Никита Михалков
Никита Михалков
Это очень интересно — он обладает даром очарования, даром внушать всем — и мужчинам, и женщинам: все во мне — это все ваше. Наше с вами — я ваш.
Когда я пришла на первое собеседование, мне привиделся пионерский лагерь, мы играем в испорченный телефон, а его чарующие медовые уста уже готовы к ответу.
Я сразу влюбилась. Не смейтесь: я влюбилась в его фигуру, маленькие, но крепкие кисти рук и все не могла понять, почему он такой хорошенький, душистый и богообразный.
— Я был в парилке, — ни с того ни с сего сказал он. Он знает, что человек из парилки — немного облако и больше всего привлекательный мужчина.
Ну ладно. Молчу, жду, что будет дальше. Надо помнить, что между нами двадцать лет разницы. Буду вести себя скромнее, не разевать рот, тетка старая, — работать и работать. Тем более что он тоже всегда рад работать — со старой или с молодой.
Мы поговорили о роли в «Родне» вообще: пока старт, пока я пешка. Хорошо, что в первое свидание миссия актеров — молчать и слушать. Я уже заметила: очки у Михалкова на цепочке и носки не по лету толстые.
Узрела еще и его усилие навязать нам свое положение режиссера, ответственного за все, невзирая на возраст сидящей актрисы. Потом был чай. Так положено в этой группе: целый день можешь просить чаю, конфет и других сладостей, и тебе не откажут. Это создает уют, конечно. Но мне мешает беспокойство от его присутствия — он как-то неуловимо давит, хозяйничает, потом искусно прослаивает свой диктат шутками или анекдотами, остроумными и замысловатыми. Нагородил в первое знакомство столько, что сниматься не хотелось и думать над ролью тоже.
Утром он пришел в джинсовой рубашечке грубой ткани и в так ладно сидящих на молодой фигуре вельветовых, такого же цвета, брюках, что глаз оторвать от него было невозможно. Тогда я тут же решаю: веди себя достойно, он почти как твой сын. Сижу по-ученически, жду репетиции. Входит Коля Губенко, и я обрадовалась: начнется разговор с давно знакомым, а это легче. Влетает Никита, в глубине зрачка недовольство: зачем вошел во время репетиции? А Коля простодушно говорит, что просто хочет побыть с нами, и я подогреваю его желание.
— Ну все, старик! — говорит Никита. — До свидания. У нас репетиция.
В это утро была последняя или предпоследняя в моей жизни искра зарождающейся любви. Как хорошо, что во время репетиции она чуть вспыхнула и сразу же погасла! Никита не дал развиться моему чувству. Он не признавал и не признает сейчас никаких «любезничаний». А я их тоже не хотела: я была счастлива, что впереди картина и у меня масса времени снять с себя это пионерское настроение. Мне казалось, что если б мы лазали по чужим огородам и нам было бы по четырнадцать лет, то это был бы тот самый редкий случай любви.
Видите, всего лишь за два дня он напялил на меня такой груз. Потом дома, взглянув в зеркало, я попросила себя больше не любоваться молодыми режиссерами.
Слава тебе господи, приехала Света Крючкова, и они так органично слились с Никитой, Сашей Адабашьяном, что я заняла ложу бенуара, о чем мечтала в первые дни. Я буду возле. Они будут творить, а я, как обычно, вкалывать. Пойму в конце концов, что хочет от меня режиссер, как он видит картину в целом, и буду удивлять его своим прекрасным партнерством, как в любой другой игре.
В один миг он это мною намеченное разграничение между старыми и молодыми разрушил настоятельно, не дал шансов на лидерство никому — ни тем, ни другим. Все были равны — мы были ансамблем, нужным для создания задуманного фильма. Никита еще не видел его формы: он искал ее в бесконечных репетициях, и мне он велел не унижать себя своим возрастом, не возвышаться над всеми за счет опыта, знаний и популярности.
Он умело «подбил» клинья. И надо же такому случиться, что всем стало хорошо, азартно и дружно. Нам понравилось в Днепропетровске в экспедиции веселиться, смеяться, рассказывать случаи из жизни, а о картине пока не говорить. Так всегда бывает, когда еще не определены форма, жанр, не готова стартовая площадка.
