Переписка Корнея и Николая Чуковских

Переписка Корнея и Николая Чуковских

1. К. И. Чуковский — Н. К. Чуковскому

10 июля 1921 г.[2] Холомки[3]

Мне хочется дружески, безо всякого задора, уверить тебя, что ты идешь по ложному пути. Пожалуйста, не думай, что вот опять скучный «старого закала» отец привередничает, а взгляни на вещи здраво и просто. 17 лет никогда в жизни не повторяются. Именно в 17 лет формируется человек. Каков он в 17 лет, таков он во всю жизнь. Что же ты такое — в 17 лет? Чудесный малый, искренний и прямой, — верно. Поэт — верно. Не без сведений — верно. Но, несмотря на это все, ты шалопай. Вот настоящее слово. Ни систематической работы, ни любви к работе, ни жажды знаний, ни выдержки — ничего. И когда я, глубоко уважая и твои дарования, и твою натуру, тяну тебя к труду, к новым интересам, к расширению духовного горизонта — ты кочевряжишься, ломаешься, торгуешься, норовишь увильнуть — к шалопайству. Я твердо убежден, что тебе, поэту, и вообще будущему интеллигенту, огромным подспорьем будет английский язык. Русский, не знающий ни одного иностр. языка, все равно что слепой и глухой. 7 лет, не жалея трудов, я тяну тебя за уши к этому знанию. А ты упирался. А ты бездарно норовил ускользнуть. Ни разу не было, чтобы ты сам, своей волей, захотел узнать, наконец, как следует этот язык, которым я стал заниматься в 17 лет, один, без учителей, без учебников, без всякой поддержки. Да я на твоем месте проглотил бы в одно лето всего Шекспира, Байрона, Мура, Браунинга, а ты вежливо позволяешь мне иногда, из милости, прочитать тебе какой-нибудь английский стишок.

В этом твое тупосердие. Ты именно туп сердцем, не чуток. Ты все воображаешь, что есть какой-то ненужный отец, который из упрямства навязывает тебе какие-то прописи. Вчерашняя история со сходом именно такова. Уверяю тебя, что поэты делятся на образованных и необразованных. Уверяю тебя, что еще больше, чем англ, язык, рус. поэт должен знать Россию. А Россия — это деревня. Я затем и потянул вас сюда (причем вы все тоже сопротивлялись), чтобы показать тебе (главным образом тебе) русскую деревню, без знания которой России не понять. Я думал, что тебя увлечет крестьянский быт, простонародный язык и т. д. Тебя же увлекло шалопайство. Как особенное одолжение, измываясь надо мной неприлично, ты сделал вчера несколько шагов к Захонью[4], но потом повернул — к логарифмам. (И пошло сочинил, что я заставил тебя тащить тяжести — 10 фунтов крупы, которую ты же схряпаешь!) Второй раз тоже ломанье, и тоже позорное бегство — к тем же логарифмам. Знаю я твои логарифмы!

А твое отношение к семье! Тебя заставят что-нибудь сделать, ты сделаешь. Но сам — никогда. Ты ведь знаешь, что просвирня отказалась посылать молоко. Ну взял бы ведерко и ежедневно сам пошел бы к ней и принес бы молоко, которое так нужно нам всем. Но тебе это невдомек. Ты предпочитаешь целый день по жеребячьи ржать, валяться на постели, козырять пред поповнами[5], чем, по собственному почину, помочь отцу и матери[6], и Лиде[7] — своим участием.

Почему ты никогда не понянчишь Мурку[8]? Или ты думаешь, что Лида обязана возиться весь день с Муркой, губя свое детство, а ты можешь целый день ржать и бездельничать, отделываясь тем, что ты «качал воду».

Предлагаю тебе одуматься. Даю тебе сроку до Петрова дня[9]. После Петрова дня ты должен:

1. Серьезно заняться англ. языком.

2. Наметить программу чтения.

3. Определить точно время занятий и отдыха.

4. Посвятить ежедневно не меньше 2-х часов на помощь семье, которая вся работает, кроме тебя.

И, пожалуйста, определи раз навсегда, друг я тебе или враг. Ты отдалился от меня и от Лиды, и от Бобы[10] — право, напрасно. Не сомневаюсь, что в глубине души ты и сам жалеешь об этом.

2. Н. К. Чуковский — К. И. Чуковскому

11 июля 1921 г.[11] Холомки

Я согласен с многим из того, что ты мне пишешь, но с гораздо большим не согласен. Ты совершенно прав, говоря, что у меня нет ни любви к работе, ни выдержки. Работать я люблю лишь [тогда], когда я особенно заинтересован в ней (напр. «Каракакула»[12]), а работать так вообще — не выношу. И, право, я и без всякой твоей в этом отношении помощи изо всех сил стараюсь с этим бороться. И эта, столь безвинно презираемая тобой тригонометрия, которой я занимаюсь (и совершенно честно) 1 ? часа в день, — есть попытка моя систематически заниматься каким-нибудь нужным, но противным делом.

Насчет английского языка ты тоже не прав. За последний год я занимаюсь английским языком охотно и много. Здесь, в Холомках, я прочел (это за последние 3–4 дня) много из английского романа Woman in Firelight[13], который я взял у Доди[14].

Что же касается твоих чтений нам английских стихов — то, вообще говоря, я их тоже очень люблю, но не нравится мне, что ты сначала читаешь их по-дружески, будто это совместное наше удовольствие (как и есть на самом деле), где каждый волен слушать и читать, сколько может, хочет или считает нужным, а потом уйти, — а я, между тем, отлично знаю, что, уйди я раньше дозволенного тобой времени, вырази я на лице меньше энтузиазма, чем тебе хотелось бы, — и весь твой дружеский вид пропадет, и ты начнешь читать мне нотацию. Когда кажется человеку, что ему запрещено чесать нос, — он употребляет все усилия, чтоб почесать его. Так и я. Когда ты предложил мне дружески идти вчера на сход — я с удовольствием пошел. Но когда оказалось, что меня тянут на сход силком, — я стал упираться. А не захотелось мне идти еще и потому, что мы и не на сход идем вовсе, а придется нам часа два просидеть у дяди Васи. Для меня же находиться в чужой среде, среди незнакомых людей — пытка. И вот когда я заметил, что на эту пытку меня тянут силком, да еще под видом совместного удовольствия, — я, конечно, решил употребить все усилия, чтобы избежать этой противной обязанности.

