1942

1942

Кирххорст, 24 октября 1942

Днем через Кёльн, на разрушенные улицы которого я глядел из окна вагона-ресторана. Останки домов и кварталов, словно дворцы, излучают мрачное величие. Скользишь мимо них, как мимо чуждого ледяного мира: там обитает смерть.

Дюссельдорф тоже выглядел печально, Свежие руины и множество красных заплат на крышах говорили об ураганном налете. Еще один шаг на пути к американизации; на месте наших старых гнезд появятся города, спроектированные инженерами. А может быть, только овцы будут щипать траву на развалинах, как это видишь на старинных картинах с изображением римского Форума.

Вечером Перпетуя встретила меня на вокзале. Шольц давно копил бензин для этой поездки. Рема я отпустил к его жене в Магдебург.

Кирххорст, 2 ноября 1942

Кирххорст, где моя склонность делать записи сильно поубавилась. Я занят по горло; это, наверное, лучшее, что можно сказать о каком-либо месте.

По прибытии сюда чувствуется, что обилие книг, переписки, коллекций подавляет меня. Они требуют, чтобы я незамедлительно занялся ими, при этом я, именно в силу усталости, ясно ощутил, как все существующее живет и зависит от проявляемого к нему участия, от духовной и физической ответственности перед ним. Мы обладаем благодаря особой добродетели, своего рода магнетической силе. Богатство в этом смысле не только дар, но и дарование соответствовать достигнутым пределам. Главное, что большинство внутренне не способно и к самому скромному обладанию, не только к богатству. Даже доставшись каким-нибудь случайным образом, оно все равно ускользает от них бесследно. Приносит еще и несчастье. Тем незаменимее родовое богатство, при котором не только дар, но и способность владеть и свободно им распоряжаться наследуются детьми и внуками.

Разборчивость в отношении приобретаемых нами вещей и благ. Иначе вместо облегчения жизни нам достается роль их сторожей, слуг и хранителей.1

Погода осенняя, то пасмурная, то снова солнечная. Светлая желтизна тополей, стоящих на дороге в Нойвармбюхен, прекрасно сочетается с бледно-голубым небом, накрывающим наш скромный ландшафт.

Кирххорст, 5 ноября 1942

Ночью сны о древних системах пещер на Крите, которые кишели солдатами, как муравьями. Разрывом снаряда только что смело их тысячи. Проснувшись, вспомнил, что Крит — остров Лабиринта.

Туманный день. На черно-красной кудрявой капусте плотной каймой осела роса, вроде отливающих серебром пузырьков воздуха по краям темно-красных водорослей на дне моря. Первым это заметил Брокес, чей опус вообще изобилует наблюдениями такого рода, где новое осознание природы порой совершенно незаметно вырастает из барочной тяжеловесности; так возникают, проникая друг в друга, переливы цвета голубиного горлышка или муаровой ткани.

Мысль: природа забыла о воздушных гигантах — животных легче воздуха, которые плавали бы в атмосфере, подобно китам в океане. Решая проблему полета более изящными способами, она осталась должником по части создания своего рода естественных дирижаблей.

О привычке стучать по дереву, когда хочешь избежать последствий дурного предзнаменования. Ее происхождение связано, вероятно, с каким-то частным случаем, но вообще подобные обычаи рождаются, как правило, если в них живет символическое содержание. Здесь оно заключается, по-видимому, в органической природе дерева; за него хватаются, как за нечто живое, и в переносе на судьбу имеют в виду течения человеческой жизни во всех ее проявлениях в противоположность мертвому механизму секунд, tempus mortuum.

Бьющееся стекло как символ счастья соответственно означает разрушение механической формы и высвобождение живого содержания.

Кирххорст, 6 ноября 1942

Фридрих Георг пишет мне из Юберлингена о лилиях и эремурусе, луковицы которых он посадил в своем саду в Лайсниге. С большой радостью узнаю, что он окончил не только новый сборник стихов, но и второй трактат по мифологии под названием «О титанах», и вообще, ему хорошо работается. Порой в светлые часы я ощущаю в отношении своей судьбы не только благодарность как человек, которому выпал счастливый удел, но и удивление, что сверх того мне досталась еще и награда в виде нашего братства.

Вечером в туман и мелкий дождь по одиноким полям, где вдали неясно брезжат расплывающиеся очертания деревьев и между ними — старые хутора, точно серые ковчеги с их грузом людей и животных.

