34. Стекольщик Кажека
34. Стекольщик Кажека
Третьим известным частником Чебачинска, кроме сапожника дяди Дёмы и печника профессора Резенкампфа, был стекольщик Кажека (кондитер Федерау работал в госсекторе). Когда Антон рассказал о всех троих в доме зеленоглазой Аллы, её отец спросил, как у них обстояло дело с уплатой налогов, потому что он квалифицированно может пояснить, как увеличилось налогообложение после войны: на всю Москву частников с объявлениями — зубных и врачей-венерологов, машинисток — остались единицы. Но Антон знал точно: никаких налогов его герои не платили, об этом не раз шла
речь в отцовском доме. «Может, поэтому, — вмешался тесть акцизного, — и выжила провинция. Огромная страна, до всех из столицы не дотянуться».
Кажека без работы не ходил; в Чебачинске почему-то часто бились стёкла. Пётр Иваныч Стремоухов этому сильно удивлялся — в Москве на Усачёвке, где он жил в юности, все дома тоже были одноэтажные, но на его памяти никто ни разу не позвал стекольщика.
Разъяснил Чибисов, инженер по стеклу. Мастер из его конторы, направленный в известный дом на Лубянке вставить стекло в форточку, вместо этого захотел в холле пройти сквозь стеклянную отгородку два на три («По цельным окнам тени ходят», — подумал Антон), весь окровавился, но уникальное стекло разбил вдребезги. Чибисов отделался, считал, легко — непосредственный виновник загорал где-то под Магаданом.
«Стекло местного производства? — спросил Чибисов. — Толщина по всему зеркалу не единообразная? Пузырьки в толще просматриваются? В зеленоватый, как у бутылки, оттенок переходит? Всё понятно». И долго, со словами «внутреннее натяжение», «высокотемпературная кремниевая масса», давал объяснение, из которого Антон понял главное: оконные стёкла местного стеклозавода и должны лопаться — как при самой небольшой динамической нагрузке, например, при закрывании створок, так и при статической, то есть сами по себе, даже если к окну никто и не прикасался.
Инженер Чибисов про стекло знал всё. Например, как изобрели автомобильные стёкла. Они долго не давались. Форд замучился. Назначил своим специалистам огромную премию. Не помогло. Тогда он опубликовал про премию в газете. И про главное условие: стекло должно выдерживать сильный удар или, по крайности, осколки не должны лететь в морду водителю. Вскоре в его берлинский филиал притащился какой-то немец и заявил, что стекло надо обклеить с обеих сторон прозрачною плёнкой, он уже пробовал, при ударе получается звёздчатый эффект, даже мелкие осколки остаются на месте. Но как до этого додумался химик, а не стекольный инженер?
У немца была привычка: записывать в гроссбух всё, что произошло в лаборатории, в том числе и вещи необъяснимые. Увидев объявление Форда, он нашёл старую запись: такого-то числа со шкафа упала пустая колба, но не разбилась. Объяснения этому немец не нашёл, но факт описал, а колбу поставил на место. Теперь он снял колбу и внимательно изучил. Её негерметично закрыли, и раствор испарился, оставив на стенках тонкую плёнку. «Какие бывают хорошие привычки!» — сказал отец, поглядев на Антона.
Уже в университете Антон решил вести такие записи и даже сделал одну: «На снегу лежала надорванная сигаретная пачка. Но я сразу увидел, что она не пуста, хотя такая лёгкая вещь примять снег, конечно, не могла. Каким образом я это определил? Загадка только ли зрительных рецепторов?» Через несколько лет к этой записи он добавил ещё одну: «Я вошёл в комнату, из которой только что вышла мама. На столе лежало три новых журнала. Я мгновенно понял, что она открывала «Звезду». Предпочтение она отдавала как раз двум другим: «Новому миру» и «Знамени». У книжки журнала не топорщилась обложка, не оседали на глазах листы. Но мама подтвердила, что заглянула в оглавление именно этого журнала. Как я это понял? Работа тех же необъяснимых рецепторов». Ни к каким результатам эти наблюдения не привели. Но, может, ещё приведут, утешался Антон. Ведь и гроссбух немца ждал двадцать лет.
