Глава третья. ПО ОБЕ СТОРОНЫ ОКЕАНА
Глава третья. ПО ОБЕ СТОРОНЫ ОКЕАНА
В зимнем Карлсберге, пожалуй, только один человек встречал невеселый Новый год — тысяча девятьсот тридцать девятый — в состоянии веселой взбудораженности: восемнадцатилетний Эрик — первокурсник Политехнического института, будущий химик. Со дня на день его ожидало отплытие в Соединенные Штаты на борту шведско-американского лайнера. После Ханса пришел его черед сопровождать отца в многомесячном путешествии. Отец собирался поработать в Институте высших исследований в Принстоне, где уже навсегда; обосновался. Альберт Эйнштейн.
Предотъездной взбудораженности Эрика отец не разделял. Он думал О превратностях времени. Минувшей осенью 38-го года, в дни мюнхенского соглашения о передаче Германии чешских Судет, он, как и многие из тех, кого называли тогда «людьми доброй воли», опрометчиво поверил было, что англо-французская политика умиротворения Гитлера рассеет угрозу войны… Он поверил в это, к удивлению молодого итальянца Вика, работавшего в октябре — ноябре на Блегдамсвей. Рассказ Вика о позиции Бора поразил и другого, еще более молодого, итальянца Бруно Понтекорво, заехавшего той осенью в Копенгаген.24 Оба, несмотря на молодость, знали уже экспериментально то, что Бор постигал еще теоретически: необузданность притязаний фашизма… Однако, как и в 33-м году, приступ боровской доверчивости был недолгим. И оставил после себя удесятеренную тревогу, когда стало ясно, что умиротворение обернулось поощрением нацизма. Через сорок дней после Мюнхена настала в Германии ноябрьская «Хрустальная ночь» — Варфоломеевская для всех, кого гитлеризм в угоду своим политическим целям крестил безграмотно-расистской кличкой — «неарийцы». И потянулась новая череда беженцев из Центральной Европы, ибо вслед за Судетами оккупационная ночь начала наползать на всю Чехословакию…
За новогодним столом печально вспоминалась последняя встреча копенгагенцев в конце октября 38-го. Такой малочисленной была она, что уже не заслуживала имени ни конференции, ни семинара. И семейности не ощущалось. Три иностранные знаменитости — Блеккет, фон Лауэ, Ферми — прежде бывали здесь редко. Из ветеранов приехал один Гейзенберг. Из молодых — никто. Дороги земли перегородила тревога. Неуверенность поселилась в душах. Тянуло к разговорам не столько о физике, сколько о политических злоключениях дня.
Даже Гейзенберг был настроен скверно. В нем боролись несовместимости: вера в благо «национального возрождения» и отвращение к расизму, вера в благо «прусской дисциплины» и любовь к научному свободомыслию. Заслуживший от нацистов кличку «белого еврея», он, однако, прослыть антифашистом в их глазах не хотел. Природа наделила его естественной человечностью, но социальное проявление ее грозило в новой Германии гибельными последствиями. А для самоотречения и борьбы он не годился. Он был истинным героем в научном познании, но душевная его отвага кончалась там, где понимание хода жизни начинало требовать отважного поведения. И он уже конструировал историко-психологическое оправдание своего послушного бытия:
…он останется в Германия — не с Гитлером, а с родиной; он будет разумно послушным без старательности — только в границах, обеспечивающих безопасность; он сохранит себя для тех времен, когда после поражения гитлеризма Германии понадобятся носители лучших традиций ее культуры;
…и потом — он не может покинуть молодых физиков, доверившихся его попечению…
Так будет отвечать он летом 39-го года Дину Джорджу Пеграму в Нью-Йорке, отвергая предложенную ему профессуру в Колумбийском университете.
А в октябре 38-го, в дни последней семейной встречи на Блегдамсвей, это оправдание еще не было сконструировано вполне. Он еще полагал, что из дурного настоящего сможет каким-то образом родиться достойное будущее Германии. И споры с ним были тягостны. И у него самого было нехорошо на душе, потому что дурное-то настоящее логическому украшению не поддавалось.
Как скрытый упрек и в свой адрес воспринимал он разговоры копенгагенцев о вынужденном бегстве из Берлина Лизы Мейтнер, лишившейся австрийского подданства. Присоединение Австрии входило в программу «национального возрождения». И его радовала эта программа. Но из-за нее автоматически кончилось теперь замечательное сотрудничество «нашей мадам Кюри» с берлинским «петушком», как нежно называла она на протяжении десятилетий почтенного Отто Гана. Лиза Мейтнер нашла прибежище в Стокгольме и, собираясь в ноябре на неделю к Бору, условливалась с Ганом, что и он на денек приедет в Копенгаген: им хотелось хоть так продолжать сотрудничество. И на семейной встрече в октябре Гейзенбергу трудно было встречаться глазами с ее племянником Отто Фришем.
И с Энрико Ферми тоже. Тому предстояло бежать из Италии: сентябрьские расистские законы Муссолини делали непереносимой жизнь на родине для жены Энрико — Лауры. Гейзенберг негодовал, как все, однако и понимал, как все, что эти законы — угодливое подражание новой Германии. И снова в сложной бухгалтерии его души концы не сходились с концами.
Бор тогда позволил себе нарушить тайну Нобелевского комитета: 25 октября, за две недели до срока, он сказал Ферми, что ему будет присуждена премия 1938 года. Это могли быть спасительные деньги для будущих беглецов, ибо закон не разрешал им вывозить из Италии больше 50 долларов на душу. Ферми следовало заранее решить, возвращаться или не возвращаться домой после предстоящей церемонии в Стокгольме. Бор предложил ему и его семье временный приют в Карлсберге по дороге из Швеции в Америку… За новогодним столом гадали, где сейчас в океане «Франкония», на которой неделю назад, 24 декабря, итальянцы отплыли в Штаты.
Терроризованная Европа теряла своих физиков, чтобы их не потеряла Земля.
