НА БОРТУ, 11 СЕНТЯБРЯ 1965 ГОДА

НА БОРТУ, 11 СЕНТЯБРЯ 1965 ГОДА

Как же назывался главный город Цейлона? Я спросил себя об этом во сне и, даже проснувшись, не нашел ответа. Все равно города меняют местоположение и название; остров цветет ими, как дерево, и сбрасывает их, как плоды. Здесь брезжат в лесах исчезнувшие королевские города, к прудам которых слоны ходят на водопой.

Случаются дни, когда мы не полностью входим в бодрствование. Ночь, как наркотик, заволакивает всё в нас. «Я еще не нашел свою формулу», — имел обыкновение говорить в таком настроении Поль Раву[189] — и это состояние тягостно, хотим ли мы сформулировать мысль или запомнить имена и даты. Если же мы, напротив, хотим насладиться или вплотную приблизиться к субстанции вещей, то оно и лучше, что контуры не выделяются слишком резко. Оно благоприятнее для осмотического обмена. Это укрепляет и помогает, тогда как голая достопримечательность утомляет. При этом в голову мне внезапно пришел стих Байрона:

I live not in myself, but I become

Portion of that around me; and to me

High mountains are a feeling.[190]

Это была романтическая точка зрения. Мы же с чистой совестью можем согласиться лишь со вторым посылом: «Я становлюсь частью того, что меня окружает». То есть выйти из времени в мгновение означает зондировать материю; высокие горы тогда скорее выигрывают в реальности.

В нашем распоряжении оказался укороченный день; пароход опоздал в пути следования и вынужден наверстывать график. Загрузка производилась без использования кранов — кокосовое масло перекачивалось в огромные резервуары по шлангам. Ночью мы опять уже вышли в море.

Слава острова обоснована сама по себе, но расположение его тоже способствовало тому, чтобы он издревле получил известность как драгоценность тропиков, как жемчужина Индии. Его пряности и драгоценные камни были знамениты еще в эпоху античности. Китайский шелк через Цейлон доставлялся в Рим. Арабам, которые на своих парусных судах ходили по Персидскому заливу и Индийскому океану, остров был известен под названием Sarandob. Синдбад-мореход потерпел там кораблекрушение во время шестого путешествия и находился в гостях у его короля, пока не услышал, что группа купцов снаряжает корабль в Басру. Среди роскошной жизни он почти позабыл свое крушение и близких людей; теперь его охватила тоска по родине, и, попрощавшись, он отбыл с богатыми подарками для Гарун аль-Рашида; в числе их были индийское алоэ, вырезанный из рубина, усыпанный жемчугами бокал и рабыня, подобная сияющей луне.

В другом рассказе молодой купец, отправленный отцом в плавание по торговым делам, влюбился в супругу старого брахмана, одного из знатнейших людей на острове. В итоге она тоже обратила на него внимание и хитроумными уловками гаремных женщин заманила его в свои сети. Брахман умирает; жена следует за ним на погребальный костер. Однако жрецы, проводящие церемонию, были подкуплены; они выкопали под очагом подземный ход, который ведет к гавани. Там ждет нагруженный сокровищами корабль. Как же удивляется возлюбленный, когда он, препровожденный туда ночью рабыней, в свете огней видит любимую: красивее, чем когда-либо и роскошно одетую. Бездонное отчаяние внезапно сменяется неожиданным, самым полным осуществлением мечты — воскрешением уже на этом свете.

Это наполовину сказка, наполовину быль из того царства, где ни география, ни история, как изучаем их мы, не держали в оковах фантазию. Пространство и время еще не были на наш манер нарезаны и распределены. Еще сильнее, вероятно, были очарованы мореплаватели, прибывавшие не из Персидского залива, а из Красного моря. Одним из мотивов, пронизывающих «Тысячу и одну ночь», является смена жажды на изобилие, переход от желтых и красных пустынь к богатой и пышной зелени.

Настроение это сохранилось вплоть до сообщений наших путешественников. Во многих из них плавание по Красному морю описывается как своего рода purgatorium[191], которое в котельных отделениях пароходов становилось невыносимой явью. После открытия Суэцкого канала большинство европейцев, отправившихся на Восток, свели на Цейлоне свое первое знакомство с тропическим миром. Здесь, вблизи экватора, представлялась наилучшая возможность для его изучения, прежде всего, для ботаников и зоологов, но также и для этнографов и исследователей религии. То, что изумило арабов, захватило также и их, хотя они и смотрели на это другими глазами. В их описаниях всё снова и снова обнаруживаются места, в которых наблюдение уступает место восхищению. Иной раз создается впечатление, будто воодушевление вырывается у них помимо воли, и чувство, как магма, проламывает корку системы. Я вспоминаю изображение одной ночи, которую зоолог Дофлайн[192] провел на террасе гостиницы в девственном лесу. Подняв к небу взор, он решил, что видит над кронами деревьев танец метеоров и падающих звезд, и только затем понял: то были крупные светлячки, чей свет соперничал со светом звезд. Он заканчивает восклицанием: «О, красота, о, счастье!»

Сочинение Теннента[193] считается не только самым прекрасным трудом о Цейлоне, но и вообще идеальным введением в тропики. В его время Суэцкий перешеек не был еще перерыт, так же, как и во время Шлагинтвайта[194], который по заданию короля Пруссии и Ост-Индской компании отправился для физических замеров в Гималаи и из Калькутты возвращался через Цейлон. Это была еще школа Гумбольдта, путешествовали пешком и верхом на лошади, на спине верблюда и на лодке, годом больше или меньше едва ли имело значение. Геккелю[195], как многим другим, проведшим жизнь на острове Праздничной луны, уже пригодился труд Лессепса[196]. Больше всего я обязан чтению одной книги для юношества из числа тех, по которым учился читать: «Корабль натуралиста». Это была первая высадка; воск, хранящий впечатления, был еще мягким.

