Ложный старт
Ложный старт
Тарпейская скала
Второй безрассудный поступок: выбор медицины. — Мат Элем: я трещу, но не ломаюсь. — Не выношу будущих эскулапов. — Не переношу больных. — Вовремя ретируюсь
Я всегда был ленив. Это не показная скромность. Шаблон одаренного, который легко обгоняет трудолюбивого зубрилу и преуспевает не трудясь — сказка, выдуманная теми же одаренными, чтобы пускать пыль в глаза родителям и товарищам; они трудятся не меньше других, но тайком. Без труда не создается ничего великого или просто добротного; по крайней мере, это так в науке, но, я думаю, в искусстве то же самое. Во всяком случае, все великие физики, с которыми мне случалось встречаться, трудились, как вьючные животные. Разумеется, одного труда недостаточно, нужны еще и другие способности. Но среди тех, которые обладают этими другими способностями, иным работа дается легко, без усилий, и это, безусловно, тоже дар, пожалуй, самый драгоценный, в то время как на других работа наводит уныние. Ко второй категории принадлежал и я, и именно в этом смысле я говорю о себе «я ленив».
Я работал не больше других, пожалуй, даже меньше, но стоило это мне дороже. Я не мог победить свою леность без какого-нибудь толчка, внешнего или внутреннего. Оглядываясь на свою золотую пятилетку, я должен признать, что таким толчком редко являлся интерес к предмету. Латинская версия, безусловно планиметрия (вопреки учителю), история в четвертом классе (благодаря учителю), физика во втором классе (благодаря предмету и учителю), — вот и все. Во всем остальном мною двигал дух соревнования, поощряемый нашей школьной системой.
Скоро я стал тяготиться атмосферой постоянного соревнования. Перед переходом из четвертого класса во второй я предупредил об этом маму («если я не останусь в первых учениках, по крайней мере, у меня будет отговорка»). Увы, я не смог сорвать с себя отравленную майку лидера и остался первым учеником и во втором, и в первом классе. В Мат Элем я не устоял. Были разные причины тому, что случилось это именно в Мат Элем. Уже в первом классе я начал размышлять о своем будущем. Перед одаренными тогда (и, как мне кажется спустя почти шестьдесят лет, теперь) открывались две столбовые дороги: Фило (Philo) и Кань (Kha?ne) или Мат Элем (Math Elem) и Toп (Taupe). Эта тарабарская грамота нуждается в объяснении. Во французских лицеях после второго Бака лучших учеников оставляли еще на два года в специальных классах для усиленной подготовки («накачки») к очень сложному конкурсу для поступления в так называемые большие школы (Grandes Ecoles). Из выпускников этих больших школ вербовались, между прочим, все высшие чины французского государства.
Первой из больших школ с научной программой считалась знаменитая Политехническая школа (Ecole Polytechnique), выпускников которой в этой книге для краткости я буду называть политехниками (Polytechniciens), а эту школу Политехникумом. Подготовительный класс, как я уже сказал, зовется Toп (taupe), что по-французски означает крот, а ученики зовутся топенами (taupins).
Путь к гуманитарным наукам пролегал через Педагогический институт (Ecole Normale ?up?rieure), а готовил туда класс с таинственным названием Кань (Kh?gne). Кани в Жансоне не было, но все равно я не знал греческого, а гуманитарные науки без греческого — это постель без подушки или, как говорит Анатоль Франс, женщина без груди.
Были еще в Жансоне и другие приготовительные классы: в военную школу Сен-Сир (Saint-Cyr), в морское училище (Ecole Navale), в Агро (Агрономический институт) и другие.
В лицее у топенов был свой двор, где на переменах они играли в мяч. Когда их мяч попадал на наш двор, они требовали властным гласом его моментального возвращения. Один раз их мяч почему-то задержался у нас. Разгневанные топены послали за ним карательную колонну. Это оказалось неблагоразумным шагом. Я был тогда во втором классе, три или четыре года отделяли меня от них, и я благоговел перед ними. Теперь я впервые увидел их вблизи и убедился, что большинство из них были очкариками хлипкого сложения. Мой товарищ Азиз, краса и гордость пансионерской гвардии, был только в третьем классе, но физическое развитие его далеко обогнало умственное. Он схватил за шиворот самого горластого топена, повернул его и, как котенка, отшвырнул пинком в зад на несколько шагов. Топены отступили в беспорядке, угрожая отомстить, но больше на наш двор не возвращались. В тот день великий Политехникум потерял свой престиж в моих глазах. Кроме того, я слыхал от старших братьев и своих товарищей, что соперничество у нас было детской игрой по сравнению с борьбой не на жизнь, а на смерть, которая кипела между топенами, а меня такого рода отношения больше не привлекали.
Что же еще? Я восхищался великими адвокатами тех времен и вполне возможно, что у меня были качества, чтобы стать неплохим адвокатом. Но надо знать, что собой тогда представляли парижский юридический факультет и парижское адвокатское сословие — слегка правее Чингисхана. Мое происхождение и политические взгляды, которые начинали проявляться, исключали юридический факультет.