Идея фильма была ясна: показать, что не надо торопиться разрушать семью, как много теряют люди, когда порывают со своей родней, с местом, где родились. Но это только кажется, что все ясно и просто… Боже, что это была за работа! Сердце иногда останавливалось, режиссера ненавидела, а он неотступно требовал исполнять только так, как он видит. Такого, как Никита Михалков, можно и послушаться, но ведь не всегда. Бывало, все в тебе сопротивляется, тянет к другому решению. Ссоры были, творческая любовь была, единение и смешливость возникали обязательно, как награда за трудный рабочий день, — смех, смех и смех… Он заводной, остроумный и изобретательный. Футбол, чаепитие, гитара, песни, рассказы… И вот — драка!
Началось с того, что Никите нужно было снять мое лицо с наитрагичнейшим выражением. Это финальный эпизод на вокзале, где провожают новобранцев в армию и я между ними кручусь с ведрами, ищу бывшего мужа, Вовчика ищу Я твердо решила позвать его домой, в деревню, обо всем сговорились вчера. «Ведь ты же обещал… Нам надо ехать… Э-эй!» Мне сыграть надо было смятение, граничащее с потерей и гибелью. Я знала, как готовиться к такому крупному плану и как его выдать на-гора. Никита знал мои возможности, но хотел чего-то большего. (Мы слышали, что за границей кинорежиссеры сильно бьют актрису по лицу, отскакивают от камеры, и оставленная актриса «гениально» играет — и слезы ручьем, и тоска прощания. Люкс!) И вот Никита «приступил к получению» такого выражения лица, которого не было у меня еще ни в одном фильме.
Уселся на кран вместе с камерой и стал истошно орать — командовать огромным количеством новобранцев и выстраивать в толпе мою мизансцену. Я на миг уловила, что ему трудно. Мегафон фонит, его команды путают, а мы с Ванькой Бортником, «мужем», индо взопрели от повторных репетиций. Вдруг слышу недобрую, нетворческую злость в мой адрес. Орет что есть духу:
— Ну что, народная артистка, тяжело? Тяжело!.. Подложите-ка ей камней в чемодан побольше, чтоб едва поднимала.
Шум, гам, я повинуюсь. Чемодан неподъемный, но азарт помогает. Снова, снова и снова дубли. Чувствую, что ему с крана виднее и что-то не нравится. Для него быть в поднебесье на виду у молодежи и не решить на их глазах, как снимать, — невыносимо.
— Ну что, бабуля, тяжело? А? Не слышу! Подложить, может, еще?
— Мне не тяжело! — срывая связки, ору ему в небо. — Давай снимай!
— Нонна Викторовна! Делаю картину я. Могу слезть и показать вам, как нести тяжесть и в это же время искать свою надежду, своего мужа Ваню. Где ты, Иван?
— Здесь я! — с готовностью кричит Ваня Бортник.
— Вы видите его, народная артистка? Или вам уже застило? Да, трудно бабушкам играть такое.
Я поставила тяжеленные вещи и устремилась к вагончику. (На съемке у нас вагончик — комната отдыха.) До сих пор не могу понять, как Никита настиг меня, и в тот момент, когда я стала задвигать дверь, он вставил в проем свою ногу. Не пускает. Я тяжело дышу, вижу, что и он озверел. Ткнула его со всей силы кулаком в грудь — не помогает. Схватила за рубашку, посыпались изящные пуговички с заморской пахучей одежки. Тут я пяткой поддала по его колену и, ничего не добившись, кинулась на постель.
Сердце вырывалось из ушей.
Секунду он постоял молча, потом вышел и закрыл дверь.
Через некоторое время входит Павел Лебешев, оператор.
— Нет! — вскакиваю. — Уезжаю в Москву! С этим козлом я больше не знакома.
К окну подъехала «скорая». Она всегда дежурила у нас на съемке. Пока врачи щупали пульс и готовили укол, я орала на весь вокзал:
— Уйди, Пашка! Не будь подхалимом. Сниматься больше не буду! И его духи больше нюхать не буду.
Пашка садится на противоположное сиденье и говорит:
— Понимаешь, сейчас отличный режим…
— Не буду!
— Солнце садится, объемность нужная!
— Не буду!
— И отменная морда у тебя…
— Не буду! Отстань!
Он встал, попросил сообщить, когда я буду готова продолжить съемку. У меня мелькнула реальная, практическая мысль: «Морда отменная, режим натуры отменный, надо скинуть этот кадр…» И, придерживая ватку на месте укола, я встала как вкопанная в кадр.
Боковым зрением вижу: к камере подходит Никита.