По стеклу Чибисов знал всё, а Кажека умел всё. У шофёра Грязнова захворал какой-то психической болезнью отец — не выносил малейшего шума, а окна обеих комнат выходили на центральную улицу, по которой после войны уже ездили иногда автомобили и, что хуже, мотоциклы.
— Сделаю, — успокоил шофёра Кажека, — будет тихо, как в морге, поцелуй меня в сердце. Принеси негодную камеру от своего ЗИСа.
— Зачем?
— Сказал — неси. Ну что стоишь, — рассердился Кажека, — так твою, поцелуй меня в лицо ниже пояса!
Из камеры стекольщик нарезал узких лент и проложил ими все пазы, где стекло входило в переплёт рамы, пригнал штапиками. Сами рамы сделал тройные. С улицы не доносилось ни звука.
Чибисов сказал, что подобные резиновые прокладки применили в остеклении небоскрёба Эмпайр-стейт-билдинг и с тех пор приспособились делать во всех американских небоскрёбах.
До Чебачинска Кажека жил в Москве; по пьянке в пивной возле Пушкина что-то сказал, что — не помнил, но в протоколе понаписали такого, что целой пятьдесят восьмой со всеми подпунктами не хватит, спустя два-три года получил бы вышку.
Стекольщик он был уличный. С особым на наплечном ремне плоским ящиком, из которого торчали листы стекла разного формата, появлялся на улице часов в десять, не раньше, — стекло свет любит и само на Божий свет поглядеть даёт.
— Стё-о-окла вставлять! Вставлять стёкла-а-а! Стёкла вмазать, зимние рамы вставить!
Выкрикивал он недолго, но так как молчать не умел, то без перехода начинал какую-нибудь песню. Имел небольшой, но приятный тенор, однако славу ему составил прежде всего репертуар: редкие песни бурлацкие, разбойничьи, шахтёрские, каторжные, жестокие романсы.
Ковром устлана лодка,
Давно я жду тебя,
Приди, моя красотка,
Приди, мое дитя.
Ах, краса та неземная
Вся в натуре декольте.
Кончалось печально:
Волны бурные стыдливо
Скроют мой красивый труп.
Или:
Он был красив и к роскоши привычен,
Пил винь шампань и устерс ел в обед.
Всегда притом был Жорж нигилистичен,
Дарил Жанетте жёлтых роз букет.
Самая длинная песня была про Ваньку-полового; пелась она на голос «Александровского централа»:
Где Калуцкая застава,
Там трахтир стоит большой.
В отделении направо
Служил Ванька-половой.
С подробностями повествовалось об успешной службе Ваньки, его неразделённой любви и о попытке суицида:
Взял он ножик, взял он длинный
У Егорки-мясника.
Наточил вострей аршинный
И зарезал сам себя.
Однако не до конца:
И от смерти Ваньку спас
Добрый доктор наш Гааз.
(Упоминание Ф.П. Гааза позволило потом Антону установить крайнюю дату возникновения романса.) Деятельность полового продолжилась, но Кажека удалялся в конец улицы или заходил в какой-нибудь дом, и чем всё кончилось, Антон так и не узнал.
Про другого Ваньку, всем известного ключника — злого разлучника, отбившего у князя молоду жену, Кажека давал вариант, который Антон потом не нашёл ни в сборниках Ивана Никаноровича Розанова, ни в песенниках прошлого века. По этой версии княгиня сама соблазняла верного ключника, который сначала не поддавался, но когда увидел вблизи, как её «груди-то тугие сарафан приподняли», не устоял.
В Историческом словаре, куда Антон писал маленькие заметки, по случаю сдачи очередного тома, потом корректуры, потом его выхода устраивали застолья, за которыми хором пели. Антона иногда просили исполнить что-нибудь кажековское. Любили поспорить, где и когда появился тот или иной текст.
— Расскажи-ка ты, мальчишка,
Сколько душ ты погубил?
— Восемнадцать православных,
И сто двадцать пять жидов.
— За жидов тебе прощёно,
Но за русских — никогда.
Завтра утром на рассвете
Расстреляем мы тебя.
Антон раза два пробовал просить семейный хор — деда, бабу, Тамару, тётю Ларису, маму — во время вечерних музицирований спеть что-нибудь из репертуара Кажеки, например, про Ваньку-ключника, общеизвестный вариант которого дед, конечно, знал. Но дед говорил: «Это пусть твой стекольщик поёт». Однако когда Кажека проходил по Набережной, всегда выходил на крыльцо и стоял, пока голос слышался. Иногда говорил что-нибудь вроде: «Верхние «до» у пьяницы недурны».