Если мы гуляем с тобой по-дружески, когда каждый может уйти в любую минуту, — я стараюсь доставить тебе удовольствия как можно больше. Если же ты гонишь меня гулять с тобой — я, естественно, становлюсь врагом тебе, и в то время как ты заинтересован заставить меня гулять с тобой как можно больше — я заинтересован гулять как можно меньше.

Я всегда по-дружески отношусь к тебе, а ты сам ставишь меня в положение врага своим начальническим ко мне отношением.

Теперь о твоих требованиях ко мне после Петрова дня.

1) Английским языком я вполне серьезно занимаюсь и теперь.

2) Программу чтения намечать считаю лишним, т. к. и так знаю, что мне надо прочесть, и читаю по мере возможности все из необходимого интеллигентному человеку, что я еще не читал.

3) Для тригонометрии время занятий у меня определено точно (1? часа по утрам). К сожалению, мне не всегда удается соблюдать его по независимым обстоятельствам. (Кстати о тригонометрии. За 3 недели моего здесь пребывания я прошел почти весь годовой курс прямолинейной тригонометрии, что и можешь ты проверить каждую минуту.) Остальные мои занятия не регулярного характера, и время определено для них быть не может.

4) Буду больше сидеть с Мурочкой.

Извини безграмотность мою. Лучше не умею.

3. К. И. Чуковский — Н. К. Чуковскому

6 августа 1921 г.[15] Холомки

Дорогой Колька!

Не сердись на меня за сегодняшнее. Просто у меня нервы черт знает как измотались[16]. Я тогда же увидел, что был не прав, и хотел перед тобой извиниться, но смалодушничал.

Твой К. Ч.

4. Н. К. Чуковский — К. И. Чуковскому

Вторая половина февраля 1923 г. [17] Петроград

Милый папа.

Посылаю тебе вторую главу «Евангелины»[18] — она у меня, кажется, самая чистая. С книгами для Ары[19] дело обстоит так: Кини[20] в Москве и сдать ему невозможно. 250 мил. Давыдов[21] уже истратил. Я ему дал еще 250 из всемирнских денег[22], но советовал не тратить, пока он не сдаст Кини первой партии книг.

«Евангелину» переписывал не я — поэтому уйма опечаток.

Нельзя ли в Москве пристроить мою книжку[23]? Над «Евангелиной» работаю все время — как встал после болезни. Дня через четыре кончу 5 гл. — и в первой части не будет уже ни одного непереведенного места. Тогда останутся только 2 неоконченные главы II ч. да всяческая чистка.

К сожалению, в посылаемой 2 главе не всегда верный (по Зоргенфрею[24]) гекзаметр. Кой-где я исправил, но в некоторых местах не успел. Иногда прекрасная строчка от исправления превращается в посредственную, среднюю — и мне жалко.

Меня заедает Университет[25] — учу психологию.

Всего хорошего

Коля.

Деньги дома на исходе.

5. Н. К. Чуковский — К. И. Чуковскому

Вторая половина февраля 1923 г.[26] Петроград Дир Фазерналиус[27].

Был я у Кини, выдержал длинный разговор на британском наречьи с его пламеннокудрой альбионкой [28], в результате чего выяснилось:

1) Профессор Golder [29] в Москве.

2) Адрес его ты можешь достать в Московской Аре.

3) Кини очень доволен книгами, доставленными ему Давыдовым.

Давыдов истратил на эти книги те 250 миллионов, которые ты ему дал, а те 250, что я дал, почему-то солит.

Вчера я кончил еще одну главу «Евангелины», сегодня чищу. Работы еще очень много впереди, а надо приниматься за университетские дела. Поэтому гоню «Евангелину» вовсю. Кончу к началу апреля.

Посылаю тебе два стихотворения[30]. Прочти и оцени. Одно из них новое. Если тебе понравятся они, и представится случай — покажи их Мандельштаму[31], а то и дай куда-нибудь напечатать. Только дуракам не показывай, пожалуйста.

Будь добр, купи мне Мандельштамову «Tristia»[32] и Асеевскую «Избрань»[33].

Приезжай скорее.

Коля.

Как с «Евангелиной»?

Здесь Маршак волнуется — как с Киплингом[34]? Он уже свою долю перевел.

6. Н. К. Чуковский — К. И. Чуковскому

Вторая половина февраля 1923 г.[35] Петроград

Dear Father[36]

Я глубоко огорчен неудачами моей «Евангелины». Прямо отбивает всякую охоту работать. А здесь у меня уже почти половина новой главы готово.

Но у меня есть надежда продать здесь, в Питере, в Госиздат книжку моих стихов под именем: «Дикий Рай»[37]. Это отчасти меня утешает.

Сколько я тебе ни пишу, ты избегаешь написать мне хоть строчку. Ну, что ж!

Лида на меня посылает всяческие гнусные клеветы (насчет Библии), так что у тебя извращенные обо мне представления. О, Лида, Лида!

Sweet was her breath as the breath of kine that feed in the meadows[38].

Привези Tristia / Мандельштам и Избрань / Асеев.

Привези первый альманах «Круг»[39]. Пожалуйста, не забудь. Это все не так дорого стоит, да ты, пожалуй, и даром достанешь. Говорят, вышла книга статей Мандельштама[40]. Если попадется — привези.

Мура сейчас сказала: «Мама, иди, да, а то ты то туда, то сюда».

Коля.

[Приписка Л. К. Чуковской]:

Ради Бога, выздоравливай. Сейчас получили твое раннее письмо. Я очень встревожена твоею болезнью. Как быть тебе без близких. При малейшей возможности кати домой, а то если осложнится, нужно будет тебе ехать в больницу. Здесь милый Конухес[41] поставит тебя на ноги. Плюнь на склероз. Опасны только легкие. Во всяком случае, пиши о состоянии твоего здоровья. Мы все здоровы. Плюнь на врачей. Доверься одному. Деньги у нас есть, и вообще все обстоит благополучно. Пришли мне адрес Добраницких[42].

7. К. И. Чуковский — Н. К. Чуковскому

Вторая половина апреля 1924 г.[43] Ленинград.

Милый Коля. Только сейчас урвал минутку, чтобы написать тебе — о твоей свадьбе. Раньше всего скажу тебе то, что ты сам чувствуешь: Марину[44] я люблю и уважаю и уже около полугода вполне примирился с мыслью о вашем супружестве. Но против сейчасного брака протестую всеми моими душевными силами. И вот почему.