Заканчиваю: Луи Тома, «Генерал Галифе», в экземпляре, снабженном надписью автора и еще одной — самого генерала. Как и подобает славному кавалеристу, и в особенности гусарскому командиру, Галифе являет собой образец сангвинического темперамента, — темперамента человека, обязанного двигаться и принимать решения быстрее, легче и искрометнее, чем остальные. Сангвинический оптимизм быстрее сокрушает свои цели, конечно, те, что стоят ближе и в ограниченном ряду обстоятельств. Поэтому мировой дух выдвигает такие характеры на передний план, когда нужен натиск, как это было при Седане или во время восстаний. По части проявления животных инстинктов Галифе есть также типическая фигура в истории современного насилия. Мексика была для него хорошей школой.

Читая, я вспомнил о своем старом плане — изобразить ряд, в котором фигуры располагались бы слева направо в естественном порядке: сперва трибуны, затем сенаторы, от Мария к Сулле, от Марата к Галифе. Вообще, мне хотелось бы попробовать создать краткую типологию истории — изобразить эти кусочки калейдоскопа.

Чего не хватало Галифе, чтобы стать Суллой, и что отличало его, скажем, от Буланже?{102}

Потом Шамфор,{103} которого я читал урывками; его максимы кажутся мне более острыми и терпкими, чем у Ривароля.

После обеда выкапывал морковь, сельдерей, свеклу и носил в погреб. Работая с землей, чувствуешь, как возвращается здоровье.

Кирххорст, 9 ноября 1942

Под утро сны о будущих воздушных налетах. В огне пронеслась над селением гигантская машина размером с Эйфелеву башню, а рядом с ней обрисовалось нечто вроде радиомачты, на площадке которой стоял наблюдатель в длинной шинели; время от времени он делал заметки и сбрасывал их в дымовых патронах.

Вечером похороны старой фрау Колсхорн. Как всегда в таких случаях, в глаза бросалась прежде всего группа из пяти-семи мужчин среднего возраста в сюртуках и цилиндрах: отцы Кирххорста. Так как у общины нет машины-катафалка, соседи несли гроб до кладбища сами. Ибо сказано: «И отцы ваши пойдут за гробом».

Вечером приход соседей, но едва завязался разговор, как вступили сирены в Ганновере. Собрались в нижней комнате, в пальто, с чемоданами, словно в каюте корабля, терпящего крушение. Поведение во время налетов изменилось, чувствуется приближение катастрофы.

Видел из окна красные и пестрые следы пуль, мчащихся снизу в пелену облаков, сверкание выстрелов и полыхание пожаров в городе. Несколько раз сотрясался самый фундамент дома, хотя бомбы разрывались далеко. Присутствие детей придает всему происходящему какой-то более стертый характер.

Кирххорст, 10 ноября 1942

Как я понял, при вчерашнем налете речь шла всего о каких-то пятнадцати самолетах. Гораздо больше занимает меня высадка американцев в Северной Африке. Род участия, какой я замечаю в себе по отношению к современной истории, принадлежит, скорее, человеку, сознающему себя замешанным не столько в мировую, сколько во всеобщую гражданскую войну. Поэтому ощущаю себя втянутым совсем в иные коллизии, нежели в конфликты между борющимися национальными государствами. Суть не в них.

Берлин, 12 ноября 1942

Отъезд. Утром с матерью и Перпетуей. Показал малышу на прощание красивого селезня, с удовольствием плавающего в пруду недалеко от стоянки. Еще ни разу не уезжал я настолько лишенным всякого представления о цели и смысле своей поездки. Я напоминаю себе рыбака, зимним днем забрасывающего сеть в мутную воду.

Физиогномические штудии по дороге. Легкие, почти неразличимые черточки опытности, притаившиеся в уголках рта молодой девушки. Так страсть наносит едва заметный след на лицо, подобно алмазу, скользящему по стеклянной поверхности.

Вечером в Далеме; мы живем у Карла Шмитта.

Берлин, 13 ноября 1942

Пятница, 13 ноября. Первый снег в этом году. Утром прогулка с Карлом Шмиттом в парке Груневальд.

Берлин, 15 ноября 1942

Чтение журнала «Залмоксис», названного в честь упомянутого Геродотом скифского Геракла. Прочел две статьи, одну об обычаях, которыми сопровождается выкапывание и употребление корня мандрагоры, и вторую — «О символике воды», трактующую отношения, существующие между луной, женщиной и морем. Обе принадлежат Мирче Элиаде,{104} издателю, о котором, как и о его учителе Рене Геноне,{105} Карл Шмитт рассказал мне подробней. Интересны этимологические отношения между раковинами и женскими гениталиями, как на то указывает латинское сопса и датское kudefisk — раковина, причем kude значит еще и вульва.