Да, Кажека был пьяница. Не от случая к случаю и не запойный (про таких дед говорил: «проявляет святое негодование»), а привычный. С утра перед выходом он принимал чекушку, иначе не мог работать: дрожали руки. Но после четвертинки рука становилась тверда — любой рез алмазом он делал не прикладывая деревянный метр, линия получалась идеально ровной.
Пить он приучил и свою кошку, которой с котёночного возраста подливал водку в молоко и которая считала, что таков естественный вкус продукта, и в чистом виде потреблять его отказывалась; Кажека говорил, что после любимого молочного коктейля она становится особенно ласковой и включает другой мурчалочный моторчик — с более приятным, бархатным звуком.
Стекольщик любил не только петь, но и поговорить, однако был деликатен и сам не начинал, работая молча. Но народ, удивляясь и завидуя его образу жизни, сам заводил разговоры, пытаясь вызнать, как, что и отчего.
— От чувствительности к жизни. Другие тоже чувствуют, но мучаются до вечера, а то и до субботы. А на кой? С утра не выпил — всё в душе не на своих местах. А принял на грудь — всё располагается.
Антон был уверен, что знаменитую поговорку «С утра выпил, весь день свободен» пустил в народ Кажека — второй, кроме автора бессмертной железнодорожной поэмы, философ бутылки, сохранивший ясный ум, — больше некому.
— Что ж, по-твоему, все должны делать, как ты, — спрашивал народ, — раз это так хорошо.
— Ни в коем разе. Я свою меру знаю: чекушка утром и поллитра вечером. А думаешь, мне не подносили? Мог бы не просыхать. Но за работой — в рот не беру. Только до и после. И все давно знают. А народ как? Чекушка ему — только для разгона, дальше, как поезд под уклон без тормозов — не остановится, пока с рельсов не сойдёт.
— А ты как же?
— Характер твёрдый имею. Норма — и точка. Нормы Кажека придерживался после беспамятного рокового загула на Пушкинской площади.
Разговаривал он недолго — видимо, и тут знал норму. «Где мой деревянный портфель?» — надевал на плечо свой яшик и был таков.
Вдруг он женился — на бывшей учительнице, тоже уже не молодой, которую уволили из школы как инвалида по зрению, хотя она преподавала пение и с лупой могла даже ставить оценки в журнал. Но кому-то понадобилось настучать в НКВД, что зав РОНО Крючков держит в школе нетрудоспособных (подозревали одного учителя физики, заочника, который с сессии в Омском пединституте привёз себе жену-музыкантшу, вскоре и занявшую освободившееся место).
— При чём тут НКВД? — недоумевал кто-нибудь.
— А при том, что заявление с резолюцией его начальника «Разобраться принять меры» из НКВД было направлено в облоно, которое дало взбучку Крючкову.
Второй нетрудоспособный был географ, контуженный фронтовик Глухарёв. Про него написали, что он не слышит ответов учащихся, полностью оправдывая свою фамилию, и оценки ставит наобум. Но интересно, что заменившая его учительница в следующей четверти вывела точь-в-точь такие же оценки, что и Глухарёв.
— А как же вы узнавали, кто на сколько знает? — любопытствовал Антон позже, когда у учителя уже был слуховой аппарат.
— По глазам. И по выражению лица. У ребенка всё на физиономии написано. Даже больше, чем четыре градации. Если надо, можно было бы ставить и три с плюсом или четыре с минусом.
В облоно переполошились, заставили Крючкова направить обоих педагогов на ВТЭК, где им и выдали волчьи билеты. Глухарёв, однако, не сдался — написал маршалу Чуйкову, которого он возил до контузии, и года через полтора его в школе восстановили.
А учительница пения так и осталась при своей крохотной пенсии.
Со стекольщиком они зажили дружно, после его вечерней нормы пели дуэтом. Кажека мгновенно запомнил со слуха классические романсы, она усвоила его репертуар — с подсказками, память у неё, как у всех непьющих, говорил Кажека, была значительно хуже.
