1879 год
1879 год
Четверг, 2 января. Чего мне страстно хочется, так это возможности свободно гулять одной, уходить, приходить, садиться на скамейки в Тюльери и особенно в Люксембугском саду, останавливаться у художественных витрин, входить в церкви, музеи, по вечерам гулять по старинным улицам; вот чего мне страстно хочется, вот свобода, без которой нельзя сделаться художницей. Думаете вы, что всем этим можно наслаждаться, когда вас сопровождают или, когда отправляясь в Лувр, надо ждать карету, компаньонку или всю семью?
А! Клянусь вам, в это время я бешусь, что я женщина! Я хочу соорудить себе парик и самый простой костюм, я сделаюсь уродом, но буду свободна, как мужчина. Вот та свобода, которой мне недостает и без которой нельзя достигнуть чего-нибудь серьезного.
Мысль скована вследствие этого глупого, раздражающего стеснения; даже переодетая и обезображенная я свободна только наполовину: ходить одной женщине всегда опасно. А в Италии; в Риме? Не угодно ли отправляться осматривать развалины в ландо!
– Куда ты. Мари?
– Посмотреть Колизей.
– Но ведь ты его уже видела! Поедем лучше в театр или на гулянье, там будет много народу.
И этого достаточно, чтобы крылья упали.
Это одна из главнейших причин, почему между женщинами нет артисток. О, низменное невежество, о, дикая рутина! Не стоит даже говорить об этом!
Если даже сказать, что чувствуешь, тотчас посыплют-ся обычные и старые насмешки, которыми преследуют женщин-апостолов. Впрочем, мне думается, что смех их справедлив. Женщины никогда не будут ничем иным, как женщинами? Но все-таки, если бы их воспитывали по-мужски, то неравенство, о котором я сожалею, не существовало бы, осталось бы только то, которое присуще самой природе. Но все-таки, чтобы я ни говорила, надо кричать, не бояться быть смешной (я предоставляю это другим), чтобы через сто лет добиться этого равенства.
Я же постараюсь доказать это обществу, показывая собою пример женщины, которая сделалась чем-нибудь, несмотря на все невыгоды, которыми стесняет ее общество.
Пятница, 10 января. Вечером в мастерской был Робер-Флери.
Если живопись не принесет мне довольно скоро славы, я убью себя и все тут. Это решено уже несколько месяцев… Еще в России я хотела убить себя, но побоялась ада. Я убью себя в тридцать лет, потому что до тридцати – человек еще молод и может еще надеяться на успех, или на счастье, или на славу, или на что угодно. И так это приведено в порядок, и, если я буду благоразумна, я не буду больше мучаться, не только сегодня вечером, но никогда.
Я говорю очень серьезно и, право, я довольна, придя к окончательному решению.
Суббота, 11 января. В мастерской думают, что я много выезжаю; это, вместе с моим богатством, отдаляет меня от других и не позволяет просить у них о чем бы то ни было, как они это делают между собою, например – идти к какому-нибудь художнику или посетить мастерскую.
Я добросовестно работала всю неделю до десяти часов вечера субботы, потом вернулась и принялась плакать. До сих пор я всегда обращалась к Богу, но так как он меня совсем не слышит, я не верю… почти.
Только тот, кто испытал это чувство, поймет весь ужас его. Из этого не следует, что я хочу проповедовать веру из добродетели, но когда больше обратиться не к кому, когда нет больше средств, остается Бог. Это ни к чему не обязывает и никого не беспокоит, а получает высшее утешение.
Существует Он или нет, надо верить этому абсолютно или же быть очень счастливым: тогда можно обойтись и без этого. Но в горе, в несчастье, наконец, во всех неприятностях, лучше умереть, чем не верить. Бог спасает нас от бесконечного отчаяния. Подумайте же, каково, когда к Нему обращаешься как к своему единственному прибежищу и не веришь!
Понедельник, январь (Новый год в России). Ну-с, по обыкновению, веселюсь до сумасшествия… Все воскресенье в театрах. Утро в Gatte, довольно скучное, а вечер в Opera-Comique. Ночь провела в мытье, писании, чтении, лежала на полу, пила чай.
Четверть шестого; таким образом, я рано поеду в мастерскую, вечером будет хотеться спать, на другой день встану рано, и потом это пойдет само собой. Не думайте, что я люблю эти жантильничанья, у меня к ним глубокое отвращение, глубокий ужас. Все равно, я встретила Новый год оригинально, на полу со своими собаками… Весь день я работала.
Вторник. После этого бодрствования я не могла проснуться раньше половины двенадцатого. Конкурс судили сегодня все три учителя в полном составе: Лефевр, Буланже и Робер-Флери. Я приехала в мастерскую только к часу, чтобы узнать прекрасный результат. На этот раз конкурировали старшие, и первое, что мне сказали при моем входе:
– Ну, m-lle Мари, идите же получать вашу медаль!
Действительно, мой рисунок был приколот к стене и на нем стояло: Награда. На этот раз я скорее ожидала, что гора свалится мне на голову. На этот раз все было для меня совсем неожиданно. Надо вам получше объяснить важность и значение конкурсов.
Как все конкурсы, и эти полезны; но награды не всегда зависят от дарования, способностей лица, получающего их. Бесспорно, что Бреслау, например, рисунок которой стоить пятым, во всем выше Бане, первой после медали. Бане идет piano e sano; ее работа – хорошее и добросовестное ремесло, и она всегда на хорошем счету, потому что вообще работы женщин неприятно поражают слабостью и фантастичностью, когда они не представляют чего-нибудь совсем элементарного.
Моделью служил мальчик восемнадцати лет, который походит, если забыть форму и цвет, на кошачью голову, сделанную из кастрюли или на кастрюлю в виде кошачьей головы. Бреслау делала много рисунков, за которые легко могла бы получить медаль; на этот раз ей не удалось. И еще внизу ценят не отделку, не изящество (потому что изящество не имеет ничего общего с учением – оно врожденно, а отделка – только дополнение к другим более серьезным качествам), а чистоту, энергию и чувство правды.