Планы, о которых свидетельствует журнал, многообещающие. Вместо логического в нем зреет образное мышление, где каждое предложение, подобно рыбьей икре, чревато будущими плодами.

Карл Шмитт также подарил мне книгу Де Губернатиса «Мифология растений». Автор шестьдесят лет тому назад был профессором санскрита и мифологии во Флоренции.

Вечером прогулка по затемненному Далему. При этом мы говорили об изречениях гернгутеров,{106} о четверостишиях Нострадамуса, об Исайе и пророчествах вообще. То, что пророчества сбываются, и именно в самых различных временных отрезках, есть знак, по которому узнают собственно профетическую силу видения. В ходе времен калейдоскопически повторяется то, что стихийно открылось провидцу. Его взор покоится не на истории, но на субстанции, не на будущем, но на принципе. Не случайно поэтому одна лишь осведомленность относительно будущих дат и обстоятельств считается признаком нездорового любопытства или пошлой магии.

Уже поздно мы навестили Попица, где я встретил также хирурга Зауэрбруха.{107} Беседа о различии между военным и медицинским авторитетами, как они более-менее сливаются, а также проявляются в виде конфликтов в работе фронтового врача. Затем о солидном издании античных классиков, которое министр намерен предпринять.

Зауэрбрух рано попрощался, чтобы осмотреть старшего лейтенанта, которому русской пулей раздробило таз. Он считал, что его искусство здесь вряд ли в силах помочь; в лучшем случае придется снова слепить кости, как осколки глиняного кувшина. «Но посещение во время кризиса должно, во всяком случае, благотворно подействовать на пациента».

Лётцен, 17 ноября 1942

Вчера в девять часов отъезд с Силезского вокзала, куда меня провожала Перпетуя. Мы посидели еще немного в зале ожидания. У поезда брат Физикус и Рем, которого пришлось оставить. После отъезда я сразу заснул и проснулся уже поздним утром в Мазурах. В этом краю есть что-то от чуткой косули, что-то скромно-домашнее видится в этой коричневой шкуре земли и тихих глазах озер.

В течение дня в лесных лагерях вокруг Ангербурга и Лётцена, где я обзавелся удостоверениями личности и разрешениями на проезд; и вот я уже в Лётцене в довольно обветшавшей комнате отеля.

Лётцен, 18 ноября 1942

Я задержался в Лётцене, так как все места в самолете на Киев были заняты. Их количество уменьшилось, потому что три дня назад из-за обледенения рухнул один самолет.

Первая половина дня на пустынном кладбище, вторая — в музее, задуманном, скорее, как памятник героям; здесь собраны вещи, напоминающие о восточнопрусской кампании 1914 года. Посещение было неприятным; все еще слишком свежо в нашей памяти. Тело той войны еще не успело истлеть. При этом возрождаются многие из ее проявлений. Точно призраки на кладбищах.

Лётцен, 19 ноября 1942

Утром на аэродроме. Из-за непогоды снова не хватает мест. Завтра я опять останусь здесь.

Перед едой я совершил короткую прогулку по полям, во время которой наблюдал перед заброшенным сараем за двумя хохлатыми жаворонками.

Мысль: во время путешествия что-нибудь должно надежно греть нас, как этих птиц — шубка из перьев. Как часто завидовал я им, одиноким, но без тени сиротства, сидящим на своих ветвях в заснеженном лесу. Как оперение — им, нам придана душевная аура, оберегающая нас в отсутствии тепла. Она создается и подкрепляется молитвами, уже только поэтому необходимыми нам.

Днем с майором Дитрихсдорфом ездили в Видмины, куда нас пригласил товарищ, у него там имение. Уже почти стемнело; в стороне заката лежало тихое озеро в коричневых и фиолетовых испарениях, к утру ставшее легким, прохладно-зеленым зеркалом. Его окаймляли молодые березы; белые стволы светились на мягком коричневом фоне окружавшей их чащи.

В Видминах нас встретили горой пирожных с кофе. Потом мы пили восточно-прусский «медвежатник», смесь меда и спирта. Пока гурман лакомится медом, алкоголь оглушает его. Вечером явились колбасы, вареные гусиные ножки и грудки. Тут же беседа, также Посвященная в основном всякому вкусному съестному. Жизнь в этих восточных провинциях течет медленнее, в ней больше земного, больше сонливости, уютного смакования. Чувствуешь близость стран в медвежьем углу Европы.

Наш хозяин был завзятым охотником; среди разных чучел в его комнате я заметил сосновую сойку, которую никогда ранее не видел: бурая птица со светлыми крапинами и светлой каймой на хвосте, как раз для жизни в сумраке северных ельников.