Еще гадали: вернется ли из Швеции до отплытия Нильса, Розенфельда и Эрика неунывающий Отто Фриш? Там он проводил рождество на лыжах в обществе своей тетушки Лизы. Бору нужно было, перед, отъездом поговоритьс ним и с Георгом Плачеком о замысле новых нейтронных экспериментов.
A в это самое время в маленьком шведском местечке под Гетеборггом, Отто Фриш переживал состояние такой; внутренней взбудораженности, что даже Эрик не мог бы. составить ему достойной пары. Забытый богом городок Кюнгальв чудился Отто Фришу в ту ночь кратковременной столицей ядерной физики..
Возбуждение началось на, второй дедь его приезда в Кюнгэльв, когда, утром, выйдя: из, своего гостиничного номера, он застал тетушку в холле за чтением какого-то письма.. У Лизы Мейтнер был озадаченный вид, точно читала нечто ни с чем не сообразное. Однако Фриша одолевали свои мысли, и он затеял разговор об идее одного эксперимента на Блегдамсвей.. Но Мейтнер не стала слушать племянника. Она протянула ему письмо. Оно пришло из Берлина. И, конечно, от Гана. Через минуту Фриш: изумленно уставился на тетущку, не зная, что сказать…
Ган серьезно и нехотя сообщал: среди продуктов нейтронной бомбардировки УРАНА он и. и Штрассман обнаружили три изотопа БАРИЯ — три разновидности этого элемента (с разным: числом нейтронов).
Выдающийся радиохимик писал серьезно, оттого что это было достоверно. И нехотя оттого, что это было неправдоподобно. (Почти так, как если бы честный садовод рассказал, что он потряс яблоню и на землю посыпались сливы.) Заряд ядра урана — 92, бария — 56. Значит, нейтрон раскалывал тяжелое-урановое ядро на большие фрагменты среднего атомного веса. Такие ядерные реакции еще никогда не наблюдалцсь. Нужна была громадная работа против сил ядерного притяжения нуклонов — протонов и нейтронов, — чтобы разбить ядро пополам. Как могло у медленного нейтрона хватить на это энергии?!
Отто Фриш: Предположение, что тут, возможно, произошла ошибка, было отвергнуто Лизой Мейтнер. Ган — слишком хороший химик, чтобы допустить такую ошибку, уверила она меня. Но как же мог барий образоваться из урана?
Да ведь потому Ган и написал Лизе Мейтнер, что не находил ответа на этот вопрос, а в справедливости полученных результатов не сомневался. Настолько не сомневался и настолько был поражен ими, что; накануне рождества позвонил своему другу ученому-издателю Паулю Розбауду и попросил оставить в январском номере Naturwissenschaften место для срочной публикации. 22 декабря его совместная с Ф. Штрассманом статья ушла в редакцию. Но на Дуаве не стало спокойней. Почти два десятилетия спустя он рассказывал журналисту Роберту Юнгу, что в последнюю минуту ему захотелось «вернуть статью из почтового ящика».
В этом-то смятений Ган написал о случившемся в Швецию своей многолетней соратнице. И не убоялся последствий, хотя тут можно было бы усмотреть вызов: весной он вместе с Максом Планком ходатайствовал перед самим Гитлером об оставлении в институте Лизы Мейтнер, но согласия фюрера не получил: Изгнанница узнала первой об открытий в Берлин-Далеме: А психологически с этим открытием все было непросто. И смятение Гана Мейтнер понимала лучше всех.
…Уже четыре года изучались результаты нейтронных бомбардировок урана. Ферми уверял, что они приводит к возникновению прежде неведомых на земле элементов: трансурановых — лежащих в таблице Менделеева ЗА ураном.
Ферми виделась Череда простеньких ядерных реакций. Самый распространенный изотоп урана с атомным весом 238 захватывал нейтрон — и увеличивал свою массу на единицу: появлялся уран-239. Конечна, тоже неустойчивый — бета-радиоактивный. Это означало, что внутри ядра один из нейтронов превращался в протон и электрон. Электрон — бета-частица — покидал ядро, унося свой минусовый заряд, А протон оставался. Положительно заряженный, он увеличивал на единицу заряд ядра-239. И это было уже не урановое ядро с зарядом 92, а следующее попорядку — доселе неизвестное, несущее заряд 93.
Потом еще один бета-распад — и появлялось ядро с зарядом 94. Еще один — и рождалось ядро 95-го элемента… Три трансурана сразу!
Однако даже авторитет Ферми не мог защитить эту версию от критики. Химик Ида Ноддак из Бреславля, первооткрывательница элемента рения, тогда же, в 34-м году, показала необязательность выводов итальянских физиков. И проницательно заметила, что уран, быть может, распадается на ядра изотопов хорошо известных элементов среднего веса! Только обосновать эту догадку ей было нечем. Все же она послала свою работу в Рим. Там поулыбались очередной нелепице химика, чуждого премудростей ядерной физики, и не стали искать невозможное. Впрочем, и она сама за это не взялась. А позднее ее муж, тоже известный химик, Вальтер Ноддак, попросил однажды Гана оповестить ученый мир о соображениях Иды. Но Ган ответил, что слишком хорошо к ней относится и потому не хочет делать из нее посмешище: «Раскалывание ядер урана на крупные осколки являлось, по его мнению, чистейшим абсурдом».
Еще немало приключений в духе детской игры «холодно-горячо» претерпела эта проблема за четыре года, пока минувшим летом 38-го — незадолго до бегства Лизы Мейтнер — Ган не пришел к убеждению, что среди продуктов распада урана три загадочных элемента — это изотопы радия. Он решил поставить контрольные испытания. И вот сейчас — перед рождеством — со всей химической достоверностью выскочили вместо радия невероятные изотопы БАРИЯ. «Чистейший абсурд» Иды Ноддак оказался правдой природы!
…Вернув тетушке письмо из Берлина, Отто Фриш поймал себя на чувстве, что здесь, в Кюнгэльве, наступают часы и дни, быть может, «самые важные во всей его жизни». Он тотчас забыл о своих экспериментальных замыслах. И вспомнил о Боре.