Трудности не принимаются в расчет, и они правы; так что посредственное письмо ставится ниже хорошего рисунка.
В конце концов, что мы здесь делаем? Мы учимся, и только с этой точки зрении и оцениваются наши рисунки. Эти господа нас презирают и довольны, только когда работа сильная, даже грубая, потому что этот порок положительно редко встречается у женщин.
Эта работа мальчика, сказали обо мне. Тут есть нервы; это натура.
– Я тебе говорил, что у нас наверху есть один мальчишка,- сказал Робер-Флери Лефевру.
– Вы получили медаль,- сказал мне Жулиан,- и притом с успехом: эти господа не колебались.
Я послала за пуншем, как это принято внизу, и мы позвали Жулиана. Меня поздравляли, так как многие воображают, что мое самолюбие удовлетворено, и что они избавятся от меня.
Вик, которая на предпоследнем конкурсе получила медаль,- восьмая, я утешаю ее, повторяя ей столь верную и так точно выражающую все фразу Александра Дюма: «Одна дурная пьеса не служит доказательством того, что таланта нет, между тем, как одна хорошая показывает, что он есть».
Гений может сделать дурную вещь, но дурак никогда не сделает хорошей.
Если бы мне было шестнадцать лет, я была бы счастливейшей женщиной на свете.
– Итак,- сказал Робер-Флери,- мы получили награду!
– Да.
– Это хорошо, и вы знаете, что вы ее вполне заслужили.
– О! Я рада, что вы это говорите.
– Да, вполне заслужили, не только головой, представленной на конкурс, но и вообще своей работой. Вы сделали большие успехи, и я рад, что вы получили медаль. Вы ее вполне заслужили.
Я покраснела и сконфузилась, слушая, что даже уменьшило для меня удовольствие это слышать, но тут была тетя, которая дрожала больше меня.
Среда, 29 января. Весь день я думала о голубом море, о белых парусах, о небе, залитом светом…
Вернувшись из мастерской, нашла П. Этот старый гриб говорит, что через неделю он едет в Рим. Пока он болтал, я чувствовала, что бледнею перед этой перспективой солнца, старого мрамора в зелени, развалин, статуй, церквей. Кампанья – пустыня, да, но я обожаю эту пустыню. И слава Богу, есть и другие, которые тоже обожают ее.
Эта дивная, артистическая атмосфера – этот свет, который, при одной мысли о нем, заставляет меня плакать от бешенства, что я здесь. Каких живописцев я знаю там!
Есть три категории людей. Первые любят все это, они артисты и не находят, что Кампанья ужасная пустыня, холодная зимою, грубая летом. Вторые – не понимают искусства и не чувствуют красоты, но не смеют в том признаться и стараются казаться такими, каковы первые. Эти мне не слишком не нравятся, потому что они понимают, что они наги и хотят прикрыться. Наконец, третьи такие же, как вторые, но без этого хорошего чувства. Вот этого-то я не терплю, потому что они осуждают и леденят. Не чувствуя и не понимая ничего сами, они утверждают, что все это глупости, и гадкие, злые, отвратительные валяются на солнце.
Вторник, 4 февраля. Сегодня вечером не было модели, я позировала, и в то время, как была на столе, пришел Жулиан, с которым я болтала о политике. Я люблю болтать с этим тонким человеком.
Когда я весела, я смеюсь надо всем и надо всеми в мастерской, декламирую, поднимаю все на смех, спешу, составляю политические проекты, а Жулиан говорит мне:
«Продолжайте в таком роде и живопись… с такой обстановкой вы можете быть единственной в Париже». Он думает, что я умная, знающая, что я руковожу нашим салоном и имею влияние.
Среда, 5 февраля. Мы были в Версале в первый день президентства Гамбетты [Леон Гамбетта (1838 – 1882) – премьер-министр и министр иностранных дел Франции в 1881 – 1882 г.]. Речь, им прочитанная, была принята с энтузиазмом; и будь она еще хуже, она была бы принята так же. Гамбетта читал дурно и отвратительным голосом. Он совершенно не походит на президента, и кто видел Греви [Франсуа Поль Греви (1807 – 1891) – президент Франции в 1879 – 1887 г.], спрашивает себя, что станет делать этот человек. Чтобы быть президентом, недостаточно иметь талант, надо еще иметь особый темперамент. Греви президенствовал с какой-то механической правильностью и точностью. Первое слово его фразы походило на последнее. У Гамбетты есть усиления и ослабления, удлинения и укорачивания; движения головой вверх и вниз… Словом, он или говорит несвязно, или он очень хитер.
Воскресенье, 16 февраля. В субботу меня бранили.
– Не понимаю, почему вам, с вашими способностями, так трудно даются краски.
Да, я тоже не понимаю, но я парализована. Больше нечего бороться. Надо умереть. Боже мой, милостивый Боже! Больше нечего и не от кого ждать! Всего возмутительнее то, что я наполнила дровами камин без всякой надобности: мне совсем не холодно, когда, быть может, в ту же самую минуту есть несчастные, голодные. холодные, плачущие от нищеты. Эти размышления сразу останавливают слезы, которые я была готова проливать. Быть может, это только так кажется, но я думаю, что предпочла бы полную нищету, так как тогда уже нечего бояться, а с голоду не умирают, пока есть силы работать.
Вторник, 18 февраля. Сейчас я бросилась пред моей постелью на колени и просила у Бога справедливости, милосердия или прощения! Если я не заслуживаю своих мучений, пусть он окажет мне справедливость! Если я совершила дурное, пусть простит! Если Он существует, если Он таков, как нас учат. Он должен быть справедлив. Он должен быть мидосерд. Он должен простить!
У меня Он один – естественно, что я ищу Его и заклинаю не оставлять меня в отчаянии, не вводить меня в грех, не позволять мне сомневаться, богохульствовать, умереть.
Мой грех таков же, каково мое мучение; я, наверно, ежеминутно совершаю небольшие грехи, которые составляют ужасающий итог.
