по накопленному человеческим обществом за десятки веков опыту, изощренность травли, которую затеивают члены круга при появлении среди них незнакомца или незнакомки, превосходит все мыслимые ограничения и способна творить чудеса...

Я поражаюсь мужеству жены Виктора Астафьева, Марии Семеновны Корякиной, которая все-таки описала это в своих воспоминаниях:

«Возвратить долг Коля пришел не один, а вместе со своей будущей женой. Оба пьяненькие, оба наспех одетые.

— Я пришел вернуть долг! — сказал он, уставившись на меня пронзительным, не очень добрым взглядом.

— Хорошо! — сказала я. — Теперь у тебя все в порядке? На житье-то осталось? А то не к спеху, вернешь потом.

— Нет, сейчас! Вот! — Вытащил из одного кармана скомканные рубли и трешки, порылся в другом, пальто расстегнул. — А можно или нельзя мне войти в этот дом? Чтоб долг отдать... — резко, с расстановкой заговорил он.

— Конечно, Коля! Проходи! — посторонилась я.

— А она — талантливая поэтесса! — кивнул он в сторону своей спутницы, оставшейся на лестничной площадке этажом ниже.

— Возможно.

— И она же — моя жена! — Он опустил голову, что-то тяжело посоображал и опять уставился на меня в упор: — Ничего вы не знаете! Я тоже ничего знать не желаю! — Выпятился из прихожей на площадку и с силой закрыл за собой дверь».

Сцена не нуждается в комментариях. Очень точно обрисована ситуация, когда, благодушно улыбаясь, человека загоняют в безвыходное положение.

Ну, посудите сами...

Рубцов пришел со своей женщиной, но это только ему адресуется: «Конечно, Коля! Проходи!», а его спутницу, оставшуюся на лестничной площадке этажом ниже, не замечают. И даже когда Рубцов настойчиво обращает внимание хозяйки дома на нее — ничего не меняется. Вежливо, но очень определенно Рубцову дают понять, что эту женщину в этом доме не желают знать...

Можно возразить, дескать, Рубцов сам виноват. Чтобы не ставить Д. в унизительное положение, не нужно было вести ее к Астафьевым.

Это безусловно верно, как верно и то, что и во всей своей горестной жизни Рубцов тоже виноват прежде всего сам. Мог бы благополучно закончить Тотемский лесотехникум, стал бы мастером трелевочных дорог, имел бы таки приличный заработок, квартиру, семью... Неизвестно только, стал ли бы тогда великим поэтом...

Разумеется, менее всего мне хотелось бы, чтобы возможные упреки в душевной черствости адресовались Марии Семеновне Корякиной. Отношения семьи Астафьевых с Рубцовым, как мы видели из воспоминания Виктора Астафьева, были сложными, и я акцентирую внимание на той сцене только потому, что Мария Семеновна намного беспристрастнее своего супруга и мужественнее многих рубцовских друзей. Она не побоялась написать то, о чем все позабыли сразу же после его смерти.

Очевидно, что ситуации, подобные описанной Марией Корякиной, в разных вариантах повторялись изо дня в день. Положение осложнялось и тем, что Д. — не забывайте, она сама была поэтессой! — обладала достаточно взрывным характером и особенно-то подделываться, угождать, проглатывать оскорбления не умела да, наверное, и не хотела... Ну а главное — это горечь недоумения и обиды, что копилась в ней. Д. готова была жить с гением Рубцовым, но при чем тут алкаш, которого не всегда пускают с его спутницей в приличные дома?..

Неблагодарное занятие — разбираться в семейных дрязгах. Правота и неправота каждого участника семейных передряг взаимозависимы, и, как правило, осознание своей правоты рождается лишь из стремления подчеркнуть неправоту другого, и именно тогда и кончается правота одного, когда начинается неправота другого.

Конечно, можно было бы (а в своих воспоминаниях Д. этим и занимается) говорить о тяжелом характере Рубцова, о его ревности, его срывах, но ведь и Д. тоже не была ангелом и особенной кротостью не отличалась.

Главное — в другом...

Д., как это свойственно многим женщинам, и сама не понимала, что происходит с ней. Ей казалось, что ее неустроенность и его неустроенность, соединившись, сами по себе счастливо исчезнут. И совершенно забывала (или не думала вообще), что неустроенность — не только недостаток тепла, близких людей, а еще и все то лишнее, чем успел обрасти в своей неустроенной жизни человек...

Наверное, не всегда понимал это и Рубцов.

Он любил Д.

И они ссорились и расставались. И снова сходились.

— 2 —

Безрадостна хроника последних месяцев жизни Николая Михайловича Рубцова...

«Рубцов не появился у меня день, второй и третий... — пишет Д. — Таких долгих и беспричинных разлук у нас еще не бывало. Я встревожилась. На следующее утро в пятом часу раздался стук в дверь. Я кинулась открывать.

Это был Рубцов.

Я молча в него вглядывалась, стараясь понять, что случилось. Он стоял неподвижно и долгим грустным взглядом смотрел на меня. Наконец, сразу как-то заволновавшись, сказал:

— Люда, я не мог умереть, не взглянув в твои прекрасные голубые глаза...