Идея компаунд-ядра! — не в ней ли ключ к пониманию открывшегося?
И Лиза Мейтнер подумала о том же: о коллективной толчее нуклонов, охватывающей урановое ядро после вторжения нейтрона. Когда «через сто лет» оно, некогда возбужденное, будет наконец освобождаться от избытка энергии, в конкуренцию разных способов распада вступит и эта — уже доказанная! — реакция: дробление составного ядра на крупные осколки. Но какой же скрытый механизм включает в ядре захваченный нейтрон, если сам он беден энергией? Не так ли слабый палец, нажав на нужную кнопку, вызывает взрыв? Не так ли избыточная молекула, присоединившись к набухшей капле, может заставить ее вытянуться и разорваться на две меньшие капельки? Образ лишней молекулы был точнее «пальца на кнопке», потому что ядро урана, судя по величине обломков, переживало не взрыв, а разрыв.
А почему разрывается висящая капля обычной жидкости? Сила тяжести становится больше сил поверхностного натяжения, формирующих каплю. Когда молекул слишком много, капля начинает дрожать, перетягивается посредине, делаясь похожей на песочные часы, прежде чем распасться.
Бору ядро и в самом деле рисовалось своеобразной каплей из протонов и нейтронов. Поверхностное натяжение создавалось, как в обычной жидкости, но только тут действовало мощное ядерное взаимодействие, связывающее нуклоны. Казалось, никаким силам не разорвать такую каплю пополам. Однако же эти силы нашлись. И, очевидно, они дремали внутри самого компаунд-ядра, потому что роль дробящего молота захваченному нейтрону была не под силу. Он просто «переполнял чашу терпения»…
Лиза Мейтнер и Отто Фриш медленно углублялись в тишину кюнгэльвского леса, тщетно стараясь и думать медленно — без мешающего волнения. Они сразу почувствовали, что их выводит на верный путь капельная модель Бора, Было ясно, какие внутренние силы могли пробудиться в урановом ядре: заряженные протоны отталкиваются друг от друга, а их 92!
Отто Фриш: …Мы присели на поваленный ствол… и принялись за расчеты на клочках бумаги. Заряд ядра урана, как мы увидели, действительно достаточно велик, чтобы почти полностью уничтожить эффект поверхностного натяжения… Урановое ядро и в самом деле могло оказаться шатко-неустойчивой каплей, готовой разорваться при малейшем провоцирующем воздействии извне…
Им представилась возможная картина: к моменту разрыва две меньшие капли ядерной жидкости делят между собой заряд урана — из 92 протонов 56 достается одной (возникает ядро бария), а остальные 36 — другой (возникает ядро криптона). Два заряженных сгусточка разлетаются с громадными скоростями, унося около 200 миллионов электрон-вольт энергии. Это подсчитывалось легко. И кружило голову: высвобождение такой энергии на ОДИН атом превосходило возможности химических реакций в миллионы и даже десятки миллионов раз! Такого ЕДИНИЧНОГО микрособытия достало бы на зримый макропроцесс — на то, чтобы оторвать от земли и взметнуть песчинку. Энергия разрыва ВСЕХ ядер в куске урана могла бы встряхнуть пустыню…
Но надо было спокойно рассудить, из каких ресурсов ядра брались эти 200 миллионов электрон-вольт? Ответ давала самая знаменитая формула естествознания нашего века — формула Эйнштейна:
Е = М * С^2.
Она доказывала строгую эквивалентность энергии (Е) и массы (М). Она расширяла представление о материальном единстве мира: как и вещество, энергия в любой ее форме обнаруживала свою весомую плоть. Два закона сохранения — массы и энергии — слились в единый закон. И физики, к странному удовольствию старомодных философов, получили право говорить, что энергия обладает массой. И стали выражать массу в энергетических единицах.
Разлетающиеся с энергией в 200 миллионов электрон-вольт осколки уранового ядра не могли не. уносить долю его плоти. И суммарный; вес родившихся ядер бария и криптона должен был быть меньше веса урана как раз на эту величину — 200 миллионов.
Отто Фришу и Лизе Мейтнер оставалось убедиться, что это так. А вокруг поваленного ствола, где присели тетушка и племянник, только и была, что любопытствующая тишь.. Да рождественский снег. Никаких книжных полок — никаких таблиц. И молодому Отто пришлось бы промучиться в неведении до возвращения в Копенгаген, если бы не тренированная десятилетиями профессиональная память Лизы Мейтнер.
Отто Фриш: К счастью, она; помнила; как выводятся массы ядер… и этим путем подсчитала, что два ядра, формирующихся при распаде ядра урана, взятые вместе, будут легче исходного примерно на 1/5 массы протона… А. 1/5 массы протона эквивалентно именно 200 миллионам электрон-вольт. Все совпало!
Не зная точной даты отплытия Бора за океан, Отто бросил тетушку, в Кюнгэльве и поспешил в Копенгаген.
К его взбудораженности прибавилось волнение — как бы не опоздать! Оторопь брала при мысли, что он не успеет услышать одобрение или хулу самого автора теории компаунд-ядра и капельной модели.
Эрик уже тащил вниз чемоданы, и уже ниоткуда не ожидалось обычных предотъездных помех, когда на дороге появился Отто Фриш. В лыжной шапочке — прямо с вокзала, и по глазам было видно; дело, у него безотлагательное. Кто-то нервно усмехнулся, и Фришу стало ясно, что для подробного изложения случившегося времени нет. Но Бору на все про все; достало минуты.
Отто Фриш: Едва я приступил к рассказу, как он хлопнул себя ладонью по лбу и воскликнул; «О, какими же глупцами были мы все! Да ведь это замечательно! Все так и должно быть! А вы с Лизой уже написали об этом статью?» Я ответил, — что пока еще нет, но напишем без промедления, и Бор сказал, что будет молчать о рассказанном до появления нащей статьи, затем он устремился к выходу, чтобы поспеть на пароход.