Сейчас я грубо ответила тете, но я не могла: она вошла в ту минуту, когда я плакала, закрыв лицо руками, и умоляла Бога сжалиться надо мною. О! Какая я жалкая!
Не надо, чтобы видели, как я плачу; подумают, что я плачу от любви, а я при этом заплакала бы от досады.
Ницца. Пятница, 21 февраля. Ну да! Я в Ницце! Мне захотелось принять ванну, воздуха, погрузиться в свет, услышать шум волн. Любите вы море? Я с ума схожу по морю, только в Риме я его забываю… почти.
Я путешествовала с Полем… Нас принимали за мужа и жену, что меня сокрушало в высшей степени. Так как наша вилла нанята, мы отправились в hotel du Pare, прежняя вилла Acqua Viva, где мы жили восемь лет тому назад. Восемь лет! Я путешествую для удовольствия.
Ночь прекрасна, и я удаляюсь одна до десяти часов вечера; я отправляюсь бродить по берегу и петь под аккомпанемент волны. Ни одной живой души и так чудесно, после Парижа особенно. Париж!
Суббота 22 февраля. Какая разница с Парижем! Здесь я просыпаюсь сама, окна открыты всю ночь. Я занимаю ту комнату, где брала уроки рисования у Бенза. Мне видно солнце, которое мало помалу освещает деревья около маленького бассейна среди сада, так же, как тогда; моя маленькая классная оклеена теми же обоями, теми самыми, которые я сама выбирала.
Погода чудная!
Воскресенье, 23 февраля. Вчера мы ездили в Монако. Никогда не смогу высказать, до чего мне отвратительно это гнездо кокоток. Я вошла только на десять минут в залу, но мне и этого было довольно, так как я не играла.
Слушали opera comique в новой зале, которая очень красива и в теперешнем вкусе.
С наступлением ночи я гуляю и восхищаюсь морем и небом. Какие краски, какая прозрачность, какая чистота, какое благополучие!
Понедельник, 24 февраля. Я бываю счастлива, когда мне удается погулять одной. Волны по красоте ни с чем несравнимы; прежде чем идти слушать Патти, я слушала их пение. После дождя была чудная, мягкая прохлада. Так хорошо для глаз смотреть в темную синеву неба, моря и ночи.
Париж. Понедельник, 3 марта. Я уехала вчера в полдень; была чудесная погода, и я готова была проливать искренние слезы, покидая эту чудную, несравненную страну.
Мне бы теперь хотелось уехать из Парижа, мой ум блуждает, я чувствую себя словно потерянной. Я ничего более ни ожидаю, ни на что не надеюсь. Я в отчаянии; я предалась на волю Божию. Я думаю, думаю, ищу и, ничего не находя, испускаю один из тех вздохов, после которых чувствуешь себя еще более угнетенной, чем прежде. Скажите, что бы вы сделали на моем месте?
Теперь, когда я опять в этом беспощадном, безжалостном Париже, мне кажется, что я не вполне нагляделась на море, мне бы хотелось увидеть его еще раз. Знаете, с нами наша собачка Богатель, раздавленная в Спа и каким-то чудом выздоровевшая. Жаль было оставить ее там одну. Нельзя себе представить всю доброту, верность и привязанность этого животного! Она не расстается со мной, помещается всегда под моим стулом и прячется со смиренной и умоляющей миной, когда тетя начинает защищать от нее ковры.
Среда, 5 марта. С завтрашнего дня вновь принимаюсь за работу. Даю себе еще один год. Один год, во время которого буду работать еще усиленнее, чем прежде.
В ту минуту, когда решишь не искать больше, находишь. Во всяком случае живопись не может быть мне вредной. Это потому, что мне никто не помогает!.. Напротив… Так, мой ангел, приискивай себе извинения, чтобы скрыть недостаток своих познаний.
Романы! Песни! О, видите-ли, я пишу, думаю, воображаю, изобретаю, волнуюсь! А потом я останавливаюсь – и все та же тишина, то же одиночество, та же комната. Неподвижность мебели кажется мне каким-то вызовом и насмешкою. Я тут боюсь в кошмаре в то время, как другие живут!!! Слава? Да, слава!
Я выйду замуж. К чему откладывать эту развязку? Чего я жду? С той минуты, как я отказываюсь от живописи, все пусто. В таком случае ехать в Италию и там выйти замуж… Не в России, ибо купленный русский был бы слишком ужасен. Впрочем, в России я легко вышла бы замуж, особенно в провинции, но я не так глупа. В Петербурге? Ну что ж, если бы мой отец захотел, он мог бы устроить так, чтобы мы провели там зиму…
Итак, будущую зиму в Петербурге! Я не думаю, что люблю свое искусство: это было средство, я покидаю его… Правда? О! Я ничего не знаю… Не отложить ли на год? То время, что остается до срока нашей квартиры?
To be or not to be?
Года недостаточно, но по прошествии года будет видно, стоит ли продолжать… Но в Италии, если я услышу о молодых художниках, я буду беситься и горевать, и каково мне будет слышать похвалы какому-нибудь таланту, когда я буду в Неаполе или в Петербурге? И при том все это было бы основано на моей красоте. А если я не буду иметь успеха? Потому что недостаточно нравиться, надо нравиться именно тому, кому хочешь.
С той минуты, как искусство отложено в сторону и я допускаю возможность выезжать или даже возможность понравиться на улице или в театре, я теряюсь во всем этом и иду спать. Право, Петербург мне улыбается. Ну что ж, в двадцать лет я буду еще не слишком стара. В Париже нечего надеяться на богатых мужей, что же касается бедных, то Италия удобнее.
Среда, 12 марта. Я хочу повеситься! Какой бы грандиозной, невозможной и глупой ни казалось вам мысль, что я убью себя, все-таки придется так кончить.
Живопись не идет на лад. Я могла бы, конечно, сказать, что с тех пор, как я пишу красками, я работаю кое-как, с перерывами, но это безразлично. Я, которая мечтала быть счастливой, богатой, знаменитой, окруженной… вести, влачить такое существование!