Все это было бы мелодрамой, если бы эти слова произнес не Рубцов, а кто-то другой. Но в его устах это звучало настолько трагично, что я растерялась. Как?! Что ты хотел?! Я не сказала это вслух, но, вероятно, в моих глазах он прочел это, потому что смутился. И сразу стал деланно весел, начал что-то шутить жалко, вымученно, но под моим взглядом осекся, и горечь, необычайная горечь и усталость отразились в его лице. Передо мною стоял совершенно измученный человек. Я взяла его за руку и провела в дом, усадила на диван, разула, дала ему валенки. Сама села напротив за стол, ничего не спрашивая. Тихим голосом он произнес не более двух фраз, витиеватых и туманных. Я поняла: он пытался покончить с собой и не смог. Я смотрела на него и видела перед собой человека, отмеченного знаком смерти, человека наполовину уже потустороннего, запредельного».

Это было в начале мая, а в июне Николай Рубцов езди, в командировку в Великий Устюг.

«Утро было безоблачным и полным тепла и света, — вспоминает Анатолий Мартюков. — Мы стояли на высоком выступе великоустюжской «Горы» и наблюдали за полетом голубей. Они полетали и скрывались за густой зеленью высоких столетних тополей. Голубой ситец небес резали стрижи... С криком и каким-то птичьим весельем»...

— Ах, Великий Устюг... Редкий город... — любуясь очертаниями церковных куполов, сказал Рубцов. — Он чище Вологды... Он честнее Москвы. И тише... И выше. Я бы мог здесь поселиться...

И вдруг совсем неожиданно, с улыбкой добавил:

— Знаешь, найди мне студенточку. Могу жениться... И больше никуда — ни в Москву, ни в Вологду.

9 июня произошла уже описанная нами история «с чайником», в результате которой Рубцов разрезал вену на руке и попал в больницу, где написал одно из лучших своих стихотворений:

Под ветвями плакучих деревьев

В чистых окнах больничных палат

Выткан весь из пурпуровых перьев

Для кого-то последний закат...

Пока последний закат выткался не для Николая Михайловича, пока еще оставалось время изменить все, и, кажется, Рубцов понимал это, как понимал и то, что ничего не сможет изменить.

Нет, не все — говорю — пролетело!

Посильней мы и этой беды!

Значит, самое милое дело —

Это выпить немного воды.

Посвистеть на манер канарейки

И подумать о жизни всерьез.

Желание поэта «выпить немного воды» из этого стихотворения перекликается с его просьбой в «Прощании с другом»: «Так изволь, хоть водой напои»... И какая обреченность, какое глубокое осознание невозможности вырваться из клетки, если и «живая» вода тут же превращается в воду из птичьей поилки, а сам поэт — в заключенную в неволю птицу!

14 июля Д. вызвала Рубцова в Вельск.

«Я только что проснулась и одевалась. Вижу — на крыльцо взбегает мама, чем-то взволнованная. Открывает дверь и с порога кричит мне:

— Людмила, иди встречай гостя! Твой Коля приехал... На лысине хоть блины пеки!

Признаться, я растерялась.

— Так где же он?

— Да вон ходит у калитки, а зайти не решается!

— Боже, что же делать?!

Надо было встречать. Я, не торопясь, сошла с крыльца, прошла до калитки. На скамейке под березами сидел Рубцов и застенчиво улыбался.

— Ну так что ж ты? Приехал и не заходишь? Пойдем в дом!

— Я давно уже приехал, да вот неудобно было зайти.

Очень рано.

— Вот чудак! Ты же знаешь, что я здесь, так чего же стесняться-то? Пойдем, пойдем!

— А я уже весь город обошел...

Мы взошли на крыльцо, потом — на веранду.

— Здравствуй! — шепнула я ему в коридоре и поцеловала в щеку».

В Вельске Д. отпаивала Рубцова не «живой» водой, а брагой, а когда увидела, что ему это понравилось и он готов допить весь бидон, выгнала.

«Зеленых цветов не бывает, но я их ищу», — напишет 31 июля Николай Михайлович Рубцов в письме Валентину Ермакову, редактору своей новой книги стихов.

В конце сентября 1970 года, как вспоминает Генриетта Михайловна, Николай Рубцов был в Тотьме. Здесь проходил районный семинар культработников, и они встретились...

«Под вечер меня вдруг вызывают. Я вышла на улицу — передо мной стоял Рубцов. Как он узнал, что я в Тотьме?»

— Зачем ты здесь? — спросила Генриетта Михайловна.

— Приехал узнать, когда вы с Леной переедете ко мне, — ответил Рубцов.

— Мы не собираемся. Лена ходит в первый класс. Разве что весной...

—  Я ведь могу жениться... — обиженно сказал Рубцов.

— Женись...—деланно-равнодушно  ответила  Генриетта Михайловна. — Давно пора. Хватит одному-то болтаться.

— И до весны я, может быть, не доживу...

— Доживешь... Куда денешься.

Рубцов все-таки уговорил Генриетту Михайловну уйти с семинара. Они пошли в гости...

Уже много лет Генриетта Михайловна Меньшикова (сейчас Шамахова), рассказывая о своих отношениях с Николаем Рубцовым, постоянно припоминает все новые и новые подробности и эпизоды их отношений. И делается это не потому, что она придумывает что-то, а просто для нее, человека, всю жизнь прожившего вдалеке от литературно-журналистской публики, процесс обобществления личных ощущений достаточно труден.

Но это с одной стороны...

А с другой — Генриетта Михайловна, как нам кажется, и до сих пор не до конца еще разобралась в своих взаимоотношениях с Рубцовым...