Так в начале января 1939 года еще не разгаданная в своих технологических последствиях научная новость поплыла вместе с Бором за океан — навстречу эпохальной своей судьбе.
…Очевидно, с помощью боцмана в каюте завелась грифельная доска. Эрик зимовал на палубах, а Бор и Розенфельд разве что тогда ощущали себя в Атлантике, когда слишком уж кренился черный парус этой доски. Шло вполне сухопутное — день за днем — обговаривание нежданной проблемы. Прояснялся механизм разрыва уранового ядра. И кажется, уже всплывала мысль что разные изотопы — преобладающий уран-238 и редкий уран-235 — должны распадатся с разной вероятнстью. И, пересказывая ассистенту вновь и вновь коротенькую предотъездную беседу с Фришем, Бор всякий раз забывал лишь об одном — предупредить Розенфельда, что пока все это должно оставаться «строго между нами».
Тем временем Отто Фриш названивал из Копенгагена в Стокгольм, вызывая к телефону профессора Лизу Мейтнер: так — для быстроты — они писали совместную статью. Скуповатый текст и длинное название «Расщепление урана нейтронами: новый тип ядерной реакции». Недоставало термина для этого нового типа. Фриш спросил у американца-биолога из лаборатории Хевеши, как называется процесс деления бактерии, когда из одной клетки возникают две. Тот ответил, что это так и называется — ДЕЛЕНИЕ. Прекрасно! Фриш не стал искать ничего лучшего для первого сообщения, хотя сходство было минимальным: из ядра урана вовсе не появлялись на свет два новых урановых ядра.
Конечно, о чуде ДЕЛЕНИЯ ЯДЕР узнали на Блегдамсвей все. И однажды скептический Плачек — теперь уже бездомный чех, собиравшийся в Америку, — сказал Фришу, что барий барием, но надо еще экспериментально убедиться в существовании высокоэнергичных обломков урана: а вдруг 200 миллионов электрон-вольт — теоретическая иллюзия? То, что эта простая мысль не осенила его самого, Фришу казалось впоследствии «достаточно странным», а было это психологической нормой тех лихорадочных дней.
Вот их краткий, тоже лихорадочный дневник, которого, к сожалению, никто тогда не вел — ни по ту, ни по эту сторону океана.
6 января 39. Берлин. Выходит Naturwissenschaften с публикацией О. Гана и Ф. Штрассмана.
15 января. Копенгаген. Фриш заканчивает двухдневный опыт. На осциллографе — мощные всплески ионизации. Крупные осколки высокой энергии — доказанная реальность!
16 января. Копенгаген. Из института Бора уходят в Лондон два письма к редактору Nature: совместное сообщение Мейтнер и Фриша о реакции деления и сообщение одного Фриша об экспериментальном подтверждении этого феномена.
16 января. Нью-Йорк. Бора встречают в порту Джон Уилер и супруги Ферми. Отведя в сторону Уилера, Бор по секрету рассказывает ему привезенную новость.
«Он горбился, как если бы нес на плечах тяжелую ношу. Его беспокойный взгляд скользил, не останавливаясь, по нашим лицам. Из того, что он говорил, я улавливала только самые знакомые слова: Европа… война… Гитлер… Дания… опасность… оккупация…» (из воспоминаний Лауры Ферми).
Бор остается на день по делам в Нью-Йорке. Уилер увозит Розенфельда в Принстон.
16 января. Принстон. Вечернее собрание «Журнального клуба» физиков. Не подозревая, что он нарушает слово, данное Бором Фришу, Леон Розенфельд выступает с сообщением о делении урана. Среди возбужденных новостью физиков — известный ученый из Колумбийского университета Исидор Раби.
16 января. Париж. В лабораторию Жолио-Кюри приходит номер Naturwissenschaften с сообщением Гана — Штрассмана. Фредерик Жолио планирует немедленное проведение экспериментальной проверки выводов немецких радиохимиков.
17 января. Принстон. Приезжает Бор. Розенфельд рассказывает ему о своем выступлении накануне. Растерянность и удрученность Бора. «Ты увидишь, американцы первыми опубликуют это!» (из интервью Розенфельда историкам — через двадцать четыре года).
Бор отправляет телеграмму в Копенгаген; срочно послать статью в лондонскую Nature и провести доказательные опыты!
18 января. Копенгаген. На Блегдамсвей с недоумениием обсуждают телеграмму Бора. Все, на чем он настаивает, уже сделано: успешный опыт поставлен, статьи посланы в Лондон… Телеграмма остается без ответа.
18 января. Принстон. Из Копенгагена никаких известий. Бор решает сам срочно написать в Nature об открытии Гана — Штрассмана и Мейтнер — Фриша, чтобы заранее защитить их пионерские заслуги. Бор диктует, Розенфельд ассистирует.
20 января. Принстон. Заметка окончена. Бор отправляет ее в Лондон. (Она начинается невозможной в ту минуту фразой, добавленной, очевидно, при корректуре: «Благодаря любезности проф. Мейтнер и д-ра Фриша я был ознакомлен с содержанием их писем, направленных недавно в Nature…») Чувство облегчения. Но неопределенность все-таки томит Бора. Решение послать еще одну телеграмму — из Нью-Йорка.
24 января. Нью-Йорк. В Колумбийском университете Исидор Раби рассказывает Ферми о сообщении Розенфельда в принстонском «Журнальном клубе». Сразу оценив масштаб события, Ферми настаивает, чтобы Джон Даннинг без промедлений приступил к проверочному эксперименту.
25 января. Нью-Йорк. Ферми уезжает в Вашингтон на 5-ю теоретическую конференцию Американского физического общества. Вечером Даннинг ставит опыт в подземелье Пьюпинской лаборатории. На осциллографе — мощные импульсы ионизации, как десять дней назад у Фриша в Копенгагене. Запись Даннинга в лабораторном дневнике:
«Громадные скачки. Полагаю, что это новое явление с далеко идущими последствиями».