M-lle Эльниц сопровождает меня, как всегда, но она, бедная, так скучна! Представьте себе совсем маленькое тельце, громадную голову с голубыми глазами… Видали вы деревянные головы модисток с розовыми щеками и голубыми глазами?.. Ну вот, те же черты и то же выражение. Прибавьте к этой наружности томный вид, который, впрочем, бывает также у всех таких манекенов, походку медленную, но такую тяжелую, что ее можно было бы принять за шаги мужчины, слабый, дрожащий голос; она роняет слова с удивительной медлительностью. Она всегда где-то витает, никогда ничего не понимает сразу и потом, остановившись перед вами, созерцает вас с серьезным видом, который или смешит, или бесит.
Часто она выходить на середину комнаты и стоит, не сознавая, где она. Но что всего более раздражает, это ее манера открывать двери; операция эта длится так долго, что каждый раз у меня является страстное желание броситься помочь ей. Я знаю, что она молода, ей девятнадцать лет. Я знаю, что она всегда была несчастна, что она в чужом доме, что у нее нет ни одного друга, ни одного существа, с которым она могла бы обменяться словом… Часто мне становится жаль ее, я смягчаюсь ее мягким, пассивным видом; тогда я принимаю решение поболтать с ней… Но вот, подите же! Она для меня так же противна, как были противны поляк и Б… Я знаю, что это, дурно, но ее идиотский вид парализует меня.
Я знаю, что ее положение печально; но и у Аничковых она была такая же. Прежде чем попросить у меня какой-нибудь пустяк, например, сыграть что-нибудь на рояле, она испытывает такие же колебания и муки, какие испытала бы я, прося пригласить меня на вечер или на бал.
У меня есть извинения, я не говорю здесь ни с кем, и она не составляет исключения.
Я работаю в мастерской, а дома за едой читаю журналы или книгу; это привычка, от которой мне трудно отделаться; я читаю, даже упражняясь на мандолине. Поэтому малютка не может думать, что с нею обращаются хуже, чем с другими; я каюсь, но иначе не могу!
В ее обществе я чувствую себя глубоко несчастной; переезды, которые я совершаю с нею в карете, были бы настоящей пыткой, если бы я не забывала ее и не смотрела в дверцу, усиленно думая о чем-нибудь другом… Забыть ее легко, нет ничего незаметнее этого бедного существа, но также и ничего более раздражающего! Мне бы хотелось, чтобы она нашла себе место, где была бы счастливее, и уехала бы отсюда. Мне стыдно признаться, что она портит мне мое одиночество и мою жизнь, полную отчаяния.
О! Эта живопись, если бы я могла чего-нибудь добиться!..
Пятница, 14 марта. Поль уехал против моего желания; я рассердилась и объявила, что он не уедет; он дал мне честное слово в противном. Я держала дверь; воспользовавшись минутой рассеянности с моей стороны, он ускользнул.
Это, видите ли, для того, чтобы доказать, что он не изменяет решений. Он поклялся уехать сегодня. Коротко сказать, это настойчивость слабохарактерного, который, не будучи способен на что-нибудь серьезное, высказывает стойкость в пустяках.
Это убило во мне жалость к нему. Я тотчас же взяла у тети двадцать франков, чтобы послать телеграмму (с жалобой) отцу в Полтаву, но в эту минуту пришла Розалия и сказала, что нельзя рассчитывать на молоденькую портниху, которая иногда делает мне платья, так как у нее тифозная горячка; работницы ее ушли, и она совсем одна; тут мне пришла одна идея. Я разорвала телеграмму и отослала двадцать франков этой женщине.
Нет более приятного ощущения, как делать добро, которое не принесет вам никакой выгоды. Я бы поехала навестить ее, я не боюсь тифа, но это имело бы вид, как будто я ищу благодарности; но если бы я не отослала ей эту безделицу тотчас, я могла бы ее истратить и потом… надо признаться, это не доставило бы уже мне такого живого удовольствия. Ну вот, я чувствую в себе неистощимое милосердие.
Облегчать горести других, когда никто на свете не облегчает моих. Это был бы даже высший шик, как вы думаете?
Суббота, 15 марта. Если Робер-Флери, называемый за глаза просто Тони, будет меня бранить сегодня, я бросаю живопись. Вы знаете, сколько зависти и неприятностей стоили мне мои успехи. Каждый раз, когда у меня дело прихрамывало, мне казалось, что думают: «Ведь я же вам говорила, это не могло продолжаться!» Первые полотна доставили мне похвалы, а потом, когда наступил трудный момент, я чувствовала слишком большое удовольствие других и слишком от этого страдала. Сегодня утром я ждала этого урока как чего-то ужасного, и пока это животное Тони поправлял другим и мало помалу приближался ко мне, я читала молитвы с таким жаром, что Небо вняло им, потому что мною остались довольны. Боже, какая тяжесть спала с моего сердца! Быть может, вы не имеете понятая о таких волнениях? Представьте себе это молчание, за которым я чувствовала скрытую радость, если бы я оказалась униженной; на этот раз было бы к лучшему, потому что в таких случаях друзья и враги одинаковы. В конце концов это миновало, и на будущей неделе я буду в состоянии перенести какое угодно напряжение.
Воскресенье, 16 марта. Коко умер, раздавленный тележкой у ворот.
Мне сказали это, когда я позвала его обедать. После того горя, какое причинила мне смерть первого Пинчио, эта потеря кажется мне менее тяжкой!.. Но если у вас есть собака, родившаяся в доме, молодая, глупая, игрунья, уродливая, добрая, милая, прыгающая вам на шею, смотрящая на вас своими беспокойными, вопрошающими, как у детей, глазками, вы поймете, что мне жаль потерять мою собаку.
Куда идут души собак? Это бедное, маленькое существо, белое, ощипанное, потому что у него не было уже шерсти ни на заду, ни на плечах,- с одним огромным ухом, торчащим всегда кверху, а другим повисшим; одним словом, я в десять раз больше люблю уродливых собак, чем тех ужасных животных, за которых платят дорого.