Возьмем самое главное: стихи. Это для меня термометр твоего духовного развития. И вот я вижу поразительную вещь: от 1918 до 1922 года ртуть поднимается: ты развивался, рос, крепчал и вдруг остановился. Все, что ты написал за этот год, — есть вариация прежнего. Ни новых тем, ни новых горизонтов. И ты сам знаешь, что причина этой остановки — Марина. Уайльд сказал: «Женщины вдохновляют нас на написание прекрасных стихов, но они же мешают нам писать эти стихи»[45]. Это, конечно, вздор. Марина не мешает тебе, но в чем же она помогает? Она для тебя — все, она душа твоей души, — это дает ей огромные права, но налагает на нее и страшные обязанности. Чувствует ли она эти обязанности? Понимает ли она, что в ее руках вся твоя судьба как поэта? Приготовилась ли она к тому, чтобы быть женою поэта? Едва ли. Теперь большим поэтом может быть только тот, кто широко образован (как Блок или Гумилев, Пастернак или Ходасевич), или тот, кто хорошо, насквозь, знает страны, города, жизнь, людей (Киплинг, Н. Тихонов и пр.). Остальные — в лучшем случае — Дмитрии Цензоры[46]. Если ты останешься еще год при своих — очень хороших — темах, тебе грозит та же участь. Тебе нужно читать, путешествовать, повысить свое любопытство к людям, странам, культурам, вещам. Это нужно тебе именно сейчас, потому что только в твои годы определяется, творится человек. Оттого я и говорю: ради своего будущего, ради Марины, ради своих стихов — уезжай до осени, один, побродить, пошататься, увидеть новых людей. Ты и не представляешь себе, до какой степени узок и тесен тот круг, в котором ты теперь вращаешься. Этот круг сузится еще больше, если ты женишься сию минуту. Женившись, ты сейчас же принужден будешь думать о скучных вещах, о копейках и тряпках — и тогда прощай поэт Н. Чуковский!

В этом я твердо убежден. Я уверен, что если бы я так рано не попал в плен копеек и тряпок, из меня, конечно, вышел бы очень хороший писатель: я много занимался философией, жадно учился, а стал фельетонистом, по пяточку за строчку, очутился в обществе Карменов[47] и Ольдоров[48].

Признаюсь, что покупка тобою обручальных колец — испугала меня. Это дурной тон, низменный, пошлый. Не думай, что во мне интеллигентские предрассудки. Нет, я вовсе не хочу, чтобы Марина побудила тебя к покупке Бокля[49], но кольца… ведь она не за юнкера, не за парикмахера выходит замуж, а за поэта. В этом сказалось даже какое-то неуважение ко мне.

Я не намерен влиять на будущий стиль твоей жизни, — но, милый, я вдвое старше тебя, много видел людских отношений — и, мне кажется, ни Марина, ни ты — не уважаете единственной вещи, с которой вы вступаете в жизнь — твоего поэтического дарования. Если ты в этот год опошлеешь, сузишься, обнищаешь душой — ты никогда, никогда не наверстаешь утраченного. 20–21 год — решающие в жизни человека.

Уже давно я замечаю в тебе обывательские (для меня страшные) замашки. Ты слишком любишь именины, галстухи, прически, шашки и пр. Ты опоэтизировываешь эту пошлятину, ты говоришь

— жить, как другие живут,

но другие живут не так. Ни у Баратынского, ни у Тютчева, ни у Лермонтова, ни у Блока — ты не найдешь обывательщины. Их творчество — трагическая борьба с бессмертной пошлостью людской, отторжение от того сплошного Ольгина[50], которым была Россия. И это — закон, с этого начинается всякое творчество. У тебя же установилась инерция — и в жизни, и в стихах — восхвалять «забытье». А потому твои стихи — уже не творчество, а только мастерство. Что сделала Марина, чтобы отвлечь тебя от этой опасности?

Предо мной все время стоит моя судьба: с величайшим трудом, самоучка, из нищенской семьи вырвался я в Лондон — где столько книг, вещей, музеев, людей, и все проморгал, ничего не заметил, так как со мною была любимая женщина. Горе твое, если основой твоей карьеры — будут переводы с английского. Это еще хуже моих фельетонов, на которые я убил мои лучшие годы. Я не вижу ничего противоестественного в том, что жених и невеста, готовясь к долгой совместной жизни, разлучаются на 3–4 месяца, чтобы запастись духовным капиталом. Но после нашего вчерашнего разговора — я вижу, что мои слова не дойдут до тебя. Похоже, что ты, действительно, дошел до предела — физической страсти, которая совершенно изнурила и опустошила тебя. Что же делать! Если так, то женись, от всей души желаю тебе счастья, но помни, дорогой, об опасности, о которой я пишу тебе в этом письме: об опасности незаметного заплесневения души. Тебе нужны героические усилия, чтобы не подчиниться той нечеловеческой пошлости, в которой теперь утопает Россия. Ты верным инстинктом всегда выбирал себе хороших друзей — Познера[51], Арнштама[52], Леню Месса[53], Тихонова[54], — но тебе нужно выбиться из старого круга и найти новых. Этого я и ждал от твоей кавказской поездки, т. к. в этом году в Крыму, на Кавказе будет вся московская талантливейшая богема. Упустить этот случай — страшно. Ведь в будущем году у тебя, вернее всего, будет ребенок, а ребенок для тебя в твои годы — могила. Если же ты соберешь столько денег, что поедешь на Кавказ с женой, то там вы будете так поглощены друг другом, — что самые драгоценные люди пройдут мимо вас, как в тумане.

Теперь второй вопрос: о деньгах.

Признаюсь, я ждал, что наступит минута, когда ты будешь помогать семье, дашь возможность отдохнуть и мне, и маме. (Твоя мама заслужила отдых; ты и не подозреваешь, как горька и мучительна была ее жизнь: она, ради семьи, закопала свою молодость в Финляндии, нигде не была, ничего не видела, думала — только о вас). Теперь ты уходишь от нас — и, конечно, ты сам понимаешь, что при всем желании я, даже на первых порах, не могу снабдить тебя деньгами.