«На другой день утром мы с ним распрощались, и он ушел на пристань — в десять часов на Вологду уходила «Заря». Наш пароход шел в 19 часов. Когда мы пришли на пристань, Рубцов был там — не уехал, ждал меня.

— Я поеду с вами.

С большим скандалом купил на меня билет в каюту (до нашей пристани ехать было недолго, и поэтому билеты в каюту нам не давали). Я боялась идти с ним в каюту, но когда увидела билеты, место второе и третье, значит, кто-то едет еще, успокоилась. Ехала там бабушка. Сидели, разговаривали. Он сказал, что хорошо бы, если бы у нас был сын, Коля, и чтобы фамилия его была Рубцов. Я все прекрасно поняла, но в Николу его не пригласила».

В Усть-Толошму пароход пришел в два часа ночи. Рубцов спал. Генриетта Михайловна не стала его будить.

Она не знала, что видит Рубцова в последний раз...

— 3 —

— Ты береги себя... — сказал Рубцов Борису Шишаеву во время последней встречи осенью 1970 года. — Видишь, какая злая стала жизнь, какие все равнодушные...

В этих словах Рубцова — безмерная усталость, нездешний, как в комьях январской могильной земли, холод...

Уже в который раз — десятки раз проверенный способ! — пытался Рубцов укрыться от смертного холода в своих стихах, но и стихи уже не согревали его:

Окно, светящееся чуть.

И редкий звук с ночного омута.

Вот есть возможность отдохнуть.

Но как пустынна эта комната.

Мне странно, кажется, что я

Среди отжившего, минувшего

Как бы в каюте корабля,

Бог весть когда и затонувшего,

Что не под этим ли окном,

Под запыленною картиною

Меня навек затянет сном,

Как будто илом или тиною...

Как всегда, в стихах Рубцов ничего не преувеличивает. Сделанное им описание собственного жилища предельно точно.

«Зашел... в его квартиру, — вспоминает Василий Оботуров, — подивился пустоте, неуюту, которые, видимо, за долгие годы бездомности стали привычными для него... У стены напротив окна стоял диван, к нему был придвинут стол, в пустом углу, справа у окна, лежала куча журналов, почему-то малость обгоревших...

— Засиделся вчера долго и заснул незаметно, абажур зашаял, от него и журналы, — равнодушно пояснил Николай, заметив мой взгляд».

Предельно точно воссоздавал Рубцов и свое душевное состояние:

За мыслью мысль — какой-то бред,

За тенью тень — воспоминания,

Реальный звук, реальный свет

С трудом доходят до сознания.

И так задумаешься вдруг,

И так всему придашь значение;

Что вместо радости — испуг,

И вместо отдыха — мучение.

О чем это стихотворение?

С прежней виртуозной легкостью замыкает Рубцов образы далекой юности и нынешние ощущения, но волшебного прорыва, как в прежних стихах, не происходит. Да и какой может быть прорыв, если тонет сейчас не однокомнатная квартирка на пятом этаже «хрущобы», а сама наполненная звездным светом «горница» Рубцова?

Рубцов всегда много писал о смерти, но так, как в последние месяцы жизни, — никогда. Смерть словно бы обретала в его стихах все более конкретные очертания: «Смерть приближалась, приближалась, совсем приблизилась уже...», и отношение к смерти самого Рубцова становилось не то чтобы неестественным, а каким-то заестественным:

С гробом телегу ужасно трясет

В поле меж голых ракит. —

Бабушка дедушку в ямку везет, —

Девочке мать говорит...

Уже одна эта строфа достойно могла бы конкурировать с произведениями нарождающегося тогда черного юмора. Но Рубцов не успокаивается. Наперебой с мамой утешает девочку, дескать, не надо печалиться:

...послушай дожди

С яростным ветром и тьмой.

Это цветочки еще — подожди! —

То, что сейчас за стеной.

Будет еще не такой у ворот

Ветер, скрипенье и стук...

Чего уж говорить, конечно, будет, когда с треском начнут разламываться гробы, когда поплывут из могилы «ужасные обломки»...

В ожидании Рубцовым смерти страха становилось все меньше и все больше — нетерпеливости, прорывающейся порою и в стихах:

Резким, свистящим своим помелом

Вьюга гнала меня прочь.

Дай под твоим я погреюсь крылом,

Ночь, черная ночь!

Но кроме этого ожидания смерти, ничего не изменилось, по-прежнему, тяжело и безразлично, как морские волны, накатывали на Рубцова неприятности.

Осенью 1970 года в Архангельске проходил выездной секретариат Союза писателей РСФСР. Николай Рубцов отправился туда в весьма приподнятом настроении. И вот...

«Рано утром до открытия совещания вызвали к Михалкову, — вспоминает Александр Романов. — За многие годы секретарской работы еще не было случая, чтобы столь срочно потребовали меня ко главе Российского Союза писателей. Какая же надобность? Белов, Астафьев, Фокина, Рубцов, Коротаев, Полуянов, Оботуров здесь. К выступлению я готов, речь написана... В тревоге и недоумении стучу в номер и слышу: «Входите».

Сергей Владимирович хмуро возвысился надо мной и протянул руку.

— Произошло  ЧП, — последнее  слово  от  негодования повторил дважды. — Николай Рубцов нахулиганил...

— Что случилось?

— Он  оскорбил  женщину!   Инструктора  Центрального Комитета партии!

От такой неожиданности я смешался.

— Странно, — начал я защищать товарища, — к женщинам он добродушен. Это недоразумение, Сергей Владимирович. Не может быть...