25 января. Принстон. Эрик получает письмо от брата Ханса. Среди новостей: Фриш провел эксперимент с делением урана и написал статью. Никаких подробностей. Письмо сына не документ, но все-таки, захватив его с собой, Бор уезжает, как и Ферми, в Вашингтон.
26 января. Вашингтон. Открытие 5-й теоретической конференции. 24 физика и 2 научных репортера. Встреча Бора и Ферми. Тот рассказывает о начале экспериментов Даннинга в Колумбийском университете. Взволнованный Бор просит Ферми ничего не публиковать до появления статьи Фрища.
Вечером Бор пишет Маргарет: «Я не имею права мешать другим экспериментировать, но я сказал, что это целиком моя вина — то, что они преждевременно услышали здесь, об истолковании, найденном Мейтнер и Фришем»
27 января. Вашингтон. Второй день конференции. Репортер Роберт Поттер из «Научной службы» показывает Бору только что полученный номер Naturwissenschaften с сообщением Гана — Штрассмана. Для Бора это как гора с плеч. Вместе с письмом сына это освобождает, его от обета молчания. Он просит: слова для внеочередной информации. Поттер застывает в удивлении такого эффекта он не ожидал. А в зале каменеет тишина. Она обрушивается как стена, когда Бор замолкает. Одни бросаются к черной доске, другие — к выходу (Тьюв и Хафстед).
Участники конференции звонят в свои лаборатории. Никто еще не знает краткого термина ДЕЛЕНИЕ, но все уже покорены сутью дела. Ферми решает срочно вернуться в Нью-Йорк — вероятно, с мыслью помочь Джону Даннингу, если он еще не добился успеха.
27 января, вечер и ночь, Вашингтон. Институт земного магнетизма. В лаборатории, где работает ускоритель Ван-де-Граафа, все готово для опыта по делению урана. (Подготовка началась еще несколько дней назад — после выступления Розенфельда в «Журнальном клубе».) По приглашению М. Тьюва около полуночи приезжают Бор, Розенфельд и Теллер. И вот перед ними — зеленые всплески мощных импульсов на экране осциллографа!
Внезапный телефонный звонок. Тьюв бросается к аппарату. Это газетчики. Тьюв передает: «Профессор Бор наблюдает ход эксперимента, производимого Институтом земного магнетизма». Розенфельд напишет в воспоминаниях: «Я помню все, как если бы это было вчера. Пережитое нами возбуждение описать нельзя».
27 января, ночь. Вашингтон. Поттер готовит для «Научной службы» репортаж из кулуаров конференции:
«Ученые опасаются (!), что уже, может быть, предсказана близость той поры, когда атомодробители заменят в качестве источников энергии паровые машины и электростанции или когда атомная энергия начнет использоваться либо для сверхвзрывов; либо как военное оружие».
Вероятный источник этой фантастической, а вместе пророческой информации — делегаты Колумбийского университета.
Там работает Лео Сцилард — человек, острейшей проницательности; Идея атомного взрыва — это идея цепной реакции деления. Схема проста: При разрыве тяжелого ядра на два крупных осколка могут вылетать еще и свободные нейтроны — брызги от капли; если их захватят соседние ядра, в них тоже начнется деление; появятся новые свободные нейтроны; их поглотят другие ядра; реакция пойдет нарастать лавиной. Лавинное высвобождение энергии — взрыв! Сциллард предрек нейтронам такую роль еще пять лет назад; правда, в иных — несбыточных — ядерных превращениях. Едва Исидор Раби привез из Принстона весть о реакции деления урана, как Лео Сцилард построил новую — верную — схему. С той же проницательностью уловил эту возможность Ферми. Идея тотчас стала известна многим колумбийцам. Для провозглашения с трибуны она еще не годилась, но для кулуарных гаданий годилась вполне.
Однако добросовестный Поттер излагает в своем ночном репортаже и другую точку зрения:
«Участники конференции подчеркивают, что… для высвобождения атомной мощи может потребоваться больше энергии, чем будет производиться… никакой непосредственной опасности нет» (Рут Мур).
Вероятный источник этой успокоительной, но опрометчивой информации — Бор и Розенфельд. Почти через двадцать лет Эуген Вигнер расскажет:
«В начале 1939 года Нильс Бор указывал… на 15 веских доводов, в соответствии с которыми, по его мнению, практическое использование деления было невозможно».
В те январские дни это открытие для Бора только чисто научное достижение, замечательное своими глубокими последствиями для понимания устройства природы.
28 января. Вашингтон. Третий день теоретической конференции. Три сообщения подряд об успешных экспериментах в лабораториях Вашингтона, Балтимора, Беркли. Потом четвертое сообщение — от Ферми — об опыте Джона Даннинга: расщепление урана произведено еще раньше, 25 января, в Нью-Йорке.
Широковещательный текст в вашингтонской газете:
«Всемирно знаменитый Нильс Бор из Копенгагена и Энрико Ферми из Рима, оба нобелевские лауреаты, — среди тех, кто восторженно приветствует это открытие как одно из самых выдающихся за последние годы».
А о первенстве Мейтнер и Фриша — ни слова. То, чего боялся Бор, случилось.
30 января. Париж. Заседание Парижской академии. Фредерик Жолио-Кюри докладывает о своих опытах.
Ничего не зная о работе Мейтнер и Фриша, он говорит, что «оставляет открытым вопрос о механизме процесса». И о возможности цепной реакции — ни слова.
30 января. Принстон. Бор звонит в Вашингтон М. Тьюву. Просит его, как прежде Ферми, не давать публикаций до появления работы Фриша. Тьюв говорит, что колумбийцы в Нью-Йорке уже подготовили сообщение для печати. Бор звонит в Колумбийский университет декану Джорджу Пеграму. Тот обещает связаться с редакциями газет. Однако уже поздно. Все же в «Нью-Йорк тайме» появляется упоминание, что важную новость «привез в Соединенные Штаты Нильс Бор». Там решили, что этой-то информации и добивался Бор. Его деятельное бескорыстие остается еще не понятым.