Он походил на апокалиптического зверя или на одно из чудовищ на крыше собора Божьей Матери.
Пинчио, кажется, не замечает потери сына; правда, она в ожидании нового семейства.
Я их всех назову Коко. Кажется, говорят, что у собак нет души, а почему?
Вторник, 1 апреля. Почему веселье должно быть приятнее скуки? Стоит только сказать себе, что скука мне нравится и забавляет меня.
Очень ловкое заимствование мысли Эпиктета: но я могла бы ответить, что впечатления непроизвольны; и как бы ни был силен человек, он всегда имеет первое побуждение, после которого уж можно располагать собою по желанию, но оно будет всегда и несмотря ни на что. И гораздо натуральнее действовать под первым впечатлением, естественным, умеряя или увеличивая это испытанное чувство, чем перевертывать его, искажать и уродовать свои чувства, пока они ассимилируются или, вернее, пока все не смешается, не изгладится и не перестанешь думать о чем бы то ни было… перестанешь жить… и вот до чего мне хочется довести себя. Было бы короче… Но нет, тогда все было бы кончено.
Самое гнусное на этом свете – это не принадлежать к нему, жить словно спрятавшись, не видеть интересных людей, не быть в состоянии обменяться мыслью, не видеть людей знаменитых или блестящих. Вот это смерть, вот это ад!
Теряя мужей, детей, разочаровываясь в друзьях, люди жалуются и упрекают судьбу. Я, вероятно, поступила бы так же, все эти проявления в порядке вещей и Бог ими не оскорбляется, а человек не оскорбляется этим, чувствуя, что это естественные и неизбежные следствия испытываемой скорби. Вздыхают, охают, но не говорят в глубине души, что этого не должно быть, сами того не замечая, принимают все как должное.
Вы воображаете, что я жалуюсь на тихую жизнь и жажду шума? May be, но это не то.
Я люблю уединение и даже думаю, что если бы я жила, то время от времени уединялась бы, чтобы читать, размышлять и отдыхать; тогда это прелесть, это тихое и чудесное блаженство. Во время сильной жары бываешь очень рад спрятаться в погребе; но большая разница остаться там надолго или навсегда!
А если бы какой-нибудь насмешник захотел взять на себя труд смутить меня и спросил, согласилась ли бы я купить себе жизнь ценою смерти матери? На это я ответила бы, что не захотела бы этого даже ценою менее дорогой жизни, ибо естественно, что мать любят больше всех.
Я бы стала страшно раскаиваться, я не согласилась бы из эгоизма.
Четверг, 3 апреля. Все-таки жизнь хороша, я танцую и пою, когда я одна, потому что полное одиночество есть большое наслаждение. Но какая пытка, когда оно нарушается семьей или прислугой! Но семья?… Послушайте, сегодня утром, возвращаясь из мастерской, я вообразила себе, что я счастлива, и не поверите, какую нежность я почувствовала ко всем моим, к этой доброй тете, представляющей собою воплощение преданности и самоотречения, но вот, я уже не чувствую себя счастливой.
Маленькая Эльниц отравляет мне жизнь. Я не пью больше чаю потому, что она разливает, а каково есть хлеб, до которого она дотрагивалась!!! Я получу аневризм, бегая по лестницам, как сумасшедшая, чтобы обогнать ее, и хоть секунду пройти без нее. Когда я беру графин или уксусницу, я стараюсь брать их так, чтобы не коснуться того места, которое она трогала. У нее, несчастной, есть насекомые, а ее плачевный вид и черные ногти противны мне до тошноты.
Суббота, 5 апреля. Искусственная зелень на камине загорелась и зеркало треснуло.
Но несчастья не потому случаются, что трескаются зеркала, это зеркала трескаются пбтому, что должны случиться несчастья; надо удовольствоваться предупреждением.
Вторник, 15 апреля. Жулиан объявил о смерти нашего императора, на меня это так подействовало, что, я ничего не понимала; все поднялись, чтобы взглянуть на меня, я побледнела, на глазах были слезы, губы дрожали. Милейший Жулиан, думая, что я всегда смеюсь надо всем, вздумал пошутить. Дело в том, что какой-то человек четыре раза выстрелил в императора, но не ранил его.
Жулиан бил себя по ляжкам и кричал, что никак не ожидал, что это меня так взволнует. Но ведь и я тоже.
Пятница, 18 апреля. Отыскивала прическу времен империи или директории, что заставило меня прочесть заметку о m-me Рекамье и, понятно, я почувствовала себя униженной при мысли, что у меня мог бы быть салон и что его нет.
Глупцы скажут, что я воображаю себя такой же красивой, как Рекамье, и умной, как богиня.
Предоставим глупцам говорить, что им угодно, и согласимся только, что я заслуживаю лучшей участи; доказательством может служить то, что все видящие меня думают, что я царствую и что я замечательная женщина. При этом я испускаю глубочайший вздох и говорю себе:
«Быть может, настанет мой день»… Я привыкла к Богу, я пробовала не верить в Него и не могла… это было бы полное разрушение, хаос, у меня только и есть, что Бог, Бог, который обращает внимание на все и которому я говорю обо всем.
Понедельник, 21 апреля. В субботу с Дизен (шведка) я ездила к художникам в Батиньоль, близ кладбища Montmartre. И я открыла, что в Париже я ненавижу только бульвары и новые кварталы.
Старый Париж и те места, где я была в субботу, исполнены поэзии и тишины, и глубоко поразили меня.
Вторник, б мая. Я очень занята и очень довольна, я и мучилась потому только, что у меня было много свободного времени, я это теперь вижу.
В продолжении двенадцати дней, т. е. трех недель, я работаю от восьми до полудня и от двух до пяти, а возвращаясь в половине шестого, работаю до семи, а потом делаю какие-нибудь эскизы или читаю вечером, или же немного играю и в десять часов гожусь только на то, чтобы лечь в постель.
Вот существование, которое не позволяет думать, что жизнь коротка.
Музыка, вечер, Неаполь!.. Вот что волнует… Почитаем Плутарха.