Михалков прервал меня:

— Рубцов оскорбил женщину! Он шатался пьяный в коридоре,  она подошла и упрекнула,  а он...— тут приступ нервного заикания охватил Сергея Владимировича, — а Рубцов послал ее, уважаемую женщину, работника ЦК... — снова замялся и, округлив глаза, еле выговорил в раздраженном недоумении: Рубцов послал ее... на х..!

Тут и у меня выкатились глаза на лоб.

— Да как же так? — опомнился я. — Может, оговорили его, Сергей Владимирович?

Михалков метнул суровый взгляд:

— Если Рубцов сейчас же не извинится, мы лишим его делегатских полномочий!

Крыть было нечем. И я пошел в номер, где на смятой кровати понуро сидел Рубцов. Бледный и больной. Стало жаль его. Соседи по номеру уже, поди-ко, толкутся в буфете, а он мрачно припоминает, что было с ним вчера. Такая беспощадная самоказнь давно ведома мне. Состояние ужасное. И Коля обрадовался, увидев меня. Но я-то пришел к нему не с облегчением, не с радости, а со строгим приказом С. В. Михалкова. И кратко рассказал о только что состоявшейся встрече.

— Да я ведь, — растерянно и наивно развел руками Коля,— не знал, что она из ЦК. Я к ней и не подходил, это она меня задержала. Начала стыдить, укорять... Эх! — схватился он за голову. — Ну, выпил... С радости выпил. Я ведь Архангельск люблю. Давно в нем не был...

— Коля, Михалков велел тебе извиниться перед ней, — назвал я имя и отчество этой руководящей женщины. — Иначе лишат тебя командировочных денег, не пустят на совещание... Перебори себя, извинись...

Рубцов долго и хмуро молчал, глядя в архангельское окно. Потом встал, умылся и пошел извиняться. Он был вольным человеком в Поэзии и подневольным — в нищете» .[25]

Последние месяцы своей жизни Рубцов болел. Это замечали все, но вспоминают его друзья об этом — ведь не от болезни он умер! — как бы между прочим, как бы между делом...

«Он носками о дверной косяк околотил валенки, не спеша снял пальто, потом шапку... Пока он раздевался, я отметил худобу тела, хоть свитер и делал его плечистее» (А. Рачков).

«...Смутные за Колю тревоги и переживания делались уже постоянными, может, еще и оттого, что выглядел он часто усталым безмерно, будто очень пожилой и очень больной человек» (М. Корякина).

«Прихожу на улицу Яшина, где жил тогда Рубцов, поднимаюсь на пятый этаж, звоню условленным звонком.

Рубцов болел. На столе были рассыпаны разнокалиберные таблетки.

— Знаешь, сердце прихватывает...

С моим приходом он смахнул в стол какие-то рукописи, принес с кухни вареную картошку в мундире, селедку, початую бутылку вина.

— Хлеб есть, но черствый: я уж два дня из дому не выходил.

Так и просидели мы до вечера.

— Слушай, ночуй у меня, как-то не хочется оставаться одному.

Мы поставили раскладушку и улеглись, не выключая света, Рубцов не спал до полуночи. Не спал и я...» (С. Чухин)

Как и Сергей Чухин, многие из друзей отмечают, что в последние месяцы появился в Рубцове и страх — он боялся оставаться один в своей квартире.

«6 декабря 1970 года я получил путевку в санаторий,— вспоминает Н. Шишов. — Зашел к Рубцову попрощаться уже с чемоданом и билетом. Рубцов был чем-то очень расстроен, просил меня остаться, да так и задержал. То же самое повторилось на другой день».

И продолжались, то и дело обрывались и никак не могли оборваться навсегда изнуряющие поэта отношения с Д.

В последний раз они поссорились перед новым 1971 годом.

Д. решила уехать.

«Нужно было зайти к Рубцову за вещами... Он открыл дверь, я увидела его трясущегося, услышала мерзкий запах водки. Кругом была грязь. Свалка на столе. На постели среди смятых грязных простыней, сбитых к самой стене, ком моего белья: сорочки, блузки и даже сарафан». Рубцов был не один. На кухне сидел его приятель радиожурналист. Оказалось, он пришел еще вчера, переночевал у Рубцова и вот уже сутки они пьянствовали. Улучив мгновение, он сказал мне: «Люсенька, не бросай Колю, люби его, он бредил тобой всю ночь...»

Д. уехала. Рубцов остался один.

Лучиком в холодной, тоскливой жизни Рубцова мелькнула открытка, пришедшая из Николы. Адрес написала Генриетта Михайловна, но были там и каракули, нацарапанные рукою дочери. Лена писала, что приедет к папе в гости на Новый год.

Рубцов убрал квартиру, купил елку, подарки и начал ждать, позабыв, как трудно зимой выбираться из Николы.

«Накануне Нового 1971 года, — пишет В. Коротаев, — я приехал в Вологду на зимние каникулы. Рубцов поджидал свою дочку Лену с мамой в гости. Приготовил елку, хотя заранее не стал ее наряжать. Видимо, хотел этот праздник подарить самой девочке.

Но праздника не получилось: дочь не привезли. Новый год я с Николаем Михайловичем встречал врозь. Наутро со своей невестой пришел его проведать. Рубцов был не один. Они всю ночь просидели со знакомым художником и были Угрюмы. Но хозяин встретил нас радушно, достал свежего пива, пытался развеселить. А мы пытались сделать вид, что нам действительно хорошо, и беззаботно болтали; но мешала веселиться ненаряженная елка, сиротливо стоявшая в переднем углу...»