Лётцен, 20 ноября 1942

Утром прогулка вокруг форта Бойен, зигзагообразные укрепления которого окружены редким лесом из ольхи и березы, в их голых вершинах возятся тучи воронья. Я заглянул также на холм у озера, где высится большое железное распятие в память о Бруно фон Кверфурте, миссионере, подвергнутом в 1009 году мученической смерти в этой стране.

Чтение: снова Иеремия, затем полистал немного книгу Генри Бона «Смерть и ее проблемы». Я нашел там мрачную цитату из Парменида, приписывающего трупам способность испытывать ощущения; по его словам, они чувствительны к отсутствию звуков, холоду, темноте. При этом я подумал о жутком впечатлении, какое на меня производили изменившиеся лики павших лошадей, виденных мною во время маршей.

Вечером в темноте снова на озере, месяц светился сквозь облака. Я ощутил себя более уверенным и тем самым внутренне готовым ко всему, что ждет меня в этой поездке.

Киев, 21 ноября 1942

В девять часов отлет при низкой облачности и легком снегопаде. С высоты я вновь увидел озера вокруг Лётцена с их хороводами берез и блеклыми камышами у берегов. Затем слегка присыпанные снегом поля, так что были видны бурая земля и зелень посевов. Дальше пошли сосновые леса и пожелтевшее жнивье с сеткой ручьев, на морозе отливавших голубизной, и жирные черные торфяники. Между ними — большие буро-зеленые острова застроенной земли в отдельных или вытянувшихся вдоль дорог селениях. Хижины и хлева лежали точно во сне, и только протоптанные в снегу дорожки, отходившие от них, выдавали, что хозяева уже брали сено, солому или запасы из сараев, стогов или буртов.

К полудню облака сгустились, самолет заскользил над землей. Я немного задремал, но вдруг, изменив позу, проснулся и увидел, как длинное бледное пламя сверкнуло из раструба. Самолет сразу устремился к земле, но, конечно, не по причине пожара в двигателе, как я подумал, а потому, что мы прибыли в Киев. Удивление и испуг слились при виде всего этого в некое подобие магического оцепенения. Что-то древнее пробуждается в нас в такие минуты.

После приземления я говорил с пилотом о падении, случившемся на этой линии в прошлую неделю. Самолет загорелся; трупы пассажиров нашли сгрудившимися у герметично закрытых дверей.

В Киеве меня разместили в «Палас-Отеле». Хотя рядом с раковинами не было полотенец, в комнате — чернил, а на лестнице — нескольких мраморных ступеней, говорят, это лучший отель в оккупированной России. Краны, сколько бы я их ни крутил, не давали ни горячей, ни вообще какой-нибудь воды. То же и с клозетом. Так что скверный аромат наполнял весь «Палас-Отель».

Час, остававшийся до начала сумерек, я использовал для прогулки по улицам города и по истечении его рад был вернуться домой. Как существуют на нашей земле колдовские страны, так доводится нам узнать и иные, которые удалось лишить всякой магии очарования, отняв у них и толику привлекательного.

Ростов, 22 ноября 1942

Я делю комнату с молодым капитаном-артиллеристом, укрывшим меня, несмотря на все мои возражения, своей шинелью, когда стало холодно. Проснувшись, я увидел, что он довольствовался одним тонким одеялом. Он также прогнал большую крысу, которая, вылезши из недр отеля, расправлялась с моими припасами.

Меня разбудили рано. Отлет в пасмурную погоду около шести часов. Полет проходил над гигантскими пшеничными полями Украины, где местами еще желтели колосья, тогда как всюду в основном уже чернела свежая земля. Деревьев мало, зато часты разветвленные, глубоко размытые овраги, вид которых наводит на мысль, что чернозем достигает невероятной глубины и что используется урожай только самого тончайшего его слоя.

В девять часов в Сталино и спустя еще час в Ростове. Погода так ненадежна, что пилот счел, что будет лучше отвезти курьерскую почту в Ворошиловск, оставив пассажиров, тем более что корпус его машины уже начала покрывать ледяная корка.

На следующий день я решил поехать в Ворошиловск поездом и заночевал в офицерском общежитии. Так называется один из опустевших домов, в комнатах которого рядами разложены набитые соломой матрацы и где витает страшная вонь.

Ходил по городу; все те же унылые картины. Так же как мои прогулки в Рио, Лас-Пальмасе и на иных побережьях напоминали слаженную мелодию, так здесь все отвращало душу. Видел несколько оборванных детей, они играли на катке и казались мне странными, как луч света в царстве мертвых.

Единственное, что предлагается на продажу, — черные семена подсолнуха, которые женщины выставляют на обозрение в плоских корзинах на пороге сожженных домов. В кронах аллей посреди оживленных улиц я заметил множество вороньих гнезд.