Среда, 7 мая. Если бы эта лихорадочная работа могла продолжаться, я признала бы себя совершенно счастливой. Я обожаю и рисование, и живопись, и композицию, и эскизы, и карандаш, и сепию; у меня не являлось даже тени желания отдохнуть или полениться.
Я довольна! Один месяц таких дней представляет собою шесть месяцев при обыкновенных успехах. Это так занимательно и так чудесно, что я боюсь, как бы это не прекратилось. В такие минуты я верю в себя.
Понедельник. 12 мая. Я красива, счастлива и весела. Были в Салоне, потом болтали обо всем на свете, по поводу встречи с художником Беро, которого мы интриговали на балу и который прошел мимо нас, ничего не подозревая.
Картина Бреслау – большой прекрасный холст, посредине большое прекрасное кресло из золоченой кожи, в котором сидит ее подруга Мария в темно-зеленом платье, с чем-то голубовато-серым на шее; в одной руке портрет и цветок, в другой пакет писем, перевязанный узенькой красной шелковой ленточкой. Очень простая аранжировка, сюжет понятный. Рисунок прекрасный и большая гармония тонов, которые производят почти чарующее впечатление.
Быть может, я скажу что-нибудь невозможное, но, знаете, у нас нет великих художников. Существует Бастьен-Лепаж… а другие?.. Это знание, привычка, условность, школа, много условности, огромная условность.
Ничего правдивого, ничего такого, что бы дышало, пело, хватало за душу, бросало в дрожь или заставляло плакать.
Я не говорю о скульптуре, я недостаточно видела, чтобы говорить. От всех этих жанровых картин, от этой претенциозной посредственности, от этих обыкновенных или хороших портретов становится почти тошно.
Сегодня я только и нашла хорошего, что портрет Виктора Гюго, Бонна и потом, пожалуй, картину Бреслау…
Пятница, 16 мая. Салон – вещь дурная, потому что видя эту мазню, эту настоящую мазню, которая там находится, начинаешь считать себя чем-то, когда еще ничего не достигнуто.
Понедельник, 9 июня. По всей вероятности, это жаркая тяжелая погода делает меня никуда не годной. Все-таки я работала целый день, я твердо решила не манкировать более работой, но я утомлена.
Сегодня вечером мы едем на бал в министерство иностранных дел. Я буду не хороша собой, я сонная, мне очень хочется спать. Я не жажду успеха и чувствую, что буду дурна и глупа.
Я даже не думаю более о «победах». Я одеваюсь хорошо, но не вкладываю в это души и забываю думать о производимом мною впечатлении. Я ни на что и ни на кого не смотрю, и мне скучно. Только у меня и есть, что живопись. Я уже больше не умна и не остроумна, когда я хочу говорить, я становлюсь мрачна или говорю вздор и потом… Надо мне сделать завещание, потому что долго это не может тянуться.
Суббота, 14 июня. Эту неделю я рисовала, а нашли, что это недостаточно хорошо для меня. Довольно выездов!
Воскресенье, 15 июня. Вы увидите, что я еще не умерла… У меня бьется сердце и меня лихорадит при мысли, что мне остается только несколько месяцев.
Жулиан уже заметил, что я начала серьезно работать, и увидит, что я никогда не буду манкировать моими еженедельными композициями. У меня есть альбом, в котором я их набрасываю, нумерую и озаглавливаю, причем отмечаю день.
Суббота, 21 июня. Вот уже около тридцати шести часов я почти не перестаю плакать, вчера я легла совсем измученная.
За обедом у нас было двое русских, а также Божидар; но я была никуда не годна. Мой скептический и насмешливый ум куда-то исчез. Случалось мне терять родных, бывали другие горести, но мне кажется, что я никогда не оплакивала никого так, как я оплакиваю того, кто только что умер. И это тем поразительнее, что, в сущности, это не должно было совсем меня огорчить, скорее даже должно было бы меня радовать.
Вчера в полдень, когда я уезжала из мастерской, Жулиан позвал горничную, она приложила ухо к трубе и тот час же сказала нам несколько взволнованным голосом:
– Барышни, господин Жулиан велит сказать вам, что умер наследный принц.
Уверяю вас, что я вскрикнула совершенно искренно. Я села на ящик для углей. Все говорили в один голос.
– Немного потише, mesdames, это официальное известие, получена телеграмма. Он убить зулусами. Это мне сказал господин Жулиан.
Это уже всюду известно, когда мне принесли «Estafetto» с крупно напечатанными следующими словами: «Смерть наследного принца», я не могу рассказать вам, как у меня сжалось сердце.
Притом, какой бы партии ни принадлежать, быть ли французом или иностранцем, невозможно не поддаться общему чувству оцепенения.
Его страшная безвременная смерть действительно ужасна.
Но я вам скажу то, что не говорит ни один журнал,- англичане подлецы и убийцы. Это неестественно! Есть или один или несколько виновных, бесчестных, подкупленных. Разве подвергают опасности принца, надежду партии? Сына.. Нет, я не верю, что есть хоть одно такое дикое животное, которое не смягчилось бы при мысли о матери!.. Самые ужасные несчастия, самые страшные потери всегда оставляют хоть что-нибудь, хоть луч, хоть тень надежды или утешения… Здесь ничего. Можно сказать без боязни ошибиться, что это небывалое горе. Он уехал из-за нее, она ему надоедала, она его мучила, не давала ему даже 500 франков в месяц, делала тяжелой его жизнь. Дитя уехало в дурных отношениях с матерью.
Понимаете ли вы весь ужас этого? Видите ли эту женщину?
Есть матери столь же несчастные, но ни одна не могла почувствовать удар так сильно, потому что общее чувство увеличивает горе во столько же миллионов раз, сколько шуму, сочувствия, даже оскорблений вокруг смерти.
Чудовище, принесшее ей это известие, сделало бы лучше, если бы убило ее.
Была в мастерской, и Робер-Флери очень хвалил меня, но, вернувшись, я все-таки плакала, потом поехала к т-те G., где все, начиная с прислуги, в трауре и с заплаканными глазами.