Вот и все. Я не говорю нет, но в моем да есть несколько сомнений и боязней, которые я счел своим долгом не скрыть от тебя. А ты поступай так, как ты чувствуешь. Я верю и в тебя, и в твои чувства. Я верю, что та связь, которая есть у нас с тобой (и у тебя с мамой), с годами не порвется, но окрепнет. Поэтому если ты с Мариной, несмотря на это письмо, решишь, что тебе нельзя не жениться сейчас, что ж, я не буду в отчаянии. Но подумайте, попробуйте протомиться до осени, если, конечно, вы согласны со мной, что это сделает вас крепче для будущего.

8. К. И. Чуковский — Н. К. Чуковскому

23 июня 1924 г. Ленинград

Коля, милый. Лившиц[55] денег не дает, тянет. Я послал тебе в Феодосию на твое имя 40 рублей телеграфом 20/VI; посылаю с Полонской[56] еще денег немного; не волнуйся, все образуется. Всякая неудача в твоем возрасте имеет значение воспитательное. Я уверен, что отныне, напр., ты никогда в жизни не забудешь паспорта, собираясь в дорогу. Деньги у тебя будут, — из Госиздата[57]. А на Лившица, признаться, я плохо надеюсь. Пиши детскую вещь, приглядывайся к детям, и постарайся подмечать их методы мышления, их вкусы. Клячко[58] издаст твои детские стихи с удовольствием. К Максимилиану Александровичу[59] едет Чехонин[60], вот тебе и иллюстратор. Детская книжка даст тебе ренту. Главное, что плохо в Коктебеле: он располагает к безделью. В Питере так же трудно бездельничать, как голодать, а в Коктебеле — праздность естественное состояние людей. Конечно, твоего письма, первого, я не получил. Получил только второе, посланное с оказией из Москвы. Мария Николаевна[61]уже очень давно послала тебе твой паспорт. Как твоя брачная жизнь? Без трещины? Как ты отнесся к Крыму? Напиши подробно, но не мне (не доходит), а Лиде, например. Или мне на адрес «Всемирной литературы», который теперь пишется так:

Ленинградское отделение Госиздата, Моховая, 36.

Милый Коля. Я в пустой квартире, мама на даче, в Сестрорецке. Здесь идет дождик, крыши блестят, птицы поют в садике, пять часов утра. В общем, очень хорошо, и никто вокруг не виноват, что у меня болит сердце. А сердце болит. Оно потребует самого серьезного лечения, а для лечения нужны будут деньги. В Сестрорецке — на жизнь семьи уходит столько, что одному человеку хватило бы каждый месяц ездить в Америку! Я лежу и читаю Фрейда[62]. Читал ли ты этого господина? Забавно. Везу к Лиде — пусть тоже прочтет. Здесь паника от безденежья — бедный Выгодский[63]шатается от голода, Анна Ив. Ходасевич[64] обедает единожды в неделю, Пяст[65] опять уныл и дряхл (от неядения), о Верховском[66] страшно и подумать. Этот год для многих хуже 1920-го. Чем живет Татьяна Богданович[67], не ведаю. Шкапская[68] тоже без работы, без заработка. В Москве я видел людей, которые на 4 червонца содержат 6 человек. И все эти люди с утра до ночи ходят — без надежды — по редакциям, согласны на все, готовы на все — и вечером возвращаются домой, не обедавши. Вчера в Госиздате видел Колю Никитина[69], даже он приуныл: где бы перехватить 5 рублей. Хотел продать Белицкому[70] «Дэзи» из «Рвотного форта» в качестве детского рассказа, не удалось, и он решил кинуться к Клячко. Алексей Толстой был у меня — в совершенной тоске. У него впереди процесс — из-за «Бунта машин»[71]. Я вполне утешил его, сказавши ему, что Шекспир тоже списал «Укрощение строптивой». Он судорожно ухватился за сие обстоятельство. В Питере Шкловский. Дал «Современнику» статью об Андрее Белом[72]; доказывает, что в Белом важна не антропософия, а «установка на стиль». Хотя эта демонстрация формализма уже утратила свою новизну (ей уже лет 15), он так суетится, словно вчера до этого додумался. А ведь лысый, желтый, толстый, обидчивый — и милый. Кланяйся Борису Николаевичу[73]. Я сказал Чехонину, что он в Коктебеле, и Чехонин намерен поехать к нему, т. к. он (Чехонин) пишет декорации к «Петербургу» Белого, который («Петербург») пойдет в виде пьесы в 1-й Студии. Скоро ли ты пришлешь конец Гэрдльстонов[74]? Начал ли ты Spanish Gold? Я устроил Симе[75] большой заказ в «Красной Ниве» — он уже получил 7 червонцев. Торжествует. Знаешь ли ты, что у Бобы переэкзаменовка по-французски и по географии? Бедный мальчик, везу ему «Путешествие Миклухи Маклая»[76]. У Лиды тоска: куда себя деть? Мне нужно мудро, незаметно для нее втянуть ее в интересную литературную работу, так, чтобы к осени она была по уши в каком-нибудь деле. Ну, обнимаю тебя и Марину. Самый сердечный привет Максимилиану Александровичу и Марии Степановне. Спасибо Марии Степановне[77] за милое, милое письмо. Книги[78] им я послал давно — и накладную отдельным письмом. Неужели не получили? Пиши. Как жаль, что твой отдых омрачается пустяками: безденежьем и отсутствием паспорта.

Твой ОТЕЦ.

Июнь 23

1924.

Пишешь ли стихи?

9. Н. К. Чуковский — К. И. Чуковскому

Начало июля 1924 г.[79] Коктебель.

Милый папа!

Вот конец «Гэрдлстонов». Правь их скорее и сдавай поскорей в Госиздат. Сейчас отходит почта, времени нет, и потому буду краток.

Здесь чудесно. Занимаюсь философией. Белый изумительный, умнейший человек. Фрейда я прочел. Детская книжка моя подвигается неприлично медленно. Но надеюсь в конце концов (к сентябрю, пожалуй) что-нибудь сделать[80].

Но, увы.

Все деньги истрачены, хотя мы тратили минимально. Когда пришли деньги, их пришлось отдать в уплату долга. Больше жить здесь не на что. Вышли госиздатские семь червонцев немедленно телеграфом, но не на Феодосию, а прямо на Коктебель. И через неделю мы дома.

Коля.

Целую всех.

10. Н. К. Чуковский — К. И. Чуковскому

11 июля 1924 г. Коктебель[81]

Вышли семьдесят, едем домой.

Коля.

11. К. И. Чуковский — Н. К. Чуковскому

24 мая 1925 г. [82] Ленинград

Милый Коля.