К сожалению, я недостаточно экипирован; я и не подозревал, что такие мелочи, как карманное зеркало, нож, нитки, бечевка, являются здесь ценностью. К счастью, я все время сталкиваюсь с людьми, готовыми мне помочь. Нередко они оказываются моими читателями, и их помощь я могу приписать собственным заслугам.

Ростов, 23 ноября 1942

Утром в солдатской казарме, где мне удалось раздобыть тарелку супа.

Менял деньги; на русских банкнотах все еще портрет Ленина. При расчете служащая пользовалась счетным устройством с грубыми шарами, которые она ловко гоняла туда-сюда. Как я понял, устройства эти не имеют ничего общего с теми, какими играют у нас дети; кто владеет ими, считает быстрее, чем с помощью карандаша на бумаге.

Днем в одном из немногих кафе, где разрешена свободная торговля; кусочек пирожного стоит там две, яйцо — три марки. Грустно глядеть на людей, сидящих в сумрачном ожидании, словно на вокзале перед отъездом к некоей путающей цели, — и это еще привилегированные.

Снова знакомство с улицами и все то же впечатление — Восток, лишенный всякой магии. Глаз должен притерпеться к виду, невыносимо тягостному; нет ничего, на чем бы он мог успокоиться. В порядке только техника — железные дороги, машины, самолеты, громкоговорители — и, разумеется, все, что относится к вооружению. И напротив, недостаток в самом необходимом — в питании, одежде, тепле, свете. Еще очевиднее это в отношении более высоких сфер жизни, того, что нужно для радости, счастья и веселья и для щедрой, любящей творческой силы. И все это — в одной из богатейших стран, какие есть на земле.

Кажется, здесь заново повторяется история Вавилонской башни. Но не ее строительство, а наступившие затем мешанина языков и всеобщий развал. Эти вобщем-то понятные вещи здесь проникнуты ужасом распада. Это та стужа, которая зовет огонь, так железо притягивает молнию.

Проемы окон сожженных рабочих и служебных корпусов вверху, куда пробился чистый огонь, прокалены докрасна; по сторонам раскинулись черные крылья копоти. Полы провалились, на голых стенах болтаются батареи парового отопления. Из подвалов растет чаща железной арматуры. В грудах золы роются беспризорные дети, крюком выискивая остатки дерева. Идешь миром запустения, где хозяйничают крысы.

Что касается промышленности, то наряду с торговками семечками видны лишь мальчики с сапожными щетками и еще те, кто соорудил тележки, чтобы возить багаж солдатам. Они берут охотнее хлеб и сигареты, чем деньги.

Одевание стало укутыванием; кажется, люди натянули на себя все вещи, которые имеют, и не снимают их на ночь. Пальто встречаются реже, чем толстые стеганые кители, которые, впрочем, как и все остальное, представляют собой лохмотья. На голове шапки с наушниками или опущенными отворотами; часто видишь советский головной убор песочного цвета, ткань его на затылке вытянута наподобие острия шлема. Почти все люди, а в особенности женщины, ходят с мешками на плечах. Впечатление посвященной тасканию грузов жизни — таков их вид. Их перемещение беспокойно и быстро, но лишено видимой цели, как в потревоженном муравейнике.

Среди прочего множество униформ, венгерских и румынских, и вовсе незнакомые, вроде украинского ополчения или местной службы безопасности. С наступлением темноты слышны выстрелы на пустынных фабричных площадях вблизи вокзала.

Днем задержали отпускников, ожидавших своих поездов, и в наспех сформированных воинских соединениях отправили на фронт. Значит, русские прорвались к северу от Сталинграда.

Ворошиловск, 24 ноября 1942

К вечеру я поехал дальше, сперва на Кропоткин, куда мы приехали в четыре часа утра. Там до отхода поезда на Ворошиловск я спал на стойке буфета в зале ожидания. Всего за два дня я привык к жизни в переполненных купе, в холодных залах, без воды, без удобств, без горячей еды. Но есть люди, которым еще хуже, — это русские, стоящие на ледяном ветру на грузовых платформах или на подножках вагонов.

Поезд идет по плодородной кубанской степи; поля сжаты, но не обработаны к будущему посеву. Их вид впечатляет, границы необозримы. На их лишенном деревьев просторе то там то здесь возвышаются силосные башни, резервуары и хранилища, откуда светятся горы желтого и бурого зерна, словно символ высочайшей возможности, до которой поднялась в своем плодородии эта славная земля. Видны следы возделывания пшеницы, кукурузы, подсолнечника и табака. Края железнодорожной насыпи покрыты высохшими, бурого цвета зарослями чертополоха и других растений, есть тут также растение, формой похожее на хвощ, а величиной с небольшую елочку. Оно напомнило мне японские цветы чая, которые я ребенком распускал в теплой воде; точно так же я пытался угадать некоторые его сорта, заставляя их цвести в своем сознании.