1 февраля. Принстон. Долгожданная телеграмма от Фриша с деталями его эксперимента. Бор отправляет ее со своим письмом к Ферми, Дело в том, что все успело еще осложниться…
Розенфельд (историкам): Ферми выступил по радио… но не упомянул Фриша. Упомянул всех и не упомянул Фриша. Это привело Бора в негодование… То был единственный случай, когда я видел Бора действительно в ярости — буквально пылающим от гнева, и это потому, что защищал он другого… Бор решил поехать к Ферми, чтобы объясниться с ним до конца.
Бор назначает Ферми встречу в Нью-Йорке на 4 февраля.
Письмо Фришу. Поздравительная телеграмма Лизе Мейтнер. Одновременно письмо к Маргарет:
«Розенфельд и я пережили трудную неделю, но все это длится еще и сегодня… Как скверно, что нечто прекрасное может явиться причиной стольких огорчений».
2 февраля. Нью-Йорк. Лео Сцилард в письме к Жолио-Кюри выдвигает небывалую в истории естествознания идею: физики должны добровольно прекратить публикацию своих работ по делению ядер, дабы немцы не воспользовались их результатами. Он пишет:
«Все это при некоторых обстоятельствах может привести к созданию бомб, которые окажутся чрезвычайно опасными орудиями уничтожения вообще, а в руках некоторых правительств — в особенности».
И описывает схему возможной цепной реакции.
Ральф Лэпп: — Сцилард рассказал мне, что его предложение возмутило Ферми, настолько оно было чуждо традициям гласности научного творчества. Но первоначальный отпор… не остановил Сциларда, и он направил многим ученым письма и телеграммы, призывая их хранить в тайне результаты собственных исследований.
4 февраля. Нью-Йорк. Собрание скандинавско-американской группы ученых. Бор уединяется с Ферми…
Розенфельд: — Я не был свидетелем их разговора. Все то время, что они провели, запершись в маленькой комнате, я просидел в библиотеке. Но я увидел их лица, когда они вышли. Оба были бледны необычайно, совершенно измучены и словно бы опустошены. Я уверен — это было жесткое объяснение, ибо потом Бор сказал мне, что без всяких обиняков обвинил Ферми в несправедливости и прочем. К его удивлению, Ферми не хотел внять никаким увещеваниям. Ферми защищал тот тезис, что если работа не опубликована, то нечего о ней и разговаривать… что все было обдумано и сделано другими, без какого бы то ни было влияния Фриша… Весьма странная позиция.
По другому варианту Бор сказал Ферми, что, кроме научной этики, есть и просто этика, а Мейтнер и Фришу, изгнанникам, довольно других несправедливостей судьбы. Розенфельд вспоминал: «Ферми не понял, отчего Бор отнесся ко всему этому так драматически».
Возникает в Америке версия, что Отто Фриш — зять Бора! «Хотя у него не было дочерей, а я тогда еще не был женат», с: улыбкой отметит позднее Фриш. Но слух окажется живучим; через двадцать четыре года его вполне серьезно повторит невнимательный биограф Ферми Пьер де Латиль: «Фриш был женат на дочери Нильса Бора». Психологически эта версия не так уж невинна: для всех, кто не понимал. Бора, она делала в те дни сплетнически понятной странность его заступничества: «Ах, зять, вот оно в чем дело!:»
5 февраля, Принотон. В Нассау-клубе к Бору и Розенфельду присоединяется за завтраком приехавший ночью Георг Плачек. Разговор о механизме деления тяжелых ядер. Сомнения Плачека — «есть необъяснимые вещи». Медленные нейтрода определенной энергии — он назвал величину, — ядра урана поглощают с жадностью, а делятся не все, по лишь немногие ядра. Почему?
Уилер: — Беспокойство овладело Бором. Он поднялся из-за стола и, мгновенно углубившись в размышления, зашагал, сопровождаемый Розенфельдом, к Файн-холлу, где, не произнося ни слова, принялся. Набрасывать на доске полное теоретическое объяснение непонятного.
Только одну фразу обронил он, переступив порог кабинета. «Видишь ли, — сказал он Розенфельду, — я уже ПОНЯЛ ЭТО».
Он молча заканчивал свои выкладки, когда в кабинет вошли любопытствующие Плачек и Уилер. Розенфельд вспоминал, что пришел еще Ганс Бете. Все остановились у доски в, немом изумлении: там проведено было раздельное рассмотрение реакции медленного нейтрона с ураном-238 и ураном-235. Впервые раздельное! И без слов читалось, что деление — это удел прежде всего изотопа-235. Ну а в естественном уране таких ядер в 140 раз меньше, чем ядер-238, которые просто захватывают нейтроны. Потому-то вероятность деления несравненно меньше, чем вероятность захвата. А выделенный из натуральной руды чистый уран-235 делился бы целиком. Он-то и есть истинный кладезь ядерной Энергии!..
Длится молчание. На лице Бора та внезапная улыбка, что появляется всегда в минуты озаряющего понимания.
Впервые за три недели в Америке нечто прекрасное приносит ему не заботы, а удовлетворение. И четверо молодых теоретиков смотрят то на него, то на доску, переполняясь сознанием историчности момента: «все было сделано в течение часа» (Розенфельд).
Однако — что это? — недоверчивая усмешка тушит восторженность Бете и Плачека. Верный себе, странствующий доктор уже снова весь в сомнениях. Он твердит: «Нет, нужен доказательный эксперимент, может быть, все не так…» — «Ах не так? Тогда пари!» Это вспыливший Уилер — Плачеку. Какие ставки? Масса протона против массы электрона: 18 долларов 46 центов против 1 цента? Ударяют по рукам. Бор — у него еще ладони в мелу, и весь он еще в логике своего открытия — прислушивается к Уиллеру…
Не в тот ли час он и уславливается с ним поработать вместе над теорией деления? И в историю атомной физики уходит мальчишеское пари. Через четверть века Уилер напишет:
«Спустя год с небольшим, 16 апреля 194б-го, тотчас после экспериментального подтверждения, что ; именно уран-235 несет ответственность за деление ври низких энергиях, я получил от Плачека телеграфный перевод на 1 цент с односложным посланием: «Поздравляю!..»