Было это 1 января 1971 года, и жить Рубцову оставалось всего восемнадцать дней.

— 4 —

Людмила Д. вернулась в Вологду 5 января 1971 года и сразу с вокзала поехала к Рубцову.

Он был один.

Открыл дверь и сразу лег на диван, в грязную постель. Оказалось, что накануне у него был сердечный приступ.

«Я села на диван и, не стесняясь Рубцова, беззвучно заплакала. Он ткнулся лицом мне в колени, обнимая мои ноги, и все его худенькое тело мелко задрожало от сдерживаемых рыданий. Никогда еще не было у нас так, чтобы мы плакали сразу оба. Тут мы плакали, не стесняясь друг друга. Плакали от горя, от невозможности счастья, и наша встреча была похожа на прощание...»

Потом были долгие, почти бессвязные объяснения; потом примирение.

8 января, на рождественские праздники, Рубцов и Людмила Д. пошли в загс.

«Мы шли берегом реки по Соборной горке. Был тусклый заснеженный день. На склоне у реки трепетали на ветру мелкие кустики, и кое-где на них неопавшие листья звенели под ветром, как жестяные кладбищенские венки».

Заявление в загсе не взяли — нужно было свидетельство о расторжении первого брака Людмилы.

Почти всю ночь на девятое Рубцов не спал. Искал вместе с Людмилой Д. свидетельство, потом начал вспоминать своего брата Альберта.

— Очень хочется увидеть Алика, ну прямо как перед смертью.

Свидетельство нашли уже под утро, и 9 января снова пошли в загс. Правда, с утра Рубцов ходил в больницу, и в загс собрались только к вечеру.

«Над Софийским собором плыли оранжевые облака с багряным отливом, быстро темнело, начиналась метель...»

Регистрацию брака назначили на 19 февраля.

«На обратном пути я бежала по тропинке через реку, подхваченная метелью, впереди Рубцова...»

Все это время Рубцов не пил. Врач прописал ему корвалол и валидол, и сердечные боли прошли...

Д. выписалась из Подлесского сельсовета, вместе с Рубцовым сходила в ЖКО и подала заявление на прописку, сдала свой паспорт. Забрала трудовую книжку и начала подыскивать место в городской библиотеке.

Рубцов собирался до свадьбы съездить в Москву, а после, уже вдвоем с женой, отправиться в Дом творчества в Дубулты...

Замирает сердце и перехватывает дыхание, когда читаешь описание этой — предсмертной — недели Николая Рубцова...

Так часто бывает, когда обреченный на смерть человек перед самой кончиной своей вдруг освобождается от боли, терзавшей его долгие месяцы, и близким кажется, что произошло чудо и смерть отступила...

Чуда не произошло...

В понедельник отправились в жилконтору. Здесь их поджидала неприятность — Д. не прописывали к Рубцову, не хватало площади на ребенка.

Рубцов, как всегда, вспылил. Он пригрозил, что завтра же отправится к начальнику паспортного стола, будет жаловаться в обком партии.

— Идите... Жалуйтесь... — равнодушно ответили ему, и Рубцов — тоскливо сжалось, заныло сердце! — понял, что опять на его пути к счастью встает незримая стена инструкций и правил, одолеть которую еще никогда в жизни не удавалось ему...

Рубцов собирался успеть съездить до свадьбы в Москву по делам, связанным с книгой в «Советской России». Заодно собирался отвезти в издательство и стихи Д.

Эту рукопись должна была перепечатать машинистка из «Вологодского комсомольца»... Поэтому-то из жилконторы и отправились, как и было задумано, в редакцию.

Рубцов волновался, придумывал все новые и новые кары Для бюрократов из жилконторы... Строил — хоть на полсрока, а вдвоем, поедем в Дубулты! — планы на будущее.

В центре города, на Советской улице, столкнулись со знакомыми...

В редакцию «Вологодского комсомольца» Людмила отправилась одна. Рубцов пошел с друзьями в шахматный клуб.

«18 января 1971 года, — как сказано в приговоре, вынесенном Вологодским городским народным судом, — в течение дня Рубцов Н. М. распивал спиртные напитки сначала в шахматном клубе, затем в ресторане «Север», а в последствии на квартире Рубцова Н. М.».

«Через 20—25 минут я возвратилась, и меня наперебой стали угощать вином, — вспоминает Д. — Они уже допивали. Я глотнула глоток из стакана Рубцова, он допил остатки. На Главпочтамте Николай Задумкин получил деньги, и все они отправились в ресторан. Я отказалась... Только сказала Задумкину, чтобы Колю не бросали одного, а доставили домой. Часа через два Рубцов и трое из журналистов приехали к нам уже хмельные и еще с бутылками вина. В этот вечер Рубцов играл на гармошке и пел свое стихотворение-песню «Над вечным покоем».

Приревновав Д., Рубцов начал буйствовать, и компания стала расходиться, избегая скандала.