— Значит, так…
— Молчать! — ору я. — Пашке говори, а он — мне! Через переводчика, понятно?!
Подходит Павел.
— Сейчас мы снимем крупный план, где ты зовешь мужа.
— Хорошо, — говорю. — Давайте. Ваня, ты здесь?
— Здесь.
— Паша! Слушаюсь твоих команд.
Никита тихо ему в ухо, а Пашка корректирует: правее, левее, туда посмотри, сюда.
— Приготовились! — кричит Никита.
— Приготовились. Начали, — тихо говорит Павел для меня.
Я им выдала нужный дубль и резко пошла к машине.
— Давай еще один, — попросил Пашка.
— Обойдетесь! Небось на «кодаке» снимаете. Я сегодня Рот Стайгер, даю один дубль!
В гостинице долго стояла под душем, пытаясь решить, что делать. Бросить картину я могла по закону. Но роль бросать жаль…
Вытерлась, застегнула все пуговички халата, слышу деликатный стук в дверь.
— Кто?
— Мы.
Это мои «товарищи по перу» — Всеволод Ларионов и местный, днепропетровец.
— Садитесь, — говорю.
Ставятся пиво, кукуруза вареная и нарезанное сало в газете. Я суечусь с посудой, достаю колбасу, вяленую рыбу, хлеб.
— Негоже позволять мальчишке так унижать тебя перед всем честным народом.
Я молча накрываю на стол, ставлю стулья. Снова стук, но уже не деликатный.
— Да-да, — говорю.
Входит Никита и прямым ходом в спальню. Такое впечатление, что и не выходил из нее никогда.
— Нонночка, — зовет меня. Я не гляжу на него. Он еще раз: — Нонночка…
Обернулась, вижу красное, мокрое, в слезах лицо, тянет ко мне ладони, зовет к себе. Я посмотрела на сидящих, их как корова языком слизала.
Так и стоим — он ни с места и я. «Нонночка», — заплакал.
Ох, негодный, таки добился! Пошла я не торопясь к нему, он обнял меня и смиренно застыл.
Так постояли мы, потом он сказал:
— Пойдем, милая моя. Пойдем ко всем нашим, чтоб они видели, что мы помирились.
Выходим, на Танюшку, его жену, наталкиваемся. Она взволнована.
Хорошо, когда у режиссера жена не актриса. Уютно в экспедиции, чистосердечно поболтать можно, потискать маленьких еще тогда их деток. Танюшка — переводчик и в прошлом фото-модель. Что я ей? Чем лучше работаю, тем как бы лучше для фильма, а значит, и для ее мужа Никиты.
— Танечка! Посиди у телевизора. Мы скоренько придем, — говорит Никита.
С криками «ура» нас принимали, целовали, угощали, пока Таня не крикнула:
— Никита, тебя Берлин вызывает!
Я люблю его, как когда-то любила свою маму. Нелепо? Но это соответствует действительности. Она была труженица номер один, а Никита стал номер два. Он работает день и ночь. Пишет, подготавливает съемку на завтра до мельчайших подробностей, и это в то время, когда все уже спят. Еще я люблю его хохмы, которые понятны только мне одной, то есть понятны всем людям, когда-то знавшим село. Я уверена вполне: будет царский дворец снимать — он и это сделает лучше всех; посевная сегодняшнего дня будет у него именно посевной сегодняшнего дня…
Это человек хорошего воспитания и блестящих манер. Однако в нужный момент с конюхами он конюх, и они его принимают за своего; на приеме международного класса он запросто сливается со светской знатью и становится лордом. По молодости еще не терпит всякие подковырки и искусно на них отвечает.
Как художник он всеяден. Это я не люблю, но что поделаешь, он таков: сегодня — «Завтрак у предводителя», а завтра — «Родня».
Он находится в той прекрасной и тяжелой поре, когда талант набирает силы стремительно. Его имя вызывает толки, суждения, отрицание, восхищение — все, как бывает при появлении индивидуальности.
Милый мой, дорогой Никита! Я тоже псих и вижу порою больше, чем другие. Как же ты работаешь на площадке, если брать не экстремальные случаи, как съемка на перроне!
Вот готовится съемочная площадка. Никита о чем-то задумался, и я украдкой разглядываю его. Вижу ломаный силуэт фигуры: он замер, держа в руке мегафон, постепенно как-то костенеет, застывает. Кажется, он и не дышит и вместо глаз пустые черные ямины. Он похож на старца мудреца. У Родена ведь это преднамеренная цель художника — вылепить мысль. Вот так и Никита забран и стиснут весь мыслью о чем-то, думает тяжко, глубоко.