7 февраля. Принстон. Бор отправляет в редакцию американского «Физического обозрения» — Physical Review — заметку о роли урана-235. Он не забывает в первом же абзаце повторить: «Прямое доказательство существования так называемого деления ядер было дано Фришем…» Теперь он ссылается на рукописи Лизы Мейтнер и ее племянника. Ясно: их привез ему из Копенгагена Плачек. На обоих сообщениях четкая дата — «16 января 1939». Так; может, все это и не стоило пережитых волнений — рано или поздно правда: открылась бы? Но Бору по складу души нужно было рано, а не поздно!
Итак, эта борьба окончена. А впереди… Плачек и Бете дали ему понять, что многие физики встретят его новую догадку без одобрения. И в заключительной фразе он отсылает коллег в близкое будущее:
«Подробное обсуждение механизма деления… будет дано в совместной работе автора с проф. Дж. А. Уилером».
Он не знает, что уже заносит ногу за порог атомного века.
Бор трудился в Файн-холле — самом неамериканском здании Принстонского научного комплекса. Оно походило на старые английские поместья. Резной камень парадного входа. Вьющийся по стенам плющ. Дубовые перила необременяющей лестницы. А в просторном кабинете — каминная старина, тяжелые портьеры, восточный ковер. Многое напоминало Карлсберг. Но громоздкий уют был чужим и безличным (как во дворцах, где обитатели меняются, а обстановка — одна на все характеры и судьбы). Это был кабинет, почтительно предназначенный для Эйнштейна. Но он пустовал, ибо шестидесятилетний Эйнштейн не хотел менять своих скромных обыкновений и предпочитал работать в комнате попроще. Бора нисколько не удивило это: на первом этаже Карлсберга он тоже завел себе для работы комнатку попроще, обставленную черными досками.
Вероятно, оттого, что эйнштейновский кабинет в Файн-холле стал на три месяца боровским, пошла молва, будто они работали тогда сообща. Меж тем это совсем не так. Эйнштейн просиживал все дни взаперти. Только однажды делал доклад о единой теории поля. И Бор слушал его. А виделись они мельком. И когда в 1949 году Бор писал свое эссе «Дискуссии с Эйнштейном…», он не задатировал 39-м годом ни одной из их бесед.
В ядерно-нейтронной эпопее или драме тех дней Эйнштейн не участвовал — то была не его сфера.
До конца июля это была не его сфера. Можно и точнее: до 2 августа — до того неприметно-поворотного дня в его жизни, который одна журналистка напрасно назвала «черным днем Альберта Эйнштейна».
А Бор в этой сфере жил все три месяца своего принстонского гостеваний. Остальное — лекции, экскурсии с Эриком, дискуссии с Розенфельдом на прежние темы — стало только отвлечением от главного. Восточный ковер эйнштейновского кабинета приглушал его шаги. Крошки мела пополам с табачным пеплом оседали на полу. И строгий служитель, по рассказам Уилера, не стеснялся в поношениях заезжего профессора, шкодившего в лучшем кабинете Файн-холла. И Бор смущенно отмалчивался — он робел перед служителем. А мел крошился сам, и пепел рассыпался сам — усмирять их недоставало рассредоточенности. И порою, как в гимназические годы, стирая рукавом начертанное на доске, он постепенно становился того же цвета, что доска. Круг его цельности замыкался: нынешний профессор, рассеянный как школьник, напоминал былого школьника, рассеянного как профессор.
И еще существенней замыкался этот круг. Выяснилось, что он, как древний мудрец, все свое носил с собою: настал февральский день, когда решение наисовременнейшей задачи вернуло его далеко-далеко назад — к самой ранней научной задаче, какую решал он студентом.
…Подвал в лаборатории отца. Ночные измерения. Вибрации жидких струй. Поверхностное натяжение воды. Капельницы. Фотопластинки. Старые журналы. Формулы Рэлея. Расчеты, расчеты, расчеты. А потом — золотая медаль Датской академии и первая статья в «Философских трудах» Королевского общества. Весна 1909 года… Три десятилетия прошли. Физика стала другой. При его решающем участии она стала другой. А то, что некогда скромно взросло на его первой грядке, оказывается, тоже не заглохло.
В тот февральский день он предложил Уилеру вместе отправиться в институтскую библиотеку: полистать сочинения старика Рэлея, а заодно уж и давний номер Philosophical Transactions с позабытой работой не коего м-ра Н. Бора из Копенгагена. Молодой Джон Уиллер понял в тот день, отчего именно мистер Н. Бор, уже пере шагнувший пятый десяток, предложил капельную модель атомного ядра. Соревнуясь в гибкости прыжков через две-три ступеньки, они поднимались в библиотеку ради обсуждения классических формул теории жидкостей. Шла начальная стадия описания механизма деления ядерных капель. И на этой стадии классика еще давала хорошее приближение к реальности.
Однажды — было это уже в марте 39-го, — когда в минуту роздыха Бор предавался легким воспоминаниям о присуждении ему, студенту, золотой академической медали, в кабинет вошел суровый служитель и протянул телеграмму из Копенгагена — от Датской академии! Ему предлагали пост президента.
Что он почувствовал? Сперва только облегчение, что телеграмма пришла не от Маргарет, то есть не сообщала о каких-нибудь бедах с недомогающим Харальдом, с дряхлеющей тетей Ханной. Или с кем-нибудь из несчастливых беженцев. (Телеграммы вскрывают поспешно не из добрых предчувствий. Так разворачивал он по утрам тогдашние газеты поспешно и с опасением, что громкие шапки оглушат известьем о новых непоправимых акциях фашизма, чреватых войной. 16 марта оглушило: без войны Гитлер захватил еще . свободную часть Чехословакии — Богемию и Моравию, Чья очередь следующая? Не Датского ли королевства? Он перечитывал телеграмму, обдумывая ответ. Оп предвидел, что после недавней смерти семидесятилетнего президента, известного физико-биохимика Серена Серенседа, президентство будет предложено ему, как это уже было в 1927 году, после смерти Вильгельма Томсена» Тогда он сказал «нет». Ив 34-м году повторил — «нет». Но ныне близились трудные для Дании времена, а он отлично сознавал мировой масштаб своего научного авторитета.»