Острецову[83] я расписал роман Конан Дойла самыми яркими красками. Сапиру[84] тоже. Острецов согласен экстренно прочитать этот роман. Сапир говорит, — понимаешь ли, — что, понимаешь ли — «Кубуч» будет рад издать этот роман и, понимаешь ли, заплатить за него деньги. Понимаешь? От Острецова — понимаешь ли? — я пошел к Горлину[85] взять у него — понимаешь ли? — рукопись «Гэрдлстона», но Горлин, понимаешь ли? — говорит, что у тебя — понимаешь ли? — есть, — понимаешь ли? — дубликат «Гэрдлстонов», — уже проправленный мною 1). Если этот дубликат существует в Детском, дай его Бобе, а если он на твоей квартире, укажи Бобе, где «Гэрдлстон» находится. Я боюсь, это самое, что исправленный «Гэрдлстон» имеется только у Горлина. В таком случае — это самое — тебе надо взять неисправленный экземпляр, пойти, это самое, к Горлину и, основываясь на его экземпляре, внести туда свои исправления.

Впрочем, надеюсь, что — это самое — у тебя тоже — это самое — есть экземпляр исправленного «Гэрдлстона» и — понимаешь ли? — Сапир на будущей неделе превратит его в деньги!!

Твой — понимаешь ли? — папа.

[Рукой Б. К. Чуковского]:

Коля! Был я у тебя — это самое — три раза и не застал тебя дома. Даже Марины понимаешь ли? не было.

Твой — понимаешь ли? — брат Боба.

1) Свой экземпляр — понимаешь ли? — Горлин, — понимаешь ли? — не отдает: говорит, что права не имеет.

12. Н. К. Чуковский — К. И. Чуковскому

Июнь 1925 г.[86] Детское Село

Милый папа.

Мне очень жаль, что восьмая и девятая главы так плохи. Но, надеюсь, это исправимо. К счастью, мне кажется, вторая половина романа лучше первой[87]. Роман у меня идет к концу, но, все же к 1-му мне не кончить. Я вру Сапиру, что сдал уже тебе все, и только конец в переписке. Помоги мне устроить так, чтобы он дал мне все следуемые деньги не позже первого.

Метрику получу, наконец, в среду. Все, что проправишь, при первой же оказии отправляй в город — это страшно ускорит работу.

Марина хорошо. Денег у меня ни гроша. Жив только долгами.

Коля.

13. К. И. Чуковский — Н. К. Чуковскому

Июнь 1925 г. Сестрорецк

Милый Коля.

Посылаем Тебе три червонца. Плодись и размножайся. Бог дал Тебе необыкновенно чадолюбивую мать. Она очень по Тебе скучает. Каждый день рвется к Тебе. Ей кажется, что Ты голодаешь, что Ты исхудал, что у Тебя нет отдыха, что Ты переутомился и проч. Мне кажется, что Тебе для опровержения этих слухов следовало бы приехать к нам. Приезжай, искупаешься, переговорим о Твоем романе, и в целости вернем Тебя Марине (каковой Марине мы все посылаем целую кучу приветов). Надеемся, что она даст Тебе отпуск.

На Сапира нажму. О романе не беспокойся. Я не успел его по-настоящему исправить, но он исправим.

Твой К. Ч.

Июнь. 25.

14. К. И., М.К. и Л.К Чуковские — Н. К. Чуковскому

30 июля 1925 г.[88] Сестрорецк

Милая Марина. Какой у тебя ребенок, золотой или простой?

Мура.

Милая Марина Николаевна.

Это письмо Мура сама сочинила — и написала сама. Привет Наталье Николаевне.

Ваш К. Ч.

Коля! Я твой роман передал С. Дрейдену. Получил? Мне роман нравится. Интересно.

К. Ч.

Мура сейчас сказала: «И я уверена, что она ответит, что золотой. Непременно! Мы всегда с ней балуемся, и она говорит глупости…» Л.Ч.

30/VII.

15. К. И. Чуковский — Н. К. Чуковскому

13 августа 1925 г. Сестрорецк

Милый Коля!

Не нужно эпилога. К чему ставить точки над О? Поверь мне, что так будет лучше. Меня тревожит твое безквартирье. Не сделать ли так: я бы остался весь сентябрь в Курорте, а ты поселился бы с семьею у нас — места хватило бы. Это было [бы] и маме приятно: удовлетворило бы ее потребность быть с тобою и с внучкой. Не зови маму в Детское. Ей это невозможно: голова болит по неделям. Она чувствует себя как будто виноватой, а между тем ведь это никому не нужно: ни тебе, ни Тате, никому. Мне кажется, что мы, родные, должны помогать друг другу, а не выполнять какие-то правила вежливости. Если бы мама понадобилась вам — она кинула бы все и пешком пошла бы в Детское, но отрывать ее от моря, от пляжа, от спокойно-налаженной жизни не надо!

Father.

Коля! Отец одной моей подруги рассказал мне, что ему известен один комиссионер по квартирам, который предлагает всяческие квартиры. Я просила его узнать адрес этого комиссионера, и, если он узнает, то я к нему пойду.

Вот все, что я могу пока тебе по квартирному вопросу сказать.

Привет Марине; поцелуй Татульку.

Я, может быть, приеду в Царское в конце той недели.

Лида.

13. VIII. 25 г.

16. H. К. Чуковский — К. И. Чуковскому

2 сентября 1925 г. Ленинград

Милый папа.

Я был в «Сеятеле»[89]. Они в восторге, что ты предоставляешь им «Короли и Капусту»[90]. И согласны уплатить на будущей неделе 250 рублей за О. Генри и 40 за Уэллса. Я сказал, что это тебе мало и попросил у них разрешения узнать у тебя последнюю цену. Проси 300 за Капусту (по 30 за лист) и 45 за Уэллса. Он согласится, я уверен. Он в восторге от твоего перевода О. Генри и сейчас же велел приостановить одного из переводчиков, которому он две недели тому назад заказал этот же перевод[91]. Для того чтобы все деньги были бы уплачены на будущей неделе, необходимо, чтобы твой ответ был у него не позже понедельника, а лучше всего — в субботу. Если к понедельнику ты ничего не ответишь, я буду с ним торговаться за свой риск.

Посылаю тебе корректуру Уэллса[92].

На днях решится, закажет ли он мне переводить Марка Твэна[93].

Не продашь ли ты ему «Записок Жулика»[94]?

Не сердись, если я что-нибудь перепутал, ей Богу, старался бескорыстно и усердно.