Иногда Кажека пел соло; вопреки распространенному мнению, от пьянства он голос не потерял, а сохранил до возраста, когда профессиональные тенора выходят в тираж; музыкант Леонтьев даже находил, что с годами его голос стал мягче.
Антон, идя по вечерам на дежурство возле Клавиного дома, всегда у их плетня задерживался. Совместный репертуар супругов был богат; даже соседи, которые всякий летний вечер могли слушать, как они, сидя на завалинке, пели, говорили, что повторяется супружеский дуэт редко.
Но один жестокий романс Антон слышал несколько раз, видимо Кажеке он нравился, Антону тоже, а что ему нравилось, он запоминал с первого раза, а тут ещё повторяли.
Луна — красавица ночная
Обходит дальний свод небес.
Кусты руками раздвигая,
Шагал разбойник через лес.
Про луну было очень красиво, и дальше, когда послышался звук колокольчика, тоже хорошо:
Глаза разбойника сверкнули,
Кинжал блеснул в его руке.
В другой раз было спето наоборот: блеснули глаза, а кинжал сверкнул. Ворочаясь в постели, Антон долго мучался: что лучше?
И лошадей остановила
Его могучая рука.
С разбитым черепом на землю
Упало тело ямшика.
Но не зевал старик полковник,
Со шпагой выскочил в руке,
И завязался бой кровавый
Вокруг кареты на песке.
Исходя из содержания куплета, кинжал следовало безоговорочно заменить на клинок: какой бой с кинжалом против шпаги, явная порча текста.
Полковник был старик, а у разбойника — могучая рука:
И в сердце раненный полковник
На землю замертво упал.
Дальше шёл куплет, Антона смущавший:
Разбойник бросился к добыче
И полушубок быстро снял.
Огорчала меркантильность разбойника, но главное — Антону не нравился полушубок. Он не знал, в чём ездили в каретах полковники, и даже опробовал вариант «тулуп медвежий быстро снял», но стало ещё хуже — в тулупе не пофехтуешь. Снимая с убитого часы, разбойник «отца родного в нём узнал». После этого он во всём признался, наверно сказал, как в рассказе Гаршина «Сигнал»: «Вяжите меня». Его «в цепи заковали, в Сибирь на каторгу свезли».
В семинаре по фольклору Антон потом сделает доклад о жестоком романсе, где будет утверждать, что в этом тексте содержатся почти все главные черты жанра: поэтические штампы («красавица ночная», «свод небес»), бродячий сюжет (сын в своей жертве узнаёт отца) и проч. Остановится он и на полушубке, выдающем социальное происхождение автора. Эрна Васильевна сказала, что на основе малоизвестного репертуара Кажеки, дополнив его другим материалом, Стремоухов должен написать работу о поэтике жестокого романса. Антон загорелся, собрал материал, но, как и многое другое, не написал.
Когда у жены Кажеки спрашивали, не путает ли муженёк чего-нибудь со всё время пьяных глаз, она серьёзно отвечала, что, напротив, очень разумен, только в датах слабоват.
— Увидит случайно свежую газету: «Ещё декабрь? А я думал, уже февраль — вьюжно очень». Один раз со мною сильно спорил: он считал, что уже пятьдесят второй год, а шёл — пятидесятый.
В этот приезд, когда Антон в очередь навестил учительницу, она, как всегда, серьёзно рассказывала, что здоровье у неё более или менее, катаракту после поездки в Москву к Фёдорову удалось приостановить; муж, хоть и старше её на пятнадцать лет, чувствует себя по-прежнему как нельзя лучше, работы невпроворот, все хотят только Кажеку, потому что лучшего стекольщика не видывали; живут в достатке, муж всегда в хорошем настроении, улыбается, за всю жизнь на неё ни разу не крикнул.
— Проблема у нас сейчас только одна: он по вечерам привык выпивать бутылку, а я борюсь за четвертинку, как утром, — возраст всё же.
Антон вспомнил разговор с женой известного московского профессора, лингвиста- полиглота, и в старости изучавшего всё новые и новые языки, в том числе и неиндоевропейские, — после его 75-летнего юбилея жена тоже стала бороться за четвертинку по вечерам. Кажеке было под восемьдесят, и в своём режиме он пребывал уже лет пятьдесят.
Возьми в руки пистолетик
И прострели ты грудь мою.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.