Если Цейлон стал воплощением тропического изобилия, то в этом отражается не только откровение Великого Полдня, который здесь впервые снял с себя завесу тайны перед многими западноевропейцами. Сюда добавляется сильное воздействие азиатских экваториальных зон на нрав, по сравнению с воздействием африканских и американских. Здесь грубая вегетативная сила, которая там ошеломляет и пугает, смягчается. Девственный лес в значительной мере становится просекой; он предстает уже не «зеленым адом», а палисадником в преддверии Рая. Не просто так здесь предполагается сад Эдем; от Индии к острову ведет «мост Адама» в виде цепочки песчаных отмелей, а на одной из его горных вершин еще показывают след ноги Праотца.

Массивный девственный лес, какой в Конго или на Амазонке мощью своего роста подавляет и скрывает индивидуализацию, здесь уже очень давно прорежен. Так форма и свойство деревьев проступают отчетливей. Дикая местность становиться уютной, хотя сохраняет исконную силу. Одновременно она является культурным краем, какой обычно в такой близости от экватора искать тщетно. Здесь с незапамятных времен человек с его хижинами, деревнями и полями, а также с храмами, замками и городами находится дома.

Цейлон не только станция на пути к Дальнему Востоку; он также первый остров пряностей. В качестве сада корицы он доверился арабам, португальцам и голландцам, которые сделали его базой для дальних путешествий. Мореплавание арабов, и это в еще большей степени справедливо для мореходства малайцев, было прыжком от острова к острову до окраин известного мира и еще дальше. Для парусников, шедших из Красного моря, путь пролегал мимо Сокотры и, как сквозь туманность, ввиду небольших Мальдивских островов. Путь этот вел дальше во все более чужие моря, вплоть до Молуккских островов, или вдоль побережья до сегодняшней Японии, «островов W?k-W?k». Согласно сказке, их можно покорить только с помощью покровителей и магических средств, мощь и опасность которых превосходит аналогичные у наших машин.

Прежде Цейлон был «Львиным островом», потом «Прудом цветов Красного лотоса» — человек оставил свой след. Об этом свидетельствует огромная печать, которую мусульмане приписывают Адаму, а буддисты — Будде. Что из того, что оба никогда не ступали на остров, и след ноги был бы слишком велик даже для исполина? Я же видел уже перед храмом в Токио одну из сандалий Будды размером с рыбачью лодку. Ночью, когда M?y?[197] зачала Будду, ей приснилось, что в бок ее вошел белый слон. Мифическая величина имеет собственное мерило.

Остров по праву преподносят как образчик английского искусства правления. Конечно, предпосылки здесь тоже были благоприятнее, чем в любой другой колонии. Как молчание открывается языком, так страна — проходимыми и проезжими дорогами и мирными ухоженными пространствами. Обнаженный человек за плугом, буйвол с раскинутыми рогами, искусное проведение воды по запрудам и рвам, поскольку в ней нуждается рис, который выращивается в низинах и на террасах, относится сюда же, но не в последнюю очередь и пилигримы, которые по праздникам отправляются к святыням. Луна здесь еще сильна.

История и люди, следовательно, двигались к взаимному освоению; план лишь многократно подрисовывался, как тушью, улицами и дорогами. Так же и древняя, разрушающаяся оросительная система. Однако, если мы отвлечемся от оттисков, оставленных индийцами, то за последние сто пятьдесят лет англичанами было создано больше, чем до того арабами, португальцами и голландцами.

* * *

А чего было ожидать? Автомобили в невыносимом количестве как везде, фабрики, стальные мосты, высотные здания и плотины. Плакаты, световая реклама, шум и чад моторов, механическая музыка. История путешественника, питавшего себя идеями, в условиях быстро, даже взрывным образом меняющегося мира является одновременно историей его разочарований. И куда ни обращается homo ludens, всюду его приветствует homo faber. Это похоже на состязание в беге зайца со свиньей. Редко выпадают минуты, когда мы с Землею остаемся один на один, как с невестой в брачных покоях. Так я мало-помалу подошел к мудрости Лихтенберга: не следует простирать надежды, как и ноги, слишком далеко. Надо отдать справедливость: имели бы мы без братца faber’а ковер-самолет, который носит нас над континентами и морями? Нам нужно смириться с тенями.

Здесь, как и в каждой гавани, благодаря предусмотрительности могущественного друга, нас ожидал готовый помочь и сведущий местный интеллигент. Раздался стук в дверь, и мистер Феликс, агент линии, вошел в каюту, чтобы осведомиться о наших желаниях.

Один день на Цейлоне — вероятно, было бы лучше, если бы мы, вместо того чтобы таскаться от храма к храму, засвидетельствовали свое почтение нескольким старым деревьям. А не хотим ли мы посетить знаменитые сады Парадения? По мнению мистера Феликса, это можно было б легко устроить. Мы можем поехать туда по самой удобной дороге на Канди. На острове нет недостатка в древних великанах. Здесь еще стоит почтенное фиговое дерево, Махинда, апостол буддизма, посаженное более двух тысяч лет назад, под которым на Будду снизошло озарение. Похоже, в лице агента мы нашли человека, который оправдывал свое имя[198], и с которым можно было неплохо поговорить.