— Никита Сергеевич, готово! — кричит Лебешев. — Давайте репетировать.
В здании пустого вокзала голос звучит зычно, как в тоннеле. Никита выходит из своей думы не сразу, а как-то сомнамбулически вязко, медленно.
— Да? — говорит он. — Ну что ж…
А сам еще где-то там, в облаках. Потом все-таки быстренько вырывается из пут, делая «потягушечки». И всё — он опять с нами. Подзывает к себе и рассказывает, как будет снимать тот или иной эпизод, хотя до него еще целое лето.
Он дьявол, конечно. Ему какими-то таинственными ветрами надувает из любой социальной среды такие тонкости и подробности жизни, что страшно становится.
Он нормально ненормален — он фантазер, художник, он талант. И каким же он снова становится душечкой, когда не работает, а рассказывает что-нибудь или играет в футбол (его любимое занятие).
Актеры, когда-либо с ним работавшие, становятся ему родными людьми. Он сентиментален, привязчив, добр, но и требователен до осточертения. Как ни выкладывайся, он все равно видит в уголочке души запрятанную тобой частицу эмоции.
— Нет! Нет! Так не пойдет — ты не собрана! Ты не готова. Давай снова.
И снова, снова… Летит он, как торпеда, сжигая все на своем пути, правда, и свое здоровье тоже.
Приближалось время восхищения либо разочарования фильмом «Жестокий романс» Эльдара Рязанова: ведь и то и другое может быть. Но вот что хочу добавить о Никите Михалкове. Увидев в «Кинопанораме» всего лишь одну сценку Паратова с Ларисой, я подумала, что если бы я никогда не знала Никиту ни как режиссера, ни как актера, то уже один этот кусок из фильма сказал бы многое о художнике. Многое для признания ненормального, необыкновенного сочетания в нем осознанного рисунка роли с великолепным исполнением.
На премьере «Родни» был бурный банкет. Собралось много интересного народу — и друзей по школе, и актеров, работавших с ним в предыдущих фильмах. Поймать Никиту за лацкан пиджака было невозможно — он был растерзан желающими пообщаться. Я поняла, что этот круг мне не пробить. Мы пили шампанское, веселились и знали, что наш кумир сегодня не наш. Ну ничего: на ярмарке надо мириться с общим гулом, на то она и ярмарка. И вдруг откуда ни возьмись — он, лицо влажное, красное, рука с бокалом.
— Ты не уходи, мы до утра будем своим коллективом…
— Куда я уйду? Ты с ума сошел! Нас так любят и хвалят.
— А что бы ты сейчас хотела? Я загадал ответ.
— Я хотела бы, чтобы на премьере «Родни» ты был зрителем и восхитился бы моей работой.
Он по-грузински шлепнул ладошкой по моей: дескать, понимаем друг друга.
Никита опять нырнул в толпу, потом через какое-то время крикнул нам, нашему столу: «Сладку ягоду брали вместе, горьку ягоду я один!» Ну что? Подойти и разорвать его на части за остроумие и точность определения положения?
Пока шли съемки, мы были вместе, у нас то клеилось, то не клеилось, а в монтаже он «сопел» один, и дело не шло споро, ох как не шло. Сказались те сцены, на которые мы надеялись, любили больше всех других, но чувствовали, что они неугодны для высокой критики. А что мы сделаем? Он мотался один по инстанциям. Но не считайте его бедолагой — шла нормальная «чистка», по тогдашним понятиям, и для зрителя, и для начальства. А как же — так было у всех, и у нас тоже: что мы, рыжие?!
Год пролежала картина без выпуска на экран. «Вырежи» да «вырежи», то одно, то другое. Он вырезает — это тоже обычная работа, а не исключительный случай. Начальник — не один, и претензия не одна. Выпутался! Вышла картина… «Горьку ягоду я один!»
Мужчина-кинематографист найдет «защиту» от Никиты Михалкова: он отпрянет от него из зависти. А женщины имеют счастье принимать все как есть.