Он телеграфировал согласие баллотироваться.
И знал: отныне он будет обременен этой честью пожизненно. Академическая судьба описала взлетающий спиральный виток — от золотой медали студенческих лет до президентского кресла там, где эту медаль когда-то ему присуждали.
Однако не только за прошлым, поднимались Бор и Уилер в библиотечную тишину. Свежие номера физических журналов Европы и Америки приносили все новую информацию о тонкостях цроцесса деления. «Взрывом активности» назвала это впоследствии Маргарет Гоуинг, историк, и архивист Британского комитета по атомной энергии. Она подсчитала: (уже в первые две недели после выступления, Бора на январской конференции в Вашингтоне физики 12 государств отправили в печать работы по делению. Из восьми изданий на четырех языках черпали Бор и Уилер новейшие сведения. Они словно бы вели строительство на действующем вулкане. Тридцать с лишним сносок к статье содержали ссылки на чужие публикации и устные дискуссии. Кроме Гана — Штрассмана и Мейтнер — Фриша, мелькали имена Ф. Абельсона, С. Андерсона, Ф. Жолио, Р. Оппенгеймера, Р. Пайерлса, Г. Плачека, Л. Сциларда, Э. Ферми, В. Цинна и многих других. И была среди этих ссылок одна не справочно-библиографическая, а существенно-приоритетная:
«…Профессор Френкель из Ленинграда любезно прислал нам рукописный экземпляр более подробной статьи о различных аспектах проблемы деления, которая должна появиться в ЖЭТФ (Журнал экспериментальной и теоретической физики. — Д. Д.). В ней содержится вывод уравнения 9… а также некоторые замечания о форме капли в состоянии неустойчивого равновесия, подобные Сделанным ниже нашим замечаниям. Краткое резюме этой статьи появилось в Physical Review».
Оно появилось 15 апреля: И было сигналом творческого вступления физиков Советского Союза в начавшийся мировой поход за атомной энергией, А подробный текст своего исследования Яков Ильич Френкель послал Бору в Копенгаген, не зная, что тот вПринстоне. Рукопись дожидалась возвращения Вора. И ясно, что пространная ссылка на нее была сделана задним числом, ради той же справедливости перед лицом будущего, за которую боролся Бор в истории с Мейтнер и Фришем.
В середине апреля подошла к завершению работа с Уилером. Оставалась подготовка статьи к печати — Уточнения, таблицы, чертежи. И всему этому предстояло еще отнять немало времени у младшего из соавторов. Но главное они окончили сообща.
Многое основательно прояснилось. Роли урана-235 и урана-238 были расшифрованы детально. Анализу под верглись условия деления тяжелых ядер вообще. И определились возможные варианты рождения свободных нейтронов — тех, что могли бы включать цепную реакцию деления. И чувствовалось: мысль о цепной реакции тенью проходила в подтексте специальной главы «Запаздывающие и мгновенные нейтроны». Но только в подтексте! Это потому, что именно теория смиряла надежды на реальную осуществимость такой реакции.
Плачек мог бы послать Уилеру свой проигранный цент, не дожидаясь эксперимента из теории следовало, что медленные нейтроны вызывают деление только ураиа-235. А так как в природной смеси изотопов его мало то» ценная реакция не пойдет: осколочные нейтроны — брызги деления — не достигнут других ядер-235. Они будут по дороге захвачены ядрами урана-238, которых ведь в 140 раз больше, и выйдут из игры. И еще: теория показывала, что-такие осколочные нейтроны вовсе не медленные. А потому, даже встретившись с редким ядром урана-235, они не заставят его пережить деление. Их надо сначала замедлить.
Так на пути к ценной реакции возникали сразу две технические проблемы: замедление нейтронов и выделение из природного урана чистого изотопа-235. Первая не очень смущала. В конце концов, уже пять лет назад Ферми со своими мальчиками научился тормозить нейтроны, заставляя их перед мишенью проходить через воду. Но вторая проблема выглядела неодолимо трудной.
Разделять изотопы химически нельзя: они ведут себя абсолютно одинаково. Механически? Это возможно, однако дьявольски трудоемко: слишком мало различие в массах у ядер-235 и ядер-238. Кто-то подсчитал: при тогдашней технике разделения изотопов крупнейшему американскому заводу пришлось бы работать непрерывно больше 25 тысяч лет, чтобы получить один грамм редкого урана-235! Короче: решение этой проблемы казалось практически бессмысленным.
То был сильнейший из 15 доводов против цепной реакции, какие высказал Бор Эугену Вигнеру в зимнем Принстоне 1939 года. Хорошо заметил сын Бора Oгe, что в преддверии войны это служило утешением.
И все-таки… и все-таки историк Маргарет Гоуинг имела право написать с одобрения своих консультантов — первооткрывателя нейтрона Чэдвика и старого резерфордовца да-Коста Андраде:
«…Работа англичан и американцев над атомной бомбой прямо исходила в своих основах из статьи профессора Бора и д-ра Уилера…»
А Отто Фриш говорил:
«…Разумеется, перед нами являлся призрак бомбы; однако он тогда еще не выглядел страшно. И уверенность в этом опиралась на аргументацию Бора, которая всегда бывала тонкой и сильной.
…Все в ней было безусловно правильно… Но существовало кое-что, чего он не предвидел: то была фантастическая изобретательность физиков и инженеров союзных государств, движимых страхом, что Гитлер сможет заполучить решающее оружие раньше, чем его создадут они».