На палубе царило оживленное перемещение с берега и на берег, возникающее при всякой швартовке; раздавали почту, на экипаж и пассажиров наседали торговцы, предлагавшие необработанные или уже взятые в оправу драгоценные камни. Они могли быть добыты на известных еще со времен Синдбада островных рудниках, а возможно, происходили из Идар-Оберштайна[199]. Один стюард уже сторговался; он показал мне кольцо со звездным сапфиром, который купил своей невесте в качестве свадебного подарка. Мы почти четыре месяца находились в плавании; он еще не знал, что для нее это время оказалось слишком долгим. С почтой пришло прощальное письмо. До сих пор мы видели, как бедняга исключительно расторопно выполнял свои обязанности; весь же остаток пути он уныло слонялся из угла в угол. «Знаете ли, браки моряков — это особая тема», — так много лет назад однажды уже сказал мне один из его коллег.

Коломбо, одна из красивейших тропических гаваней, была, как множество других городов и стран, названа португальцами в честь Колумба. Но в то же время, сооружая там свой форт, они использовали название арабского поселения Каламбу, которое было до них. Так пояснил мистер Феликс; я воспринял это в качестве примера нечетких критериев этимологии. Под именами и их историей скрывается безымянное, подобно мелодии, на которую поется то один, то другой текст.

Коломбо: красный прибой, из которого брызгами разлетались образы: индуистский храм, кафедральный собор, рыбный базар, над которым вились стаи воронов. Красная пыль, моторы, воловьи тележки, но никаких рикш; торговцы, солдаты, полицейские, нищие, грузчики, мужчины, женщины и дети в азиатских и европейских одеждах. Водитель, сингалец, проталкивался и протискивался машиной, как сквозь жаркую стену. Потом великолепные аллеи с пальмами и дворцами, и прямо рядом с ними, словно намытый мусор, скопление жалких хижин, перед которыми играли в песке голые дети. Образ опять возвращается; в Каире и Рио, в Маниле и Байе я уже это видел.

«Демографический взрыв» — понятие это, как «атомная бомба» и «бикини», относится к словарю нашей эпохи. Здесь, на Цейлоне, оно проявляется особенно наглядно. За почти сто лет количество жителей Коломбо выросло в десять раз, и этому, прежде всего, способствовало увеличение средней продолжительности жизни. Общий прогресс медицины и фармацевтики интенсифицируется вдобавок специальной тропической гигиеной. Несоответствие же между потреблением и производством запасов грозит стать катастрофическим, как ни в какой другой стране мира. Таким образом, не удивительно, что последователи евгеники стекаются сюда, как строители дамб в период наводнения или пожарная команда во время большого пожара. Английские и шведские группы раздают просветительские брошюры, пилюли и маленькие спирали, правда, пока без видимого успеха.

Развитие на Цейлоне подтверждает тезис, который Мальтус представил еще в XIX веке, что количество пищи растет только в арифметической прогрессии, в то время как народонаселение — в геометрической. Он же, как известно, рекомендовал умеренность и гигиену, в особенности холодные купания. Его пессимизм, кстати, разделял де Сад, который опасался сокращения богатства и сводил проблему к самой простой формуле, рекомендуя убийство как общественное регулирование («Fran?ais, encore un effort!»[200] 1791).

Но что значат теории? Мальтусу можно было бы возразить, что на Тайване, где население множилось еще быстрее, чем на Цейлоне, изобилие, тем не менее, вырастало. А маркиз к своему удивлению услышал бы, что ни мировые, ни всемирные гражданские войны с их механическим истреблением не останавливали лавинообразное увеличение населения. Это тоже относится к картине нашего времени.

Между тем нам удалось выбраться, и мы устремились по дороге на Канди, словно по красной стреле, нацеленной в глубину лесов. Это принесло отраду глазам; уже в городе они вкусили зелени: кокосовые и королевские пальмы, обрамлявшие морской берег и аллеи, дарящие тень тамаринды на площадях, цветущие над стенами садов кассии, которые светились ярче нашего золотого дождя[201], бананы и гигантские веера «дерева путешественников». Теперь мы катили по оживленной дороге, мистер Феликс рядом с водителем, на заднем сиденье Штирляйн и я. Лесной край не был сплошным; он то редел, уступая место плантациям, то охватывал возделанные поля. Всё снова и снова хижины, по отдельности или сгруппировавшиеся в деревни, мотели, небольшие храмы, бахчи и бензоколонки.

В почтенных деревьях действительно не было недостатка, как показывал уже беглый взгляд. Индусы почитают индийское фиговое дерево, баньян, которое затеняет их храм и разрастается, опуская к земле воздушные корни. Так образуются леса, зеленеющие тысячелетиями. Они в зримом переплетении показывают единство индивидуумов и поколений. Вегетативная сила нарастает, сникает и снова поднимается, точно вечнозеленый фонтан. Вид этот внушает доверие.

Священное фиговое дерево, Асвата, с его сердцевидными листьями, тоже достигает могучих размеров; к нему обращено почитание буддистов. Обе разновидности намного переживают святыни, возле которых они были посажены. Так, перед руинами храма по ним можно судить, была ли здесь когда-то вотчина брахманов или буддийских жрецов.

Насколько уже стало жарко, мы заметили, только сделав остановку возле прелестной торговки фруктами. Мы угостились там кокосовым молоком; и как на картинке-загадке сбивало с толку и на мгновение радовало сходство коричневых плодов с подвязанными лишь лентой грудями сингалки.

Земля, граничившая с дорогой, уже перестала быть лесом, но оставалась все-таки гуще, чем парк. Высокие и низкие деревья с росшими меж ними кустами придавали пространству вид заросшего сада; мы могли удобно рассматривать растения, выбирая между ними дорогу. Здесь, очевидно, был плодоносный край, независимо от того, достигалось ли это прореживанием или разведением. Наш провожатый пришел с владельцем, седобородым стариком, который любезно приветствовал нас и стал водить повсюду. Он то срывал цветок, который мы нюхали, то — плод, который мы должны были непременно отведать, хотя я либо не удержал в голове названий, либо не понял его объяснений. Мы следовали за ним по залитой солнцем поляне; местность была приятной.