Оставалась еще медицина, и я выбрал ее. Но не только путем исключения. Я тогда недавно закончил читать роман Синклера Льюиса «Эроусмит» (Arrowsmith), который произвел на меня глубочайшее впечатление. Это была история молодого врача, его исследований в разных научных институтах, его разочарований в карьере, трагической гибели его молодой горячо любимой жены во время эпидемии чумы, с которой они оба боролись. И я решил, что буду, какое там Эроусмитом, более упорным в научной работе и более надежным защитником здоровья моей возлюбленной жены. Возражения матери окончательно укрепили меня в этом решении. Мама считала медицину самой последней профессией. Она достаточно настрадалась и знала, о чем говорит. Я же, по ее словам, выбрал путь наименьшего сопротивления. Смутное сознание, что в этом есть доля правды, еще более укрепило мое решение.
Учитель математики в Мат Элем в начале учебного года каждому из нас задал вопрос, какую большую школу он себе выбрал на следующий год. Когда пришла моя очередь, я гордо ответил: «Никакую, я иду на медицинский факультет». Таких, как я, в классе было немного. В те времена медицина считалась полугуманитарной профессией, и будущие медики выбирали в большинстве не Мат Элем, а Фило. Учитель, который смотрел на класс, как на своего рода шлюз для перевода лучших учеников в Топ, перестал мною интересоваться, что подействовало на меня удручающе. По физике я сохранил прошлогоднего учителя, о котором уже рассказал раньше.
Что же еще? Еще мне было шестнадцать лет — возраст Ромео, но Ромео я не был. Я полагаю, что все ясно, рисунка не нужно. Да и что рисовать?
В Мат Элем я впервые столкнулся с Лораном Шварцем (Laurent Schwartz), который должен был стать впоследствии одним из крупнейших французских математиков. В предыдущих классах он всегда был первым учеником, как и я, и наши учителя рассматривали нашу будущую встречу в Мат Элем как столкновение двух титанов. Они ошибались: у одного из титанов оказались глиняные ноги, и этим титаном был я. Никакого столкновения не вышло, я не получил ни одного первого места на контрольных работах и, конечно, ни одной награды в конце года. Я солгал бы, сказав, что моя гордость не страдала. Но, не участвуя в финишной погоне за призами, я, вероятно, страдал меньше, чем если бы был побежден в упорном соревновании.
Как лисица в басне, я утешался мыслью, что будущий врач и благодетель человечества не нуждается в пустых погремушках, которыми я насладился вполне в недалеком прошлом. После второго Бака, который по старой привычке я выдержал с отличной степенью, в то время как мои товарищи оставались пленниками лицея, мне предстоял прыжок в неизведанное — в университет. «Что-то манило меня в университет; в словах студент, профессор, аудитория, лекция заключалась для меня какая-то необъяснимая прелесть; что-то свободное, молодое и умное представлялось мне в студенческой жизни; мне хотелось не кутежей, не шалостей, а каких-то неиспытанных еще ощущений, полезной деятельности, высоких стремлений, которым я не мог дать тогда ни имени, ни определения, но на которые непременно рассчитывал наткнуться в стенах университета». Эти строки, написанные Писаревым в его знаменитой статье «Наша университетская наука» в 1862 году, довольно точно передают мои чувства, когда через семьдесят лет после него, семнадцатилетним юношей я вступил на порог отделения Факультета наук на улице Кювье (Cuvier) (рядом с зоологическим садом), где преподавался подготовительный курс ФХЕ («физика, химия, естественные науки») для студентов-медиков.
ФХЕ был одногодичным курсом, преподававшимся на факультете наук и завершавшимся выдачей диплома. За ним следовал пятилетний курс медицины, который проходили в Медицинской школе, в самом сердце студенческого, Латинского, квартала. В те дни экзамен ФХЕ был единственным серьезным барьером, через который будущий доктор должен был перемахнуть перед тем, как повесить свою вывеску у входа в кабинет. Французские врачи моего поколения могут возмутиться, если эти строки попадут им на глаза, но так оно и было. Тем, которые хотели серьезно изучать медицину, ничто не препятствовало, но и лентяи могли стать врачами после восьми — девяти лет занятий (или десяти и т. д., если у них хватало терпения, а у родителей денег). Поэтому ФХЕ учили, или, вернее, зубрили, усердно. Некоторые уезжали учиться на этот год в какой-нибудь крупный провинциальный город, где экзамен ФХЕ считалось сдать легче, и возвращались с драгоценным дипломом в кармане в Парижскую медицинскую школу.
Зубрежка была первым разочарованием, вернее вторым, первым было изгнание в глубь Зоологического сада, куда не доносились веселые звуки Буль Миша. (Буль Миш — сокращенное название бульвара Сен Мишель, главной магистрали Латинского квартала). Были постоянные контрольные работы, которые звались клейками (colles) и на которых необходимо было блеснуть (правда, совсем не необходимо, но, несмотря на мою неудачную Мат Элем, я еще не избавился от замашек первого ученика).