С наступлением темноты прибытие в Ворошиловск. Я жил в здании ГПУ, выделяющемся колоссальными размерами, как все, что имеет отношение к ведомству полиции и тюрем; я получил комнатку со столом, стулом и, что самое главное, с целым стеклом в окне. Кроме того, я нашел осколок зеркала. Опыт последних дней заставил меня понять ценность подобных вещей.

Ворошиловск, 25 ноября 1942

Погода дождливая; улицы покрыты грязью. Пока что я застрял здесь. Кое-что на улицах, которыми я ходил, кажется более приветливым, чем все виденное до сих пор. Прежде всего тепло, которым веет от домов царского времени, тогда как все эти советские коробки повсюду задавили страну.

Днем я поднялся на возвышенность, где стоит православная церковь, — византийское, грубо выведенное строение с наполовину сорванной взрывом крышей колокольни. Вообще древние строения проникнуты духом варварства, воспринимаемым все же приятнее, чем абстрактное безличие новых конструкций. Здесь можно сказать вместе с Готье: «La barbarie vaut mieux que la platitude»,[104] переводя platitude как «нигилизм».

За обедом командующий группы войск, генерал-полковник фон Клейст.{108} Я знал его еще по годам, проведенным в Ганновере. Разговор о французском генерале Жиро,{109} командующем теперь в Тунисе. Сразу после его бегства Гитлер сказал, что от него еще следует ждать неприятностей.

Голоса женщин, особенно девушек, не слишком мелодичны, но приятны, в них есть энергия и веселость. Кажется, слышишь, как вибрирует тайная струна жизни. Думаешь, что всякие изменения идей и схем скользят по таким натурам, не задевая их нутра. Что-то вроде этого я видел у южноамериканских негров: глубокая, нерушимая жизнерадостность, и это — после веков рабства. Врач при штабе, фон Гревениц, рассказал мне, между прочим, что при медицинском обследовании большинство девушек оказались девственницами. Это видно по их лицам; трудно сказать, читаешь это в глазах или на лбу, — это серебряное сияние чистоты, окружающей лицо. То не слабый отсвет записной добродетели, скорее, отраженный блеск луны. По нему угадываешь солнце, источник этой радости.

Ворошиловск, 26 ноября 1942

Гонит снег, сильный ветер. Пытался, чтобы получить обзор сверху, подняться на колокольню, однако обнаружил, что верхние ступени сильно обгорели. Так что ограничился видом на окрестности со средней высоты, а затем устремился к редкому лесу, оттуда высмотренному. К сожалению, оказалось, что при бездорожье это довольно трудно, поэтому пришлось довольствоваться тем, что любовался стаей птиц, проворно скользивших по зарослям кустарника. Птицы были похожи на наших синиц, но мне показалось, что они больше и ярче окрашены.

За столом майор фон Оппен, сын моего старого полкового командира. Мы говорили между прочим о стихах «Таврия», которые Фридрих Георг посвятил его отцу, покоящемуся там.

Днем прививка от сыпного тифа. Прививка — примечательное действо; когда-то я сравнил его с крещением, но в духовном плане оно соответствует скорее причастию. Мы усваиваем жизненный опыт, собранный для нас другими: путем жертвы ли, болезни, укуса змеи. Лимфа ягненка, пострадавшего за нас. Овеществленные в материи чудеса — их высочайшее проявление.

Вечером старший лейтенант Шухарт на большой карте объяснил мне ситуацию, созданную в эти дни прорывом русских на соседнем фронте. Удар мгновенно уничтожил занятые румынами участки и привел к окружению 6-й армии. Снабжение в таком котле, пока к нему не будет пробит коридор, должно осуществляться с воздуха.

Жизнь на этих окруженных уничтожением пространствах ставит труднейшие задачи; по своей опасности она напоминает жизнь в осажденных античных городах, где о милости не могло быть и речи. Так же и в моральном отношении; все время видишь, как смерть день за днем, неделями и месяцами приближается к тебе. И тут за многое приходится платить, ибо политическая система, принятая на себя государствами, выступает своей обратной стороной.