Коля.

2 сент. 1925.

17. К. И. Чуковский — Н. К. Чуковскому

1926 г.[95] Ленинград

Коля! Не будь идиотом. Плюнь на Вольфсона[96]. Делай для Госиздата «Underground London»[97], и пусть Вольфсон подаст на тебя в суд. Если он посмеет это сделать (а он не посмеет!), — мы все вскроем такую панаму — его «Мысль», что он будет заклеймен навсегда. Проучи Вольфсона за его хамство. Я тысячи раз поступал так с издателями и всегда побеждал.

Ч.

18. К. И. Чуковский — Н. К. Чуковскому

1926–1927 г.[98] Ленинград

Чиколай Нуковский!

Под стеклом у меня на письменном столе ты найдешь:

1. Телеграмму от Древицкого[99].

2. Узенькую квитанцию, из коей явствует, что ты немедленно должен идти на телеграф к 56-му окну — и получить для нас обоих 4235 рублей[100]!!!

Чорней Куковский.

19. H. К. Чуковский — М. Б. Чуковской

18 июня 1927 г. Саратов

Милая мама. Я не писал тебе до сих пор, потому что хотел написать, когда все окончательно о Лиде выясню[101]. Приехал я сюда третьего дня, остановился у Афруткиных[102] и много с Лидой говорил обо всем, познакомился с Юрой[103], повидался с Сашей[104] и с Изей[105].

Во-первых, Лида здесь очень потолстела и выглядит лучше, чем в Ленинграде. Но в голове у нее такой необыкновенный сумбур, что говорить с ней совершенно невозможно. Я говорил с ней двое суток и бросил, увидев, что это ни к чему, кроме ссоры, не приведет. Роковую и очень печальную роль здесь сыграл, конечно, Юра.

Юра мог бы быть гораздо хуже, чем он есть, и вообще он мальчик не плохой, если, конечно, его не видеть слишком часто. Он фанатик, много читающий и много говорящий и притом изучающий язык эсперанто. Судьбой своей очень гордится. Я сказал Лиде, что он настоящий и законченный Смердяков[106] (даже на гитаре играет), но она чуть не разревелась. Никакой романтической истории между ними нет. Все это — очередное сумасшествие.

Сегодня Лида переезжает от Афруткиных в коммуну[107]. Я сделал все возможное, чтобы этому помешать, но ничего не добился. Все мои доводы отскакивали от нее, как от стены. Афруткины смотрят на Лиду, как на доходную статью, но зато сытно и хорошо кормят, моют ей полы, стирают ей белье. Они сейчас отвоевали у соседей еще одну комнату, и туда переселилась Нюра, которая до сих пор спала с Лидой, так что Лида могла бы теперь жить в комнате одна.

Видел я и эту коммуну. Коммуна помещается на заднем дворе в маленькой комнате, по величине вроде той, в которой у нас живет Дора[108]. В комнате нет своей печки, она отопляется печкой, которая стоит за стеной в коридоре. Впрочем, Лида утверждает, что от этого будет еще теплее. В комнате стоят три кровати, но нет ни стола, ни стульев. Юра уверяет, что сделает всю мебель сам из фанеры.

Лида очень несчастна, считает свое положение безвыходным и непоправимым. У нее нет ровно никаких политических убеждений[109]. Иногда она повторяет кой-какие юрины смердяковские словечки, но довольно неуверенно. Иной раз кажется, что здесь все дело в упрямстве, но чем ей помочь — не представляю. Она глубоко несчастна. Папино письмо[110] произвело на нее тот эффект, что она решила никогда ему больше не писать. Но это так, истерика, на самом деле она очень мучается тем, что папа не одобряет ее поступков. По-моему, папа должен написать ей еще раз, мягче, но не менее решительно. К ней можно относиться только как к тяжело больной.

Я катал ее на лодке, угощал всякой всячиной, хочу свести в кинематограф, и это ее немного развлекает. Твой приезд был бы ей очень приятен. Она необыкновенно тоскует по дому (особенно по Мурке), но думает, что все родные — враги. Разубедить ее очень трудно, но думаю, если ты приедешь, ты сделаешь гораздо больше, чем я. Ей непременно надо мешать ухудшать ее положение, потому что к каждому ухудшению своей судьбы она относится с каким-то отчаянным злорадством.

Я великолепно проехался по Волге. Шесть суток был на воде. Отдохнул вполне и тороплюсь в Калугу, чтобы скорее засесть за повесть. Не понимаю, почему Марина мне так мало пишет. Беспокоюсь, получила ли она деньги. Я здесь истратил чертову уйму. Пароход — дорогое удовольствие. Чтобы сытно питаться, надо тратить пять рублей в день.

Саратов — очень хороший, чистенький городок, лучший на Волге. Жара, тополя, мухи. Очень много земляники. Все дешево, кроме квартир. Через месяц будут арбузы и дыни.

Лида поссорилась с Сашей преимущественно из-за того, что он покушался на самоубийство. Покушался он из безраздельной любви к ней. Но теперь все прошло, и он, кажется, собирается жениться на какой-то Шуре. Юра его ненавидит, поэтому и Лида тоже.

Изя честно пытался выполнить все данные тебе обещания, но потерпел полный крах. Лида совершенно с ним не считается, так же, как и со мной.

Коля.

О Муре мне расскажет Марина в Калуге. Я уезжаю туда через несколько дней, и ты мне в Саратов не пиши. Пиши в Калугу.

18 июня 1927.

20. К. И. Чуковский — Н. К. Чуковскому

25 июня 1927 г. Ленинград[111]

Милый Коля! Спасибо за письмо. Оно объяснило нам очень многое. Это именно сумасшедшая, с которой крутыми мерами не сделаешь ничего. Но ты сам понимаешь, что лебезить перед нею мне никак не возможно. Лучше уж подвергнуться ее бойкоту, чем одобрять ее упрямые и тупые безумства. Может быть, мое письмо только пришпорило ее, но не могу же я улыбаться, когда она делает глупости. — Мура молодцом: у нее нормальная температура, она сидит в постели и читает «Детство Темы»[112]. Через три дня встанет. И тогда в Сестрорецк! — Приехал Ионов[113] — обамериканился, стал вежлив и тих. Спрашивал о тебе. — Денег в Госиздате не дали (Мессу дали, а мне обещали в ближайшую пятницу), но если тебе нужны, пришли открытку, я вышлю тебе свои, а потом с Госиздата сорву. — Начал ли ты повесть «Цветные моря»[114]? Я почему-то думаю, что она будет лучше всех твоих вещей, и что тебе будет легко ее писать. Наблюдай за Таточкой. Записывай ее слова. Опиши нам, как Вам живется. Как путешествовал ты по Оке? по Каме? по Волге? Воображаю, сколько у тебя впечатлений. Привет Марине.