Рубцов всегда жил больно и трудно. Даже и не жил, а, скорее, продирался сквозь глухое равнодушие жизни и порою пытался докричаться до собеседников, но его не слышали, не хотели слышать, и тогда Рубцов срывался с тормозов — вся спрессованная в нем энергия, с такой дивной, пронзительной силой выплескивающаяся в стихах, рвалась наружу, громоздя химеры пьяного бреда. Угадать, во что выльются они, какие очертания примут, за кого — депутата Верховного Совета или майора КГБ — будет выдавать себя Рубцов, оказывалось невозможным. И невозможно было принять меры, чтобы как-то обезопаситься. Окружающим начинало казаться, что они присутствуют при маленьком катаклизме, а наблюдать такое вблизи и неприятно, и не очень-то безопасно.

— 5 —

Все это так, и все же, когда Д. пытается изобразить Рубцова этаким вологодским Отелло, надо разобраться... Безусловно, многое тут выдумано самой Д... Безусловно и то, что Д. сама разжигала в Рубцове ревность, зачастую не понимая, что делает, сама заводила его на скандал...

И в воспоминаниях, и на допросах Д. всюду твердила, что Рубцов беспричинно ревновал и ревность эта оскорбляла ее, поскольку она не шибко-то и изменяла Рубцову с другими мужчинами... Правда, в стихах:

Когда-нибудь моя душа

Да скинет цепи постоянства!

Не нужно будет усмирять

Ее капризы и порывы.

Лишь изменяться, изменять

Свободно, дерзко, прихотливо!

она пишет о другом, но это не так уж и важно...

Ведь когда Рубцов срывался, обличая Д., речь шла не столько о плотских изменах, сколько о неверности духовной...

Рубцов не соответствовал шестидесятническим идеалам Д., и она, собираясь стать женой Рубцова, все равно продолжала предавать его. Ужимочками, улыбочками, репликами как бы отстранялась от того, что Рубцову было дороже всего.

«Целые ночи Рубцов сидел истуканом на стуле и говорил, говорил, говорил... От напряжения у меня разламывалась голова (Д. болела гриппом. — Н. К.), путались мысли. Эти дни и ночи остались у меня в памяти, как сплошной горячечный бред. Иногда я просила его:

— Коля, прошу тебя — иди спать. Ты, как ванька-встанька, тебя никак не уложить!

— Люда, послушай, что я тебе скажу...

И все начиналось снова. Это были страстные речи о том, что болело и ныло: о Родине, народе, смысле жизни, о человеческой судьбе. Казалось, открылись старые раны и они кровоточили. Никогда в жизни я не встречала человека так болезненно-страстно заинтересованного судьбою России и русского народа. Он не пекся ни о чем личном, был бескорыстен и безупречно честен. Я отлично понимала, насколько он выше и крупнее каждого из того огромного легиона называющих себя поэтами, кто личные интересы, свое собственное благополучие ставит превыше всего. Рубцов не выписывал ни газет, ни журналов, у него не было телевизора, он редко ходил в кино, но он знал главное. Его думы были крупнее и глубже того потока поверхностной информации, пропитанной духом бодрячества и наивного оптимизма. Рубцов знал, что он живет в грозный и сложный век, на тревожной планете, размеры которой щемяще невелики, если взглянуть на нее из космоса...

Я знала, что он поэт огромной лирической мощи, что имя его вслед за Есениным много скажет сердцу русского человека, но я отлично понимала и другое: Рубцов погибает от алкоголя. Это отзывалось во мне такой страшной мукой, такой безысходностью, так подавляло и пригибало меня к земле, что мне казалось, будто я несу непосильную физическую тяжесть и однажды не выдержу. Я хотела справиться с ним сама, металась, искала выход и кончалось тем, что во время его очередного психоза убегала, буквально уносила ноги. Да, он был опасен, взрывчат, в нем развилась боязнь людей, подозрительность к ним, он стал страдать манией преследования. Он был болен! А мне хотелось верить в то, что он здоров...»

Мы специально выделили слова про тревожную планету, чтобы показать, что слышала Д. в разговорах Рубцова, что из его слов доходило до нее. На тревожной планете, размеры которой щемяще невелики, Рубцов никогда не бывал... Подобные абстрактные переживания Рубцова занимали меньше всего, потому что перед глазами его был распахнут Божий мир...

Объяснить это Д. было, видимо, невозможно.

Понимала ли Д., что делает?

Едва ли... Если бы понимала, не стала бы писать об этом в своих воспоминаниях... А может, потому и пишет, что понимает... Понимает, что именно за предательство Рубцова и поднимают ее нынешние демократические издания.

Рубцов все это, разумеется, понимал, а что не понимал, то прозревал,  но объяснить — мы  видели,  как он любил разъяснять мотивы своих поступков! — не желал. А может быть, и пытался объяснить, но... не мог сделать этого, и оттого заводился еще сильнее.

Вот и в последнюю ночь, если верить воспоминаниям Д., она попыталась уложить Рубцова в постель, но Рубцов вскочил, натянул на себя одежду и сел к столу, где стояло недопитое вино. Он закурил, а горящую спичку, шутя, кинул в сторону Д.

Спичка, разумеется, погасла, не долетев, но Д. — она всегда неадекватно воспринимала поступки Рубцова — представила себе, что горящая спичка упала на нее, и ей стало так обидно, что она чуть не заплакала. Пытаясь убедить ее, что он пошутил, что спичка все равно бы погасла, Рубцов кинул еще одну.

«Я стояла как раз у кровати... Пока он бросал спички, я стояла не шевелясь, молча в упор смотрела на него, хотя внутри у меня все кипело... Потом не выдержала, оттолкнула его и вышла в прихожую».