Ворошиловск, 27 ноября 1942

Утром в городском музее, основанном еще в царское время и содержащем главным образом зоологическую коллекцию, пострадавшую от времени. Так, я увидел змей, выцветших на солнце, белыми чешуйчатыми спиралями обвивших сучья или высохших до состояния мумий в сосудах, откуда улетучился спирт. Тем не менее, судя по всему, экспонаты были расставлены по своим местам с любовью и желанием сделать это наглядно. Посетитель замечает это по едва уловимым признакам; так, мне бросилась в глаза надпись, указывающая на местный круг любителей: «Acta Societatis Entomologicae Stauropolitanae, 1926». Ставрополь — старое название Ворошиловска.

Среди чучел зверей я обратил внимание на пару двухголовых существ: козу и теленка. У козы уродство сформировалось в виде головы Януса, тогда как у теленка при двух мордах образовалось всего три глаза, причем третий, как у Полифема, находился на лбу. Это слияние было совершено не без известной доли элегантности и производило впечатление обдуманной комбинации, скорей мифологического, нежели зоологического толка.

Это, между прочим, было бы интересной задачей как для естествоиспытателя, так и для гуманитария — разработать тему «двухголовости». Вероятно, пришлось бы признать, что явление это подчиняется низшим, не касающимся ни вегетативного, ни демонического отделам жизни. Ожидаемые преимущества, вроде некоей стереоскопической духовности или уникальной возможности разговаривать с самим собой, уже приданы нам более простым и гениальным способом — двудольным строением нашего мозга. Сиамские близнецы не были слитным существом, они были прикованы друг к другу.

Несмотря на ранний час, я увидел какое-то количество разглядывающих витрины посетителей. Я наблюдал за двумя по-крестьянски одетыми женщинами, обсуждавшими экспонаты, из коих некоторые казались им особенно достойными восхищения, как, например, красно-розовая, ощетинившаяся длинными иглами раковина.

Вечером у квартирмейстера, старшего лейтенанта Мерка, подобно всем снабженцам отличавшегося точным, здравым взглядом на вещи. Две кореянки, близнецы, грациозно обслуживали нас. Разговор с капитаном Литлофом, управлявшим здесь до войны большим имением, о возможностях колонизации и использования этих мест. Изобилие неслыханное; но оно, как обычно бывает, простирается также на мучения и хлопоты. Ледяные ветра, в минуты уничтожающие посевы в полном цветении, пшеничная ржа, поднимающаяся во время жатвы облаком, так что лошади слепнут, далее полчища саранчи и нехрущей и к тому же чертополох, стебли которого достигают толщины руки. Опасна также колючка, куст которой, вырастая, сбивается в шар и, отвалившись от корней, катится под осенним ветром по полям, рассеивая семена.

Ворошиловск, 29 ноября 1942

Утром на большом рынке, где много посетителей, но ничтожно мало товаров. Цены — в соответствии с голодом. Я заплатил три марки за небольшой моток пряжи, какой еще недавно во Франции предлагали за несколько пфеннигов. Вокруг поющего нищего со свежеперевязанным обрубком руки толпился народ; казалось, они меньше внимали мелосу, чем бесконечно длящемуся тексту. Картина, достойная Гомера.

Затем мимо прошла похоронная процессия. Впереди две женщины несли деревянный крест с венком, за ними четверо других шли с крышкой гроба на плечах, как с украшенной цветами лодкой. Сам гроб четверо молодых мужчин несли на льняных полотенцах; в нем лежала мертвая женщина приблизительно тридцати шести лет с темными волосами и резко очерченным лицом. Голова покоилась на цветах, а в ногах, которыми несли вперед, лежала черная книга. Православная традиция показать так человека при свете дня встречалась мне уже на Родосе; она мне нравится, кажется, будто он еще в сознании и прощается со всеми, прежде чем сойти во тьму.

На днях мне снова пришел в голову план новой работы, «Тропа Масирах». Рассказчик Оттфрид начинает в момент, когда он уже прошел огромную пустыню и видит признаки приближающегося побережья. Сперва идут солончаки, саранча и змеи — растительный и животный мир, рожденный в высохших песках. Затем цветущий терновник и наконец пальмы и следы прежних селений. Но земля все равно пустынная и вымершая; временами дорога ведет через разрушенные города, с проломами в стенах, перед которыми завязли в песке осадные машины.

У Оттфрида есть карта, которую нарисовал Фортунио; частично словами, частично иероглифами она описывает дорогу в Гадамар, где Фортунио отыскал жилу с драгоценными камнями, Карту читать трудно; Оттфрид выбрал бы охотнее путь морем, но ему приходится двигаться по предуказанным следам, так как каждая отметка связана с другой, как звенья одной цепи, будто Фортунио задал владельцу карты задачу, успех решения которой и будет увенчан нахождением сокровищ. Этапами этой задачи становятся приключения, сначала занимательные, затем требующие духовных сил и превращающиеся наконец в этические испытания.