В таком настроении образы приходят уже не из чего-то чужого; они рождаются из нас самих. Они становятся подтверждением нашего счастья и больше не удивляют нас. Мы приближаемся к миру, в котором мы, правда, не воспроизводим феномены, как в снах, но они, вероятно, охватывают нас в силу необходимости, отличающей произведение искусства. А чем еще объяснить тот факт, что появившегося на поляне слона я удостоил лишь беглым взглядом. Слон стоял в тени дерева и, обхватив хоботом зеленую ветку, обмахивался ею, словно отгонял мух или освежал себя веером.

В воспоминаниях такие картины занимают нас гораздо сильнее, нежели в момент наблюдения. Внутреннее единство с ландшафтом может стать столь тесным, что эти образы кажутся почти неотделимыми от него. Они распускаются, как цветы на кусте, и, называя их, мы будто выдергиваем один из них из молчаливого великолепия. Мистер Феликс указал на ветку рядом со мной, до которой можно было дотянуться рукой, чтобы, как я сперва подумал, показать мне папоротники, свисавшие точно пучок лосиных рогов. Но он имел в виду не их, а красное пятно: голову ящерицы, которая сидела там и подкарауливала добычу. Теперь я тоже разглядел животное почти в руку длиной, тело которого заканчивалось тонким, как нитка, хвостом. Оно было зеленым, как папоротник, маскировавший его, но стоило мне приблизиться, оно начало переливаться радужными цветами, как будто по нему побежали голубые и желтые волны с искристыми бликами, тогда как спинной гребень поднялся, как парус. Животное, казалось, стало прозрачным, почти нематериальным. Я увидел одну из драгоценностей острова, бенгальское чудо: Calotes, «прекрасную ящерицу».

Взгляд в сад Армиды[202], краткий, как воспоминание о ранней родине, не только родине детства, но и гораздо-гораздо более глубокой. Мы катили дальше по красной дороге, когда мистер Феликс вдруг прервал разговор, который мы вели на плохом английском, и велел шоферу остановиться. Он указал на канаву, тянувшуюся рядом с автострадой, и хотя я не был новичком в наблюдениях за растениями и животными, мне оказалось непросто выделить то, на что, собственно, следовало смотреть, а еще труднее поверить, что такое возможно.

Канава орошала поле, в тине которого почти голый крестьянин сажал рис. Второй позади него перепахивал водяным буйволом участок выгона. Я решил было, что должен смотреть на ибисов, которые следовали за пахарем почти у него под ногами и, как у нас вороны, выхватывали из свежих борозд добычу. Их было хорошо видно издалека благодаря шелковисто-белому оперению. Однако на краю канавы, с трудом различаемое на фоне жирной, коричневой земли, шевелилось еще что-то другое: выше человеческого роста четвероногое, которое то поднимало голову, то склоняло ее к поверхности воды и, пробуя ее, высовывало тонкий, как ремень, раздвоенный язык: ящер. Но еще разительнее самого допотопного существа была непосредственная близость человека, который, похоже, обращал на него столь же мало внимания, как и на ибисов. Другая огромная ящерица обследовала борозды чуть подальше.

С точки зрения зоологии речь могла идти только о варане, которых на Цейлоне водится два вида. Еще Геродот упоминает о могучем животном, которого он встретил в Египте и которого назвал «земляным крокодилом». Мы знаем его по зоопаркам. Но насколько иное впечатление эти ящерицы производят в средах обитания, напоминающих их прародину, например, в болотистых низменностях тропических долин. Тут вживе предстает не только животное, но облекается плотью мысль, его сотворившая, его трансцендентная идея.

Ретроспективный взгляд на Средневековье Земли, на великое время ящеров, вызывает мысли о плодородии, породившем не только индивидуумы, но также породы и виды, как будто непосредственно произведенные брожением первичной материи. Воображаешь ленивую расслабленность огромных тел в горячем фанго[203], подогреваемом вулканическими и радиоактивными силами.

Конечно, потребление соревновалось с плодородием, но опасность все же стала значительней. Иногда кажется, что оборот становится настолько сильным, что детали восприятия ускользают. Исчезают не только индивидуальности, но и их ценность; они становятся добычей, становятся пищей, независимо от того, каковы их свойства. Кайзерлинг[204] однажды нарисовал — если не ошибаюсь, в «Южноамериканских размышлениях» — картину ночного болота, из которого, точно из кишащего котла, далеко над девственным лесом разносится плеск и шлепки борющихся и спаривающихся тел. Взаимное пожирание, переход материи через цепь обличий, следуют друг за другом в ритме, который соответствует ритму вдоха и выдоха.

В этой связи человек вспоминает змею, поскольку она является самым ярким символом нераздельной и нерасчлененной жизни с ее властью и опасностью. Когда мы снова сидели в машине и возвращались в эмпирический мир, я спросил агента, как с ней обстоят дела здесь, на рисовых полях, и услышал в ответ, что опасаться приходится главным образом двух змей, а именно кобры и дабойи, называемой сингалезцами Tic-Polonga. Благоприятным обстоятельством, правда, может считаться то, что она охотится на плантациях только ночью, стало быть, не во время работ. А кобра боится человеческого голоса, потому-то крестьяне-рисоводы выходят утром в поле с криками и песнями. Она становится опасной только тогда, когда, преследуя добычу, пересекает дорогу. Впрочем, это случается довольно редко. Естественно, эта опасность не имеет значения для других, например, следующих на автомобиле, но здесь страшит именно отчетливая угроза; мы глядим сквозь трещину в структуре упорядоченного мира.