Рубцов допил вино и швырнул стакан в стену над кроватью. Осколки стекла разлетелись по постели, по полу. Рубцов схватил гармошку, но скоро отшвырнул и ее. Словно неразумный ребенок, старающийся обратить на себя внимание и совершающий для этого все новые и новые безобразия, Рубцов ударил об пол свою любимую пластинку Вертинского...

«Я по-прежнему презрительно молчала. Он накалялся. Я с ненавистью (выделено мной. — Н. К.) смотрела на него... Я взяла совок и веник, подмела мусор, осколки стекла. Где-то в четвертом часу попыталась уложить его спать. Ничего не получилось... Нервное напряжение достигло своего апогея, и это вместе с чувством обреченности, безысходности. Я подумала — вот сегодня он уедет в Москву, и я покончу с собой. Пусть он раскается, пусть поплачет, почувствует себя виноватым.

И вдруг он, всю ночь глумившийся надо мной, сказал как ни в чем не бывало:

— Люда, давай ложиться спать. Иди ко мне».

Об этом нельзя писать...

Ясно, что Людмила Д. — не Дантес и даже не Мартынов. Она убила Рубцова. Потом прибрала в квартире, надела рубцовские валенки и отправилась в милицию. Во время допроса она то плакала, то смеялась. Ее судили. Она получила срок — восемь лет лишения свободы в исправительно-трудовой колонии общего режима. Но еще когда шел процесс, когда выяснялись все детали и подробности того вечера, той страшной ночи, она, словно бы стряхнув с себя оцепенение, вдруг ясно поняла, что навсегда теперь будет только убийцей Рубцова, и все последующее наказание показалось ей несущественным по сравнению с этим, главным, и она, порою даже во вред себе, начала доказывать, что не могла не убить Рубцова...

Убийца...

И какая разница, что такой осознанной цели — убить Николая Рубцова — у нее не было и не могло быть... Я имею в виду не саму ночь убийства, а всю историю их знакомства.

Когда-то в ждановско-хрущевских учебниках литературы можно было прочитать, кто двигал рукой Дантеса, кто стоял за спиной Мартынова. Эти объяснения в силу примитивности своей вызывают отторжение у нормального человека. Как-то сразу вспоминаешь, что кроме различных особ, заинтересованных в устранении беспокойных и непокорных поэтов, и сами Пушкин и Лермонтов кое-что сделали, чтобы умереть так, как они умерли...

Рубцов — тоже...

Конечно, можно проследить, как стягивается роковая петля событий, как незаметно, но неотвратимо разгорается роковой скандал — та грязная, пьяная и страшная ночь. Но все могло закончиться иначе. И кто знает, быть может, эта женщина, мечтавшая о славе Марины Цветаевой, в ту ночь на 19 января 1971 года, сама того не зная и не желая, спасала кого-то из рубцовских друзей от страшной участи...

...Об этом нельзя думать и говорить тоже нельзя. В нашей жизни все случается так, как случается... И это и есть высшая справедливость. Другой справедливости, по крайней мере здесь, «на этом берегу», как говорил Рубцов, нет и не будет...

— 6 —

— Люда, давай ложиться спать. Иди ко мне... — словно бы очнувшись, спокойно сказал Рубцов.

Это спокойствие — как же это ничего не было?! — и возмутило сильнее всего Д.

— Ложись, я тебе не мешаю! — ответила она.

—   Иди ко мне!

— Не зови, я с тобой не лягу!

«Тогда он подбежал ко мне, схватил за руки и потянул к себе в постель. Я вырвалась. Он снова, заламывая мне руки, толкал меня в постель. Я снова вырвалась и стала поспешно одевать чулки, собираясь убегать.

— Я уйду!

Он стремительно ринулся в ванную. Я слышала, как он шарит под ванной рукой... Меня всю затрясло, как в лихорадке. Надо бежать!.. Но я не одета! Однако животный страх кинул меня к двери. Он увидел меня, мгновенно выпрямился. В одной руке он держал комок белья... Простыня вдруг развилась и покрыла его от подбородка до ступней ног.

«Господи, мертвец» — мелькнуло у меня в сознании. Одно мгновение, и Рубцов кинулся на меня, с силой толкнул меня обратно в комнату, роняя на пол белье. Теряя равновесие, я схватилась за него, и мы упали. Та страшная сила, которая долго копилась во мне, вдруг вырвалась, словно лава, ринулась, как обвал. Набатом бухнуло мое сердце.

«Нужно усмирить, усмирить!» — билось у меня в мозгу. Рубцов тянулся ко мне рукой, я перехватила ее своей и сильно укусила... Вдруг неизвестно отчего рухнул стол, на котором стояли иконы. Все они рассыпались по полу вокруг нас. Лица Рубцова я не видела. Ни о каком смертельном исходе не помышлялось. Хотелось одного, чтоб он пока не вставал...

Сильным толчком он откинул меня и перевернулся на живот. В этот миг я увидела его посиневшее лицо и остолбенела: он упал ничком, уткнувшись лицом в то самое белье, которое рассыпалось по полу при нашем падении. Я стояла над ним, приросшая к полу, пораженная шоком. Все это произошло в считанные секунды...»

Вот так и случилось непоправимое...

В ту ночь соседка Рубцова проснулась от крика.

 — Я   люблю   тебя! — услышала   она   крик — последние слова, которые произнес Рубцов...

Когда опрокинулся стол с иконами, одна — это был образ Николая Чудотворца — раскололась пополам...