Твои отец.

Советуешь ли ты мне хлопотать о Лиде?

21. H. К. Чуковский — К. И. Чуковскому.

28 июня 1927 г.[115] Калуга

Милый папа. Я многого не хотел писать тебе из Саратова. Ты спрашиваешь — хлопотать ли? Конечно, хлопотать, и чем скорее, тем лучше, хотя момент очень неподходящий. Переезд в коммуну необыкновенно испортил мнение о ней начальства. Сам Юра передавал мне, что начальство говорило: так значит, Чуковская тоже с вами? Да и место для коммуны они выбрали неподходящее: в том же доме коммуна менш., напротив коммуна с.-р. Она все это понимает, но Юра ее тянет, и с ним не совладаешь. Лида очень его чтит, даже больше, чем раньше Катю[116]. Она открещивается от дальнейшей деятельности, Юра горит жаждой применить свои силы. Он непременно влипнет и потянет ее за собой. Воздействовать на нее невозможно, надо воздействовать на ее начальство.

Из Саратова я поездом махнул в Москву, надеясь повидаться с Добраницким и Шатуновским[117]. Но достать адрес Добраницкого частным лицам по понятным причинам невозможно. На розыски я истратил полдня — всюду меня гнали в шею. Шатуновского я застал вечером. У него сидело несколько друзей — все высокопоставленные лица. Он принял меня ласково, но холоднее, чем в прошлый раз. (Тут я вспомнил стихи его родственника, которые ты ругал). Он сам вызвал меня на разговор о ней. Я рассказал ему все, что можно было.

— Чего же вы хотите?

— Пусть ее сошлют к папе и маме.

— Это невозможно. Но можно перевести ее в другой город, где у нее нет друзей.

Я промолчал, потому что Саратов большой и прекрасный город. Притеснений там она никаких не терпит, отношение к ней превосходное.

Добиваться стоит только одного — чтобы ее отпустили в Ленинград на три месяца[118] (здоровье, зоб). Я говорил с ней, она на это согласна. Это оторвет ее от шайки. Чистота юриных намерений мне кажется сомнительной. К сожалению, я не проницательный человек.

Если ее не вытащить хоть на время, можно считать, что несчастья только начинаются. Она увязнет не по своей вине, но по своей глупости. После трех месяцев можно хлопотать об отсрочке.

Она необыкновенно тоскует по Ленинграду и культурным интересам. Судьбу свою считает безнадежной и именно поэтому не делает никаких попыток к ее улучшению. Часто плачет. Стихи она повторяет только те, что повторяла в прошлом году в Луге, — ни одного нового не выучила. Много говорит об Ап. Григорьеве[119], но как-то виновато — думаю, что ничего не делает. Случайно прочел одно ее стихотворение — очень слабое. Ведь ей некому читать, а женщины верят в самоценность отвлеченной искренности, и поэтому она не считает нужным работать над стихами.

Среди тамошних своих приятелей она пользуется необыкновенным уважением. В этом и заключается секрет, почему они безраздельно владеют ею. Если бы Изя не так ее уважал, он, может быть, чего-нибудь и достиг.

Характер у нее каменный. Мы на Волге, в лодке, ночью, в страшную грозу и бурю заблудились между островами. Я греб четыре часа без перерыва и содрал всю кожу с ладоней. Изя позорно перетрусил, Юра метался, мешал, волновался, качал лодку, вел себя гнусно. Но я любовался Лидиным мужеством и спокойствием.

Папа, если можешь, — хлопочи. Только не пиши ей об этом. Провожая меня на вокзал, она плакала. Очень тоскует по Мурке. (Которая, надеюсь, теперь уже здорова.)

Я живу в Калуге у необыкновенно скучных и глупых людей. Калуга после волжских городов — просто гнусная яма. Жду не дождусь, когда, наконец, переедем в деревню, хотя здесь у меня есть отдельный домик в прекрасном саду, где я пишу «Разноцветные моря». Повесть двигается быстро, и если выйдет так, как я хочу, я отрекусь от всех Куков и Зворык[120]. Но кажется, все в ней звучит фальшиво. Тогда я пропал.

Деньги у нас еще есть, но скоро кончатся. Если ты или Леня[121] получили что-нибудь — пришлите. Только ради Бога не шли своих — мы еще не совсем обеднели.

Ты пишешь, что Мурка выздоравливает. А делали ли ей операцию? Напиши подробно, а не открытку. Где будете жить в Сестрорецке? Есть уже дача?

Марина разочаровалась в Калуге и хочет назад в Питер. У Татки болит живот и, кроме того, она плохо переносит жару. Здесь необыкновенно жарко.

Лида очень хочет, чтобы мама приехала. Я говорил ей, что мама приедет осенью.

Прости за такое торопливое письмо. Я весь день писал и очень устал.

Коля.

Деньги можно передать Марье Николавне[122] — она скоро едет. (Басков пер. 18, кв. 4.)

Если она уже уехала — вышлите.

28 июня.

Кстати! Лида поседела. Довольно много седых волос. Годам к тридцати будет совсем седая.

22. К. И. Чуковский — Н. К. Чуковскому

13 июля 1927 г. Сестрорецк[123]

Дорогой Коля. Неужели тебе не нужны деньги? Почему ты не пришлешь свой новый адрес. В своем последнем письме ты уведомлял нас, что завтра ты уезжаешь из Калуги — а нового адреса до сих пор не прислал. Между тем, у меня лежат для тебя Госиздатские деньги, и я не знаю, по какому адресу их послать. Пришли мне письмишко с адресом, да заодно сообщи побольше о себе, о Марине, о Татке. Мы (за исключением Лиды и Бобы) в Сестрорецке (Лиственная ул., 6). Мура поправляется. Я хирею. Мама здорова. Лето здесь чудесное. Что твои «Разноцветные моря»?

Твои отец.

23. Н. К. Чуковский — К. И. Чуковскому

15 июля 1927 г. Хутор Никольский

15 июля 1927.