На этом пути от нас бы многое ускользнуло, не одолжи нам свои глаза провожатый. Он здесь родился, но тоже испытывал радость, которую дарил ему вид животных и растений. Без него мы не заметили бы и летающих собак[205], встретить которых я очень надеялся, ибо как Теннент, так и Геккель красочно описывают их огромные стаи, наблюдаемые ими в саду Парадения, одном из любимых мест этих гигантских летучих мышей. Здесь они устроились на дневной сон в кроне старого баньяна, прямо рядом с бензоколонкой, у которой мы сделали привал. Их можно было принять за большие, грушеобразные плоды или за красно-бурые окорока, подвешенные там для копчения. В бинокль удалось разглядеть их формы: они цеплялись за ветку ногами и, точно в пончо, заворачивались в летную перепонку, из которой наружу торчал только нос.

Непосредственная близость этих животных к поселениям тем более удивила меня, что они предпочитают охотиться не на насекомых, как наши летучие мыши, а на фрукты, прежде всего — на различные сорта бананов и фиг. Кроме того, своим весом они наносят ущерб тому, на что обрушиваются. Однако их, как я слышал, не отстреливают, а разгоняют трещотками.

Эта терпимость объясняет богатство животных на острове и их доверчивость. Такова отличительная примета населенной буддистами страны, зримое следствие выдающейся нравственности. Как ни в одной другой из высоких религий, растения и животные принимают участие в карме. Это убеждает больше, чем священные писания, храмы и произведения искусства; оно говорит непосредственно. Не только скуден, но и часто неприятен материал, какой можно найти по этой теме в Библии и у отцов церкви. Там, где благо, как в религиях Ближнего Востока, зависит от вероучения и монополизировано, Вселенная тоже становится нездоровой и парцеллированной. Пираты-христиане, высаживающиеся на острове: одно из ужасных зрелищ нашего мира.

Как редко в великих мировых планах удается согласовать caritas, ratio и potestas[206]! Там, где преобладает тепло и ему недостает силы света, возникает угроза ограниченности и темноты. По поводу предоставленного животным мира мистер Феликс дал историческое объяснение, какое я, помнится, прочитал когда-то, вероятно, у Глазенаппа. Царь Тисса, правивший на Цейлоне в тот момент, когда прибыли первые буддийские монахи, проводил, как и многие князья, дни на охоте. Однажды, когда он преследовал великолепного оленя и уже натянул было тетиву, чтобы убить его, животное исчезло в чаще, а вместо него предстал монах в желтых одеждах. Царь спросил, как он посмел спугнуть его дичь, и услыхал в ответ, что разрушать жизнь грешно.

Этим пришельцем был Махинда, сын индийского царя Асоки, которого Тисса почитал как могущественного друга и с которым не раз обменивался письмами. Асока встретил Будду бедным ребенком и, в отличие от народа, одаривавшего его подарками, мог предложить тому лишь горсть пыли. Это случилось в прежнем существовании Асоки; в награду за этот дар он снова появился на свет в ранге царя. Как пламенный приверженец Просветленного, он через миссионеров далеко распространил его учение, а на Цейлон послал собственного сына Махинду. Его-то и повстречал Тисса; свой лук в качестве посвятительного дара он повесил в первый храм, который велел соорудить для новой службы.

Здесь тоже возвращающееся: молниеносное изменение, благодаря которому утверждаются великие учения. Видение Петра в Яффе и видение Павла по пути в Дамаск подтверждают эти выборочные мутации; правда, маточный раствор должен быть насыщенным.

На подъеме мы ехали через чайные плантации, которые сменялись рощами и рисовыми полями. Между ними лесистые долины, выводившие далеко наверх, с контурами гор на заднем плане. Агент называл имена и данные, которые выпали у меня из памяти; говоря о Цейлоне, мы в первую очередь думаем о жемчужинах и о чае.

Мы совершили обход одной из мануфактур, где нас любезно приняли и проводили по помещениям. Машины сушили зеленые листья и упаковывали отсортированные, но между этим выполнялось еще много ручной работы. Сингалки стояли рядом с ситами или сидели на корточках на полу зала и отбирали листья; здание было наполнено эфирным благоуханием. Механика тоже создавала легкую вибрацию, соответствующую материи, которая двигалась ею. Важнейшей средой был воздух. Сохраняемость, аромат и возбуждающая сила листьев зависят, так же, как и у опиума, прежде всего от высушивания. Коробочка мака надрезается при высоком положении солнца, дабы молочный сок правильно подрумянился. При этом в нем возникает цепь алкалоидов вплоть до того, который дарит нам грезы. Связка ключей, последний из которых замыкает. Таким образом, мы оказались в традиционной дрогерии[207], на подовой сушилке, где благодаря тряске и продуванию дозировались тепло и воздух. Здесь использовались вентиляторы, пар, конвейеры, вибрационные сита, циновки и различные решетки — все устройства, через которые проходит чай вплоть до фасовки. Два пакетика нам подарили на прощание.

Здесь хозяином был Ариэль; особенно мне понравился отбор, осуществляемый исключительно дуновением: массы высушенной чайной листвы сортировались воздушным потоком. Пыль оседала, а листья располагались в зависимости от сопротивления, которое они оказывали ветру. Древний принцип веяния, измененный и дифференцированный. Чай родственнее духу, нежели кофе; это выражается самим характером его становления.