Вот «Жестокий романс». Если б можно было стоп-камерой останавливать крупные планы Никиты, где он смотрит на поющую Ларису — Гузееву, пожухли бы все школы, все наставления по актерскому мастерству. Все мы гордецы и умельцы говорить и играть, играть хорошо, правильно. Но… Вот она, та зона, малодоступная в игре киноактера; вот он, тот миг — выше школы актерской, выше игры…
Это не взгляд. Это совсем не на поющую Ларису направлены глаза — это символ, актерский символ. Ларис было много по миру, и Паратовых тоже, но Никита Михалков нагрузил свою душу за всех Паратовых. Может, я и не права, но меня поразила эта уму непостижимая собранность! Напряжение, обобщение — он нес паратовское самочувствие: взять ее легко… а как она, дурочка, не защищена и как молода, а что же, что же потом?! Никита «видел» результат «на потом».
Наверное, выживут по-настоящему только те таланты, которых превозносит и анализирует противоположный пол.
А что? Это естественно. Искусство — это торжество пола! И наверное, частица восприятия теряется для критика-мужчины, потому что он видит успех, находки, а торжество пола ему неестественно ощущать.
И раз Рязанов остановил внимание на этих крупных планах, то он тоже очумел от таланта Михалкова.
В «Родне» мне предстояло танцевать в ресторане. Танец, на первый взгляд, незамысловатый. Но, как обычно, он на съемках длинный, а потом режиссерские ножницы его урежут, скомпонуют в пользу зрительского впечатления, то есть извлекут стремительность, как и в любом эпизоде.
Танец или песню мы учим со специалистами заранее, еще до съемок. И вот — танец… Скажем прямо, не моя это стихия, хотя танцевать приходилось в картинах немало. В группу пришел балетмейстер Абрамов с милой женщиной-ассистентом. Оба они бывшие актеры балета Большого театра. Внутри что-то скукоживается, как в зубном кабинете: «Ох ты боже мой, опять танец…» Короткая процедура знакомства, какие-то льстивые пояснения с моей стороны о непричастности к умению танцевать. Никто этого, конечно, не слышит. Никита дает свое добро, и мы идем в специальный зальчик.
Обычно танец разучивается около месяца ежедневной работы. Хожу уже который день с сердечной недостаточностью, посещаю врача. Но признаться в этом — равносильно потере своего женского достоинства. Серьезного с сердцем ничего нет, а что-то не очень… Ну, смотрю, как показывают первое коленце. Как хорошо! Как ладно! Да еще под музыку. Пробую вникнуть, повторить и увлекаюсь на полную катушку. Стала красная, потная, легкая. Ассистент поправляет ошибки, опять показывает, пританцовывая. А я разошлась и два часа скакала, как молодая козочка. Кончились занятия, балетмейстеры ушли, а я — в душ, переоделась и… стоп! Плоховато… Села. Не помогает. Но не дай бог, если кто узнает, что на танце не выдержала. Значит, старая? Немощная?! Нет, никогда! Нив коем случае!
Не торопясь, но с поднятой головой перехожу улицу и иду к подруге, живущей возле «Мосфильма». Падаю на тахту: «Скорее капли Вотчала!» Она быстренько мажет мне язык этими шипучими каплями, грелку — к ногам, и через полчаса я уже поднимаюсь — отпустило. Попили чаю, обсудили, она посоветовала не надрываться — впереди месяц.
Но завтра опять идти на танец. Всю ночь не спала, мысленно готовила речь о том, что я нетренированная, что танец — это всегда для меня мука; давайте, мол, не торопиться… Взяла подсобную одежду для репетиции и угрюмо поехала на «Мосфильм». Чувствовала себя вроде бы хорошо, но ощущение страха уже не могла никуда деть.
Сначала захожу в группу. Ассистент режиссера, ответив на приветствие, говорит:
— Нонночка Викторовна, к сожалению, сегодня вы приехали напрасно.
— Как?! — притворяюсь я, вроде бы даже возмутившись.
— Дело в том, что сейчас с открытым переломом ноги Абрамов доставлен в больницу — автомобильная катастрофа.
— Батюшки! Как жалко-то его. А мы-то теперь как?
— Режиссер не хочет другого балетмейстера. Будем ждать, когда выйдет из больницы. Значит, поучите потом, в съемочный период. Танец будем снимать последним.
Я как на крыльях опять к подруге, но уже не за каплями, а с вестью об отмене танца на целых три месяца! Да, трагическое и смешное всегда рядом: ведь я только недавно провалялась полтора месяца в кардиологическом отделении, и наверно, мое сердце еще не было готово к гопаку, и несчастный случай с балетмейстером для меня обернулся спасением.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.