Эти англичане всегда поступали гнусно с Бонапартами, которые всегда имели глупость сноситься с этой подлой Англией, к которой я чувствую ненависть и ярость.
Можно увлекаться, даже плакать, читая роман. Как же не быть взволнованной до глубины души этой страшной катастрофой, этим ужасным, раздирающим сердце концом!
В результате – целая партия без пристанища. Им нужно какого-нибудь принца, хоть для виду, я думаю, что они не разъединятся, некоторые, наименее скомпрометированные, присоединятся к республике, но другие будут продолжать поддерживать какой-нибудь призрак. Впрочем, кто знает? Раз римский король умер, не подумают ли, что все кончено?
Умереть? В такую минуту! Умереть в двадцать три года, быть убитым дикарями, сражаясь за англичан!
Я думаю, что в глубине своих сердец самые жестокие из врагов чувствуют нечто вроде угрызений.
Я читала все журналы, даже те, которые бранятся, я обливала их слезами.
Будь я француженка, мужчина, бонапартист, я не могла бы быть более возмущенной, оскорбленной и безутешной.
Ну, подумайте только об этом юноше, которого заставили уехать глупые шутки грязных радикальных журналов, об юноше, которого окружили и убили!
Представьте себе его крики, отчаянные призывы, страдание, ужас и бессилие. Умирать в незнакомом углу, быть покинутым, почти преданным! И как можно было отправиться одному с англичанами!
А мать!
Но прочтите подробности. Его там оставили на три дня, и Каре уже слишком поздно заметил, что принца не хватает.
Увидав зулусов, он спасся с другими, не заботясь о принце.
Нет, видеть это напечатанным в их газетах и говорить себе, что эта нация не истреблена, что нельзя уничтожить их проклятый остров и этот холодный, варварский, вероломный, подлый народ! О! Если бы это было в России, да наши солдаты все полегли бы до последнего.
А эти подлецы покинули его, предали!
Но прочтите же подробности, неужели вы не поражены такою бесчестностью и подлостью!
Разве убегают, не защищая товарищей? И лейтенант Каре не будет повешен?!
А мать, бедная императрица, бедная императрица. Все кончено, потеряно, уничтожено! Ничего более! Осталась только бедная мать в трауре.
Понедельник, 23 июня. Я все еще под грустным впечатлением этого ужасного события. Публика, приходя в себя после всеобщего оцепенения, спрашивает, по какой непростительной неосмотрительности несчастный юноша был предан дикарям.
Английская пресса возмущается подлостью спутников принца. А у меня, которая тут ни при чем, при чтении этих вопиющих подробностей захватывает дыхание, и слезы выступают на глаза. Никогда не была я так взволнована, а усилия, которые я делаю в течении дня, чтобы не плакать, стесняют мне грудь. Говорят, что императрица умерла сегодня ночью, но ни один журнал не подтверждает этой ужасной, но вместе и утешительной новости. Меня бесит то, что так легко было бы предупредить это преступление, это несчастье, этот позор!
На улицах еще видны люди, пораженные случившимся, и некоторые продавщицы газет еще плачут. А я, я поступаю как они, вполне признавая, что это необъяснимо и неестественно. Мне так бы хотелось надеть настоящий траур с крепом. Это соответствовало бы вполне моему настроению.
Что вам-то до этого? – скажут мне. Я не знаю, что мне до этого, только это меня очень огорчает.
Никого нет, я заперлась у себя, мне нечего рисоваться, и я заливаюсь слезами, что очень глупо, потому что это ослабляет глаза; я это чувствовала уже сегодня утром, когда рисовала. Но я не могу успокоиться, думая об этих фатальных, ужасных, страшных случайностях, окружающих эту смерть, и подлости его спутников.
Так было легко избежать этого!
Среда, 2 июля. Прочитав новые показания английских солдат, я приехала в мастерскую такая взволнованная, что пришлось выскоблить все написанное сегодня и уехать.
До субботы я успею сделать профиль Дины, которая на столько же похорошела, на сколько я подурнела.
Среда, 16 июля. Я необыкновенно утомлена; говорят, что так начинается тифозная горячка.
Я видела дурные сны. А если я умру? И вот я совсем удивлена, что меня не пугает смерть. Надо мне сделать свое завещание.
Я начинаю работать с восьми часов утра, а к пяти часам бываю такая усталая, что весь вечер потерян, однако же надо мне написать свое завещание.
Суббота, 9 августа. Оставаться или ехать? Чемоданы уже уложены. Мой доктор, кажется, не верит в действие вод Mont-Dore. He беда, я еду туда отдохнуть. По возвращении же оттуда мне придется вести невероятную жизнь.
Буду писать пока светло, по вечерам буду заниматься скульптурой.
Среда, 13 августа. Со вчерашнего дня с часу ночи мы в Дьеппе.
Неужели все приморские города одинаковы? Я была в Остенде, в Кале, в Дувре и теперь я в Дьеппе. Пахнет смолой, лодками, снастями, вощенным холстом. Ветрено, со всех сторон открыто, чувствуешь себя одиноким. Все напоминает морскую болезнь. Какая разница в сравнении с югом! Там есть чем дышать, там есть чем любоваться, там чувствуешь себя хорошо. Я даже предпочту такое зеленое гнездышко, как Соден, Шлангенбад и, как мне представляется, Mont-Dore.
Я приехала сюда подышать. Да, конечно, так. Конечно, вне города и гавани воздух лучше. Мне не нравятся все эти северные моря. К тому же из всех здешних гостиниц море видно только из третьего этажа. О, Ницца, о, Сан-Ремо, о, Неаполь?! О, Соренто!!! Вы не пустые слова, проводники путешественников не преувеличивают ваших красот, вы в самом деле прекрасны и божественны!
Суббота, 16 августа. Мы много смеемся, и я порядочно скучаю, но смех в моем характере и не зависит от моего расположения духа.