Теперь несколько слов о лекциях по четырем предметам: физике, химии, зоологии, ботанике. В моей вступительной лекции в Коллеж де Франс я так описал курс физики в ФХЕ: «Длинная, тусклая дорога, вьющаяся вокруг катетометров, поляриметров, сахариметров и кошачьих шкурок» (последние для производства статического электричества).
Не знаю, сколько лет было профессору химии, но он считался маститым. Его душистые седины внушали больше уважения, чем его ученость.
Профессор зоологии был непримиримым модернистом. В связи с электрическими токами, наблюдаемыми в мускулах, он любил красноречиво рассуждать о единстве всех естественных наук и о роли, которую физика и химия будут играть в будущем. К сожалению, между этими полетами красноречия он засорял нам мозги ужасающей терминологией, связанной с разновидностями животных; по сей день, более полувека спустя, их названия всплывают в моем бедном мозгу, как сказка в пересказе глупца, полная трескучих слов, ничего не значащих. Малакостраты и гефираты, нематоды и трематоды, флагеллаты и флагелланты (тут я вру, последние — секта). Есть среди них ануры и инермы, замечательные имена для романтических героев и героинь, хотя первое означает «без хвоста», а второе «без игл».
Весьма неожиданно ботаника, предмет, который меня привлекал меньше всего, оказался самым интересным, потому что профессор, который читал этот курс, был первоклассным ученым. Кроме лекций, которые читались по утрам, после обеда были практические работы (или ПР), три часа в неделю по каждому предмету. Мое описание лекций по физике можно применить без изменения и к ПР по физике.
ПР по зоологии убедили меня, что если врачом я еще мог бы стать, пожалуй, то хирургом — никогда; я был не способен сделать прямой разрез скальпелем. Хуже того, анатомические исследования крыс, глистов, улиток и некоторых иных, о которых я предпочитаю забыть, вызывали у меня физическое отвращение плохой знак для медицинской профессии. После препарирования надо было зарисовать результат, а, как признался я уже раньше, рисовал я безобразно. В первый раз в жизни я оказался в хвосте класса. С ботаникой было не легче: надо было с помощью острой бритвы препарировать тончайшие поперечные срезы различных стебельков, окрашивать и наблюдать их через микроскоп и, увы, рисовать подробности, которые я там видел или не видел. Это было не так противно, как ПР по зоологии, но, пожалуй, еще более скучно.
Только ПР по химии были сносны: я получал удовольствие от работ по качественному анализу, где с помощью реактивов требовалось определить анионы и катионы в растворе или в порошке.
Все эти разочарования я переносил стоически; чтобы развести меня с медициной (потому что мы все-таки «развелись»), понадобилось другое. Вскоре я обнаружил, что своими политическими взглядами, в частности отношением к иностранцам, мои товарищи-студенты, будущие медики, мало отличались от юристов, с которыми я давно решил не иметь дела. Их взгляды и чувства были не так ясно сформулированы и не так пламенны, но шли, пожалуй, еще глубже. Правда, приверженцы таких фашистских лиг, как «Юные патриоты» или «Королевские молодчики», вербовались, главным образом, среди юристов. Мои коллеги по ФХЕ были слишком заняты зубрежкой и слишком далеки от Буль Миша, чтобы (как юристы) шумно предлагать там прохожим разные крайне правые газеты и листовки, но их высказывания не оставляли сомнений насчет их чувств и мыслей.
Еще более мерзким казался мне их низменный материализм. Эти юноши, которые еще не соприкоснулись по-настоящему с медициной, а резали беспозвоночных, важно рассуждали о ценах на приобретение медицинской практики в Париже и в провинции.
Как попал Эроусмит в такую компанию и что собирался делать среди них? Но решило мою отставку в медицине открытие, что я совсем не выношу вида больных. Читатель согласится, что это качество не оставляло надежд на успешную медицинскую практику. Первый же осмотр в госпитале, на котором я увидел более сотни больных, лежавших рядом друг с другом в огромной палате, нанес окончательный удар; в тот же вечер я решил, что не буду врачом. После этого выпускной экзамен ФХЕ мне уже был не нужен, но я счел делом чести выдержать его, что было в июне 1933 года. Отметка по двадцатибалльной системе явилась компромиссом между 18 баллами по физике и 6 — по зоологии (за препарирование и рисование половых органов улитки, двуполого существа, живущего весьма сложной половой жизнью).
И все-таки этот год нельзя считать совсем пропащим: из осторожности одновременно с ФХЕ я записался на курс «Общая математика» (ОМ), подготовительный к физике, и выдержал экзамен в октябре 1933 года. Таким образом я смог вернуться к физике, от которой в глубине души я, вероятно, никогда не отказывался. С концом ФХЕ начался для меня двенадцатилетний период, наполненный всякого рода событиями, который мне хотелось бы разделить на две части по шесть лет каждая: «одинокие годы» и «мрачные годы».
Данный текст является ознакомительным фрагментом.