Милый папа. Непременно сообщи мне, когда ты собираешься быть в Москве. Я, проездом домой, тоже остановлюсь в Москве и хотел бы тебя там застать. Домой я вернуться хочу к 5–10 августа. Здесь очень хорошо, мы все трое растолстели, и уезжать не хочется.

«Разноцветные моря» я кончил и теперь правлю. Подсчитал листы и, о ужас! вместо договорных 4-х всего два. И расширить нет никакой возможности — пропадет вся слаженность сюжета, над которой я бился столько времени. Не рассказывай об этом в ГИЗ’е. Я затеял писать новый рассказ. «Раз<ноцветные> м<оря>» — сентиментальная сказка, несмотря на ленинградский быт.

Вышли мне, пожалуйста, денег. До сих пор не получил ни копейки. Деньги у меня здесь еще есть, но беспокоюсь, не пропали ли гизовские 75 р. на почте.

Пиши подробное письмо.

Калужск. губ., Медынский уезд, ст. Полотняный Завод, хутор Никольский.

Коля.

24. К. И. Чуковский — Н. К. Чуковскому

22 июля 1927 г. Сестрорецк[124]

Спасибо, милый Коля, за письмо. Видно, нечего делать, приходится мне ехать в Москву. Ты великолепно описал ее характер — и, конечно, не мне такой характер ломать. Признаюсь, во мне даже ревность шевельнулась: променяла меня и тебя на Смердякова. Но Смердяков для него — это даже слишком лестно. У Достоевского даже Смердяков и тот — гений. С изюминкой. А судя по карточке, этот Ю. просто солдафон, без оттенков. (Напиши, пожалуйста, свой подробнейший адрес, и вообще пиши сверху в каждом письме свой адрес — снова и снова — всем — всегда, это сокращает для адресата работу разыскивания предыдущего письма). В Москве я нажму все пружины и уверен, что достигну своего: пойду к Бухарину[125], к Калинину[126] и проч. Как это ни дико, но мне жалко ее до боли. Сейчас она написала маме глупейшее письмо, что не желает получать наших денег, т. к. у нее теперь «коммуна». Как это черство по отношению к нам, грубо по отношению ко мне. Она «железная», именно в том отношении, что у нее нет никакой задушевности. Я написал как-то ей нежное письмо — очень от души, — она ответила: «спасибо тебе за выраженные чувства», что-то в этом роде.

В Госиздате у тебя появился поклонник — Горохов[127]. Он прочитал «Русскую Америку»[128] и очень хвалит. В «Разноцветные моря» я крепко верю, только не поддавайся ритму, сидящему в нас с тобой. Ломай фразу, делай ее шершавее, мужественнее. Читал ли ты Гектора Мало «В семье»[129]? Вот повесть для девочек. Мура пришла ко мне и говорит: «„В семье“ — лучше Пушкина и чуточку-чуточку хуже „Тома Сойера“». Мне кажется, что в девочкиных повестях (girl’s stories) должен быть непременно фамильный элемент, семейные отношения (сиротка, находящая мать), вообще нечто кроватное, спальное, «вечно женственное».

Вот Мура входит ко мне в комнату — выросла — длинноногая — с бантиками в двух косичках — и несет книгу «В семье»: все хлопочет, чтобы и я прочитал.

У нас безденежье: Мурина болезнь поглотила кучу денег, Рувим[130] надул, «Круг» не шлет[131], словом, все по-старому. Но мой Некрасов выходит[132], Панаева вышла[133], и теперь будет гораздо легче.

О твоих деньгах: всякий раз, когда я прихожу за ними, мне говорят: взял Месс. Сейчас я звонил к Мессу — у него твоих 55 рублей. Он сегодня же отнесет их Марии Николаевне, а если ее не застанет, даст нам и мы пошлем тебе. Мама собирается с Мурой в пансион, но безденежье сделалось помехой.

Ну, прощай. Привет Тате и Марине. Пиши.

Твой К. Ч.

25. К. И. Чуковский — Н. К. Чуковскому

26 июля 1927 г. Сестрорецк[134]

Милый Коля! Боба провалился на устной математике — еду в город хлопотать о нем. Конухес ничего не устроил для Лиды — еду в город хлопотать о ней. Рувим не дал за этот месяц ни гроша, еду в город бить ему морду. Там и выяснится, когда я буду в Москве. Почему ты так рано стремишься в Питер. Успеет еще тебе осточертеть. Посидел бы до октября или сентября. Но если нужно быть раньше, выезжай в Москву около 15 августа, я буду там, в гостинице «Ливерпуль». Впрочем, мы еще обо всем сговоримся. Привет святому семейству. Твоих денег у меня было всего 50 р. Справлюсь в Госиздате об остальных.

Твой отец.

Пиши мне в Ленинград.

26. К. И. Чуковский — Н. К. Чуковскому

Начало августа 1927 г. [135] Сестрорецк Милый Коля! С твоими деньгами вышла чепуха: я потерял (то есть оставил в городе) твое первое письмо, где ты сообщал свой калужский адрес. Во втором письме твоем никакого адреса нет, а в третьем ты сообщаешь новый адрес, но просишь писать по старому, которого у меня нет. Сейчас я получил твой адрес от Бобы, из города — и шлю тебе деньги по телеграфу.

Странное вышло у меня положение:

1) я в Сестрорецке, 2) ты в Калуге, 3) Боба в Питере, 4) Лида в Саратове. Чувствую, что это только начало нашего семейного распада. Напишу тебе по всей четырем пунктам:

1. Сестрорецк. Погода сказочная. Ни одного плохого дня. Море милое, горячее, облака живописнейшие. Мы живем в трех минутах от моря. Каждый день ходим купаться — я, мама, Мура. Мура поправилась, но не совсем: температура прыгает, боли в животе, желудок не установился. Плохо то, что людей здесь очень много; я не могу спать; вся дача набита чужими людьми; хорошо то, что на взморье в курорте есть лодка, в которой я катаюсь каждый день. Море оказалось для меня дивным отдыхом — я не знаю высшей радости как заезжать далеко нагишом: выветривает все некрасовские корректуры, всего Клячку, всех Ангертов[136], остаются большие и спокойные мысли. Мама поправилась, варит варенье, много времени проводит на пляже, очень тоскует по Татке, по тебе, по Лиде, по Бобе, жалеет, что не может (за отсутствием адреса) ответить Марине. Я не пишу ничего — ибо только сегодня окончательно послал в типографию последние корректуры Некрасова.