Прежде я интересовалась гуляющими на водах – это меня забавляло. Теперь я дошла до полнейшего равнодушия. Мне безразлично, люди или собаки вокруг меня. Мне даже веселее, когда я одна играю или рисую. Я думала, что буду делать в этом мире совсем не то, что делаю, и раз я делаю не то, что думала, не все ли равно, что я думала.
Вторник, 19 августа. Взяла первую морскую ванну, и это, вместе со всем остальным, заставляет меня искать какого-нибудь предела для слез. Лучше быть одетой нищей, чем мещанкой. В конце концов у меня несчастная натура: мне хотелось бы гармонии во всех мелочах жизни; часто вещи, которые считаются элегантными и красивыми, шокируют меня каким-то отсутствием художественности, особой грации и не знаю чего еще. Мне хотелось бы, чтобы мама была элегантная, умная или, по крайней мере, с достоинством, гордая…
Право, нельзя так мучить людей…
Не мелочи ли это?.. Все относительно, и если булавка причиняет вам такую же боль, как ножик, что скажут тогда мудрецы?
Среда, 30 августа. Не думаю, что когда-нибудь я могла бы испытать такое чувство, в которое не входило бы честолюбие. Я презираю людей, которые не представляют из себя ничего.
Дьепп. Пятница. 22 августа. О, великий Бальзак! Ты величайший гений в свет; куда ни пойдешь, везде видишь твои удивительные комедии! Кажется, что он постоянно жил и писал с натуры. Я только что видела двух женщин, которые своей фигурой, своей жизнью заставляют меня думать о Бальзаке, об этом великом, неистощимом, невероятном гении.
Фатализм – религия ленивых и отчаявшихся. Я отчаялась и клянусь вам, я не дорожу жизнью. Я не сказала бы этой пошлости, если бы это подумала на минуту, но я это думаю всегда, даже в веселые минуты. Я презираю смерть, если там нет ничего… то все это очень просто, если есть что-нибудь, я полагаюсь на Бога.
Понедельник, 1 сентября. Надеюсь, вы заметили большую перемену, мало-помалу происходящую во мне. Я сделалась серьезной и благоразумной, и затем я прониклась глубже некоторыми идеями, я понимаю многие вещи, которые я не понимала и о которых я говорила при случае, без убеждения. Я поняла сегодня, например, что можно питать сильное чувство к идее, что ее можно любить, как любишь самое себя.
Преданность принцам, династиям трогает меня, воспламеняет, заставляет меня плакать и, быть может, заставила бы действовать под прямым влиянием чего-нибудь возбуждающего, но у меня в глубине есть какое-то чувство, которое мешает мне признаваться во всех этих душевных движениях. Каждый раз при мысли о великих людях, служивших другим людям, мое удивление к ним начинает прихрамывать и рассеиваться. Это, быть может, род глупого тщеславия, но я нахожу почти презренными всех этих… слуг, и тогда я действительно делаюсь роялистом, когда поставлю себя на место короля. Гамбетта не вульгарный честолюбец; и если я искренно говорю это то, значит, совершенно и сознательно убеждена в этом. Я еще понимаю, что можно преклоняться перед королями, но я не могу обожать или уважать человека, который перед ними преклоняется. Это не значит, что я не хочу, чтобы на меня падали лучи… нет, и само собой разумеется, что я была бы в восторге, если бы была женой кого-нибудь состоящего при посольстве или при дворе. (Только все эти господа без состояния и ищут приданого.) Но здесь я говорю о своих самых интимных чувствах. Я это всегда думала, но не всегда удается высказать то, что думаешь. Мне бы очень хотелось конституционного государства, как в Италии или в Англии, да и то!
Аристократия не разрушается и не создается в один день, она должна поддерживать себя, но не должна запираться в какую-то глупую цитадель.
Старый порядок есть отрицание прогресса и разума! Обвиняют людей, но это что?
Люди проходят и от них можно отделаться, когда они не нужны. Уверяют, что республиканская партия полна испорченных людей. Я говорила вам несколько месяцев тому назад, как я смотрю на это.
Мне хочется ехать в деревню, в настоящую деревню, с деревьями, полями, парком. Хочется зелени, как в Шла-нгенбаде или даже в Содене, вместо этого глупого пустынного Дьеппа! И еще говорят, что я не люблю деревню! Я не люблю русскую деревню, соседей, усадьбы и т. д., но я обожаю деревья и чистый воздух, и мне хочется провести две недели в зеленом и душистом уголке, как мне хотелось ехать в Рим. Но о Риме я почти никогда не говорю, это меня слишком возбуждает, а я хочу оставаться спокойной.
Все эти мысли о зелени пришли мне в голову, когда я была в Тюльери. Что же делать? Я люблю это так же, как ненавижу пустынные, плоские берега… Но попробуйте-ка поехать недели на две в Швейцарию с моей семьей, вот была бы скука. Суматоха, жалобы и все эти аксессуары семейного счастья.
Четверг, 31 октября. Франция – прелестная и занятная страна восстания, революции, моды, ума, грации, элегантности, одним словом, всего, что дает жизни прелесть и неожиданность. Но не ищите в ней ни серьезного правительства, ни добродетельного человека (в античном значении слова), ни брака по любви… ни даже настоящего искусства. Французские художники очень сильны; но кроме Жерико и в настоящее время Бастьен-Лепажа, им не достает божественной искры. И никогда, никогда, никогда Франция не произведет того, что произвела Италия и Голландия в известном отношении.
Прекрасная страна для волокитства и для удовольствия, но для остального?.. Но это всегда так, и другие страны со своими солидными и достойными уважения качествами иногда бывают скучны. В конце концов, если я и жалуюсь на Францию, то только потому, что я еще не замужем… Франция для молодых девушек страна скверная, и это не слишком сильно сказано. Нельзя вложить более холодного цинизма в союз двух существ, чем вкладывают здесь при соединении браком мужчины и женщины.
Торговля, промышленность, спекуляция – сами по себе слова в известном смысл почтенные, но в применении к браку они отвратительны, а между тем нет более подходящих понятий для определения французских браков.