Я еще надеялся снаружи бросить взгляд на плантацию, но та оказалась загорожена зарослями индийской канны. Зато, как будто природа не пожелала остаться у меня в долгу, на цветки, порхая, опустилось дивное существо и на мгновение взмаха крыльев замерло там: мотылек величиной с ладонь с передними крылышками из черного атласа, пронизанного белоснежными жилками. Задние же крылышки были элегантно вырезаны из золотого атласа и украшены графитно-черным узором. И словно притянутое и снова оттолкнутое, сокровище растворилось в воздухе.

Опять в мозаике был заполнен пробел, замечено существо, о котором я слышал. Две бабочки исключительной красоты привлекали внимание каждого, кто достаточно долго задерживается на острове — обе из всемирной породы парусников[208], которых Линней метко нарек «рыцарями». В теплых краях они набирают пышности и полноты. Промелькнувшая здесь была одной из указанных, птицекрыл: Ornithoptera darsius.

Другой высокочтимый цейлонец, Papilio parinda, о котором я, правда, мог только мечтать, мне на глаза не попался. В таких явлениях — понимая слово в его полном значении — Земля говорит с большой силой. Поэтому мы и не можем довольствоваться ими, как это делает коллекционер. Его образ действия, его неутолимая никаким количеством страсть, указывает, правда, что им подспудно движет неисчерпаемое. В каждом настоящем коллекционере скрывается Дон Жуан.

Две детали в этой связи обратили на себя мое внимание. Во время этого путешествия я уже имел возможность полюбоваться многими парусниками: в Японии, на Тайване и Филиппинах, в Южной Азии. «Один всегда оказывался красивее другого». Еще в раннем детстве махаон[209] был знаком мне как великолепный рыцарь. Я долго считал его самым красивым, непревзойденным — до тех пор, пока мне позднее не стали встречаться другие, все новые и новые. Это усиление красоты, которое нарастает столь же долго, сколько мы участвуем в игре. Здесь возникает не предел, а опять нечто еще более красивое. Это позволяет судить о потенциале, который выводит далеко за пределы любого из представленных образцов.

Затем: как бы пестро и порой ошеломляюще не были окрашены животные, ни один из бесчисленных видов не оставлял чувство зрительного дискомфорта. На многие из композиций, например, с синим и зеленым цветом, с «шутовскими красками», не отважился бы ни один художник, ни один модельер; здесь искусство и природа отличаются. Эта безошибочность выражена у насекомых еще отчетливее, чем у так называемых высших животных: «вплоть до крапинки». Нам следует здесь вспомнить о различии в платежеспособности: природа расплачивается наличной монетой и поэтому в состоянии везде и всегда удовлетворить нас. Мы в каждом штрихе узнаем ее почерк. Художник, напротив, выдает вексель; он платит «значащим». В пограничном районе, у самого абсолюта, конечно, царит равенство, потому что природа в итоге тоже указывает на другое, на нечто третье, и даже красота относится только к намекам.

* * *

К полудню мы достигли высоты. В одной из гостиниц мы опять поели хваленого риса с карри и потом поехали к саду Парадения, территорию которого подковообразным изгибом омывает главная река Цейлона, Махавели Ганга. Здесь мы вступили на классическую почву: «Королевские Ботанические сады Парадения», наряду с аналогичными садами в Бейтензорге[210] на Яве, пользуются самой широкой и старейшей славой среди тропических насаждений, в которых соединяются научная и садовая служба растительному миру. Благоприятно само местоположение; еще цари Канди имели здесь свои декоративные парки.

К сожалению, едва мы достигли цели, времени оказалось в обрез, тем более что я непременно хотел увидеть еще и «зуб Будды». Поэтому нам пришлось удовольствоваться медленным объездом подковы, время от времени выходя из машины, если нас к тому приглашало дерево, цветущий куст или цветок. В подобных случаях следует ограничиться видом с высоты птичьего полета; детализация завела бы слишком далеко. Припоминаю, у одного из ученых, находившихся здесь на рубеже столетий, я читал, что уже от зрелища мух, роившихся у ствола сваленного дерева, его покинуло мужество. Только для их описания не хватило бы и года.

Большие аллеи образуют главное украшение парков и садов; благодаря им старые деревья, как жемчужины в колье, раскрывают свой высокий потенциал. Вдоль реки тянется двойной ряд талипотовых пальм[211] с растрепанными кронами и стволами, которые, словно медвежьей шкурой, были окутаны омертвелыми листовыми влагалищами. Из старых знакомых я увидел королевскую пальму и ее ближайшую родственницу, пальму оливковую, вдвое превышающую ее по высоте. Мистер Феликс назвал ее cabbage palm[212]. Свернули в аллею, и мне показалось, что мы приближаемся к двум светлым стенам, настолько густо стояли стволы. Недавно, на Тайване, мне очень запомнилась картина кариоты; из-за зазубренной формы листа англичане называют ее «рыбохвостой пальмой». Всегда получаешь большое наслаждение, когда узнаешь новое, меткое название для знакомой вещи, — испытываешь своего рода возрождение, подтверждение того, о чем при первом взгляде догадывался в глубине души.

Королевская пальма едва ли могла носить какое-то другое название; идея королевского достоинства, которую издавна приписывали семейству пальм, реализуется здесь четче всего. Она репрезентирует тип — скромно и в то же время величественно. Это напоминает ранг дорической колонны в архитектуре. Мера воздействует тем сильнее, чем больше отказываются от аксессуаров. Здесь режиссировал неподкупный вкус. Прошло тридцать лет с тех пор, как в Рио я впервые увидел королевскую пальму, и ощущение восторга появлялось с тех пор при каждой новой встрече. Цвет и гладкость древесины привносят сюда чувственную радость. Нежная серость стволов издалека возвещает о пластичной и несокрушимой жизненной силе. Она ластится к солнцу на светлом песчаном пляже, и она же, как на Кубе, отчетливо выступает из зеленых зарослей. Так носится корона; дерево по праву владеет своим названием.