Еще осенью, на стене библиотеки в Троице, разгораясь сиянием, замерцал крест. Сначала Д. не испугалась, внимательно осмотрела окно, проверила, куда падает тень от переплета рамы, но так ничего и не сумела понять и привела в библиотеку Рубцова. Рубцов посмотрел на крест, пожал плечами и спросил: — Ну и что?

— 7 —

Через три дня Рубцова похоронили на пустыре, отведенном под городские кладбища. Там было пусто и голо, только на вставленных в мерзлую землю шестах над новыми могилами сидели вороны.

Прощаясь с покойным, В. П. Астафьев сказал: «Человеческая жизнь у всех начинается одинаково, а кончается по-разному. И есть странная, горькая традиция в кончине многих больших русских поэтов. Все великие певцы уходили из жизни рано и, как правило, не по своей воле...»

Наверное, он еще не собирался писать тогда воспоминаний о Рубцове...

В 1973 году на могиле Рубцова поставили надгробие — мраморную плиту с барельефом поэта. Внизу по мрамору бежит строчка из его стихов:

«Россия, Русь! Храни себя, храни!» —

которая звучит словно последнее завещание Рубцова нашей несчастной и бесконечно любимой стране, что не бережет ни своих гениев, ни саму себя...

А сейчас поднялись, подтянулись на кладбище кусты и деревья, и уже не так страшно, не так бесприютно здесь. Впрочем, как я говорил, ходят слухи, что скоро перенесут могилу Рубцова поближе к туристским тропам, перезахоронят поэта в Прилуцком монастыре, рядом с могилой поэта Батюшкова...

Рукописи Рубцова после его смерти забрал Виктор Коротаев...

Еще остались от Рубцова старенький засаленный диван, круглый раздвижной стол, табуретки да груда пепла на кухне от сожженных бумаг.

Письменный стол Рубцова по настоянию вологодских писателей увезла в Николу Генриетта Михайловна. На столе было много непристойных надписей, и Генриетта Михайловна покрасила стол суриком, как красят в деревнях дешевую фанерную мебель.

Вещей у Рубцова было немного.

Когда открывался музей в Николе, я ехал туда в музейном фургончике, вместе с этими вещами. На коленях у меня стояла гармошка «Шуя», на которой почему-то было нацарапано «Фикрету Годже на память, на дружбу. Белов 24.Х.63», но которая принадлежала Рубцову, а рядом, на спинке сиденья лежало — такие вообще-то можно найти на любой свалке — рубцовское пальто.

Больше вещей, принадлежавших Николаю Михайловичу Рубцову, не осталось.

Зато остались его стихи...

Отложу свою скудную пищу

И отправлюсь на вечный покой.

Пусть меня еще любят и ищут

Над моей одинокой рекой...

Есть особое состояние жизни стихов после смерти их автора.

Прекрасные, а главное — вечно живые стихи Рубцова не связывались с тем, что осталось после той жуткой ночи, с тем, что фигурировало в звучащих на судебном заседании строках заключения медицинской экспертизы: «На горле трупа имеются множественные царапины. Трупные пятна имеются на животе, лице...»

И конечно, прекрасное и вечно живое победило, стихи заслонили не только ужас последних дней жизни Рубцова, но и неуют, неустроенность всей его жизни. Высвободившись из своей бренной оболочки, образ живого Рубцова начал стремительно сливаться с образом героя его стихов.

Когда я собирал материалы для книги о Рубцове, сам видел, как буквально на моих глазах замыкается этот круг, постоянно замечал, как, напрягая память, знакомые и друзья поэта вспоминают уже не того Колю Рубцова, которого они знали и помнили, а его стихи, потому что неосознанно чувствовали — Правда не в их воспоминаниях, а в его стихах... Происходило это неосознанно и чаще всего вызывалось не желанием как-то приукрасить свою роль в жизни Рубцова, а естественной потребностью человека в очищении собственной души.

Процесс этот начался сразу после смерти Рубцова, когда, как вспоминает бывший редактор тотемской районки Александр Михайлович Королев, в ответ на предложение установить мемориальную доску на интернате, где учился и жил Рубцов, можно было услышать: «А вы видели Рубцова трезвым?», как будто мемориальная доска устанавливалась именно в честь трезвой рубцовской жизни.

Сейчас такой вопрос, такие сомнения уже невозможны. Привычным в тотемском пейзаже стал бронзовый Рубцов, сидящий на бронзовой скамейке у реки, напротив бывшего багровского дома, в который он любил заглядывать...

— Я Колю всегда жалела, — рассказывала мне в Николе Лия Сергеевна Тугарина, воспитывавшаяся вместе с Рубцовым в детдоме. — Сейчас-то я у Лены спрашиваю, когда она в Николу приезжает, ты, Лена, у отца-то была в Тотьме? Не, говорит, некогда... А я, когда в Тотьму приеду, первым делом к Коле иду. Травку на клумбе порву, поговорю с ним. А этой зимой приехала — даже тропинки в снегу нету. Коля, говорю, и не приедет-то к тебе никто... И заплакала.

Я слушал Лию Сергеевну, для которой и бронзовый Рубцов остается Колей, и в памяти звучали его последние стихи:

Пусть еще всевозможное благо

Обещают на той стороне.

Не купить мне избу над оврагом

И цветы не выращивать мне... —

и тоже вспомнил Рубцова, этого путника, прошедшего по заснеженному полю наших десятилетий...

Данный текст является ознакомительным фрагментом.