Здесь была резиденция пальм; они стояли по отдельности, группами, могучими аллеями. Опять же другие поднимали свои метелки над девственным лесом по ту сторону реки. Я уже давно хочу приобрести монографию об этих приматах растительного царства и безуспешно ищу двухтомный труд Зеемана. Этот Зееман, тоже мой земляк, крупный натуралист и путешественник, будучи совсем молодым, умер в Никарагуа. Наряду с многотомными фолиантами по ботанике он оставил «Ганноверские обычаи и нравы в их связи с растительным миром». Он видел пальмы во многих жарких странах Востока и Запада; правда, труд его появился во время, оказавшееся неблагоприятным для аллегорического рассмотрения и, вероятно, обманул ожидания. С этой точки зрения меня снова и снова удивляет, что в ту эпоху оказался возможен такой бриллиант, как Фехнер[213]. Чудесный цветок, который расцвел в Арктике, глазничный отросток, который, вероятно, когда-нибудь разветвится. Здесь тоже можно сказать: «главное свершилось внутри»[214]. Во всяком случае, египтяне и вообще народы Ближнего Востока знали о пальмах, как о многих вещах, больше людей сегодняшних. Да и синоптическая сила ослабла. Тщетно искать исследование, какое Риттер посвятил финиковой пальме[215]. Тут раскрывается Восток.

Табличка «Специи» недалеко от выхода обозначала рощицу, состоявшую из невысоких пряных растений. Здесь распоряжался любезный индиец, который, как и многие его земляки, воплощал собой тип прирожденного садовода. Он водил нас среди деревьев, показывал нам душистые травы, зелень и такие вьющиеся растения, как перец и ваниль, произносил известные и неизвестные названия — корица, гвоздика, мускат, кардамон, пиментное дерево[216] с Ямайки, которое дает гвоздичный перец[217] или «allspice», и другие сорта, из листьев которых дистиллируют Bayrum[218]. Многие пряности, соответственно своей природе, обладают как гастрономическим, так и косметическим потенциалом. Мы могли щупать, нюхать, пробовать на вкус и снова и снова смотреть.

Под одним, в 1840 году привезенным с Молуккских островов, мускатником[219], который до сих пор еще приносит богатый урожай, мы смогли убедиться, что он «ароматен во всех частях», как говорится в учебниках. Коричное дерево[220] я представлял себе такой же величины, однако нашел его подстриженным на манер ивы. На Цейлоне прижился особенно ценный вид. Лучшая кора, как мы узнали от нашего индуса, снимается со средних стеблей. Они дают жгучую цейлонскую корицу, а также коричное масло для изысканного стола и парфюмерии.

Проходя такими садами, замечаешь, как трудно описывать благоухание и вкус пряностей; они имеют непосредственное отношение к чувственности. Они образуют собственные прилагательные; соль на вкус именно соленая, перец — перечный и так далее. Потому в книгах снова и снова читаем: «своеобразно ароматный вкус».

То, что экзотические пряности, которые доставлялись по вновь открытым морским путям, вызывали аналогичное возбуждение, какое сегодня вызывают экзотические наркотики, вполне понятно; из-за них теряли имущество и здоровье. Один-единственный мускатный орех в размолотом виде составляет смертельную дозу. Знаменитые пряности пришли из Ост-Индии, как позднее табак — из Вест-Индии. Груз из Амбоины[221] возмещался золотом и окупался, даже если из трех кораблей один пропадал.

* * *

На каждом шагу мы вспугивали крупных агам[222], которые точно белки с сухим шелестом взбегали по стволам. Пришло время покинуть сад; мы вернулись через крытый вход, обсаженный Amherstia nobilis[223]. Амхерсты были, должно быть, хорошо аспектированным родом; их именем назвали не только это роскошное дерево, которое знатоки считают the Queen of the flowering trees[224], но также самого великолепного из фазанов, да вдобавок еще город в Индии. Один из них был генеральным губернатором в Британской Индии, другой отнял у французов Канаду. Город между тем получил другое название, а вот дерево и фазан свое сохранят, пока существует система Линнея. Такие завоевания неприметнее, однако протяженнее во времени.

* * *

Можно было бы еще о чем-нибудь рассказать, но собрание орхидей оказалось не лучше, чем в штутгартской Wilhelma или теплицах Далема. Только здесь не приходилось тратиться на отопление. Гибискус, китайская роза, имеющая бесчисленные разновидности, представлена в Сингапуре, как мы видели, богаче, чем здесь. И там же я слышал о парке одного любителя на Гавайях, в котором цвело свыше тысячи сортов.

Зато садовникам Парадения удался фокус, единственный в своем роде: выращивание двойного кокосового ореха, который достигает огромного для плода этого дерева веса почти в полцентнера[225]. Он происходит от стройной пальмы, растущей на двух маленьких островах Сейшельского архипелага. Долгое время были известны только плоды, выловленные в Индийском океане или прибитые волной к его берегам. Они считались морским чудом и, как бивень нарвала, демонстрировались в собраниях редкостей. На рубеже столетий сюда ввезли несколько молодых деревьев с Сейшельских островов. Как многие пальмы, эти тоже двудомные; в 1960 году одна из них зацвела женскими цветками, которые искусственно опылили. Поскольку этому слону среди орехов требуется десять лет, чтобы созреть, то урожай будет еще нескоро.

Вообще сад оказался максимально приспособленным для акклиматизации — конечно, не только из-за благоприятного местоположения, но и благодаря садовой традиции. Так, здесь сделала остановку гевея, прежде чем, следуя из Бразилии, распространиться по азиатским тропикам.

* * *

Мы пробыли дольше, чем планировали, хотя прошлись, в сущности, только по саду. Ну и ладно, если это действительно оказалось «в сущности».

Не заезжая в город, мы пересекли университетский квартал, рассредоточенную систему институтов и жилых блоков, какие повсюду, в жарких странах тоже, повырастали из земли, точно грибы после дождя. Когда я вижу такую застройку, меня всегда терзает нечистая совесть, как то прежде уже случалось со мной на уроках математики, по крайней мере, у хороших преподавателей, когда вопреки всем их стараниям во мне совершенно ничего не оставалось, просто за недостатком участия. Должен признаться: пчелиные соты, которые я держу в руках, производят на меня более сильное впечатление и дают мне больше пищи для размышлений, чем силуэт Нью-Йорка. Там я чувствовал себя лучше всего только в китайском квартале.

Не то чтобы эти третичные порождения Геи не занимали меня — напротив. Прометиды велики только тогда, когда слепы. «Ты зришь Прометея, дарителя смертным огня». В ландшафте мастерской[226] необходимо преобладают динамические законы. Еще в Маниле толкотня одинаково одетых и почти бесполых учеников и студентов напомнила мне гнездо термитов. Через непродолжительное время, в конце нашего тысячелетия, эти массы приступят к действиям.

Электростанция тоже является храмом, только замечается это так же мало, как в храме замечается электростанция. Время имеет двойное освещение. К храму Святого зуба ведут напоминающие индусскую архитектуру входные ворота, скорее павильон. Он кажется старее, чем увенчанная взмывающими по-восточному зубцами окружающая стена и ее пристройки. То же самое касается восьмиугольной башни, на балконе которой, еще до прихода португальцев, в большие праздники народу показывались цари Канди. Святилище, в котором хранится зуб, охватывает внутренний двор. Вокруг таких точек — по мере славы, которую они приобретают, и с толпами паломников, которые сюда притекают, — всегда выкристаллизовываются новые капеллы, обходные пути, защитные стены. Аналогичным образом дело обстоит с Каабой в Мекке или с церковью Гроба Господня в Иерусалиме. А вместе с этим нарастает и деловитость.

Здесь, однако, время было мертво, и обол не взимался, исключение составляли седобородые нищие, которые повсюду возле индуистских храмов скромно держат в руке свои тарелки. Посетители входили и в качестве пожертвования приносили цветы, которые продавались у входа. Перед внутренним храмом стоял монах в желтой рясе — желтой, как цвет чистоты, мистер Феликс выразился так: «Safran desinfects the meat»[227].

Почитаемый уже почти две тысячи лет зуб заключен в семь драгоценных реликвариев и показывается только в редкие праздники. В эти дни выводятся также сотни украшенных слонов. О том, что мы, следовательно, не смогли увидеть зуб — он, кажется, был левым глазным зубом Будды — я сожалел меньше, чем о том, что нам не удалось бросить взгляд на запертые священные книги с написанными на пальмовых листьях текстами на языке пали[228]. Они очень древние и хранятся в угловой башне.

На реликвии вообще следует смотреть снисходительно; это справедливо и здесь. Чего только с этим знаменитым зубом не происходило — он не только в течение столетий перемещался по различным храмам, но и пережил несколько реинкарнаций. Однажды его похитили тамильские завоеватели, в другой раз он, как «идолопоклонническая мерзость», был даже сожжен португальцами. Затем появились сразу два новых зуба, оба считаются подлинными.

Только труп отбрасывает тень, не умерший. Просветленный оставил тело, которое служило ему транспортным средством во времени. Но всегда приходят управляющие наследством и распределяют одежду. Они знают нашу слабость, нашу страсть к прочной памяти. Поставлять ей материал издавна было прибыльным делом. Конфуций и Будда, оба в своем учении обошлись без богов, тем не менее, вынуждены терпеливо сносить то, что их почитают в храмах. Здесь следует похвалить Антония, который, уже при жизни прослывший святым, наказал своим ученикам сделать его могилу в пустыне неузнаваемой, дабы помешать паломничеству к ней.

Прилив и отлив толп празднично одетых паломников остается, однако, большим спектаклем, в сравнении с которым вопрос «подлинности» блекнет. Что, в конце концов, подлинного в Евангелиях? Или в какой-нибудь картине Рембрандта, ценность которой определяет не ее трансцендентная красота, а экспертиза профессоров? Это — заботы школяров. В глубине паломничество — это символ хорошего пути, который ищет завершения.

Среди жертвенных подношений мы увидели сотни масляных светильников, вырезанного из кристалла Будду, бронзовых львов цейлонской породы, могучий бивень слона, в качестве посвятительного подарка короля Бирмы, и, самое красивое, — горы душистых цветов, которые приносятся ежедневно.

День уже клонился к вечеру и, взглянув на часы, я начал опасаться, что зуб нам дорого обойдется, поскольку при любом раскладе мы доберемся до гавани со значительным опозданием. Капитан еще утром проявлял нетерпение; он, пожалуй, не стал бы долго ждать. Я попросил агента поторопить водителя; на чаевых экономить не стоило. Тот, молодой и спокойный сингалезец, выслушал указание, но вместо того, чтобы усесться за руль, пошел к одному из фиговых деревьев, в тени которого стоял Будда. Помолившись там, он вернулся и исправно взялся за дело. Но мы могли бы его и не подгонять, потому что вследствие задержек, какие обычны в восточных портах, корабль смог продолжить плавание лишь в полдень следующего дня. Возможно, мы даже упустили шанс, поскольку друг Феликс уже пригласил нас к себе в случае, если мы опоздаем к отплытию.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.