Оттфрид, вечер за вечером, словно мехи гармоники разворачивающий странную карту, давным-давно оставил бы это предприятие, если бы не вид драгоценного камня, данного ему Фортунио в качестве образца, — опала, формой и размером напоминающего гусиное яйцо, в волшебной глубине которого клубится цветной туман. Если долго вглядываться, то внутри него можно различить магические превращения, картины прошлого и будущего. Драгоценная жила дошла до нас из сказочных времен земли, являясь последним свидетельством канувшего в вечность изобилия «золотого века».

Тропа Масирах, которой Оттфрид и его спутники Должны пройти на головокружительной высоте над береговым прибоем, представляет собой один из этических этапов. Ее история, ее топография. Крутая и узкая, она вырублена в гладкой скале, так что человеческая нога или копыто мула с трудом могут ступать по ней. Она не просматривается целиком, и, чтобы караваны не сталкивались, на обоих ее концах установлены вышки, с которых криком оповещают о намерении пройти по ней. Оттфрид проигнорировал это предупреждение, как, к несчастью, также и группа евреев из Офира, следующих навстречу с противоположной стороны. Обе группы со своими мулами встречаются в самом узком, страшном месте над пропастью, где от самой мысли о повороте назад замирает сердце. Как разрешится конфликт, грозящий гибелью одной или обеим партиям?

Обдумывая эту тему, пока ходил по рынку, я не хотел упустить ни одной детали; все это годилось бы для изображения жизненного пути вообще. Карта должна предсказывать судьбу, запечатленную на ней, как на линиях ладони. Рудник самоцветов — Вечный город, описанный в Откровении Иоанна; это цель, оправдывающая путь. Так что это многообещающий замысел.

Эти мысли осенили меня, конечно, в самое неподходящее время, и сегодня я отложил уже написанную первую страницу. Возможно, наступят лучшие, более свободные для этого дни.

Ворошиловск, 30 ноября 1942

На кладбище, самом заброшенном, какое я когда-либо видел. Оно занимает прямоугольный участок земли; полуобвалившаяся стена окружает его. Заметно отсутствие имен; надписи едва видны как на замшелых плитах, так и на изъеденных непогодой андреевских крестах, вырезанных из мягкого, желто-бурого известняка. На одном я различил слово «Patera», вырезанное греческими буквами, и подумал о Кубине и его городе-мечте Жемчужине, о котором здесь многое напоминало.

На могильных холмиках густо разросся кустарник; чертополох и репейник растут повсюду. Между тем вырыты, по-видимому как попало, новые могилы, не отмеченные ни каменным, ни деревянным надгробием. Только старые кости белеют на разрытом дне. Позвонки, ребра, берцовые кости разбросаны как в головоломке. Я видел также позеленевший детский череп, лежавший на ограде.

Обратно по полуразрушенному предместью. В облике домов, в складе лиц, в бесчисленных, большей частью неразличимых подробностях разум улавливает отголосок дыхания Азии. Я ощутил это в особом жесте, каким маленький мальчик в своеобразной позе скрестил на груди руки. Все это рассеяно в незаметных деталях, ускользающих от взгляда. Третий глаз, глаз на темени, следы которого, как верят ученые, они нашли, был, вероятно, глазом для архетипов; страны, звери, источники, деревья, видимые сегодня как пространства и тела, воспринимались тогда как образы, как боги и демоны.

Ворошиловск, 1 декабря 1942

Посещение Института чумы, в котором работают русские ученые и служащие. Обильная земля этой страны — также своего рода Эльдорадо эпидемий и болезней, таких как украинская лихорадка, дизентерия, тиф, дифтерит, инфекционная желтуха, возбудители которой еще не обнаружены. Говорят, чума возвращается раз в десять лет; она была в 1912, 1922 и 1932 годах, и теперь снова пришло ее время. Ее заносят караваны из Астрахани. Мор среди грызунов является ее предвестником. В этих случаях институт посылает экспедицию, состоящую из зоологов, бактериологов и сборщиков, для более подробного изучения. Распространение эпидемии контролируется «чумными станциями». Особое внимание уделяется истреблению крыс; для этого во всех колхозах есть специальные ловчие, «дератизаторы».

Разговор с научным руководителем, профессором Хохом, с которым мне было особенно легко. Это отношение человека к человеку, которое во Франции назвали бы гуманным, в случае с русским приобретает оттенок стихийности, идущей словно из тайной глуби. Обоюдная приязнь, создаваемая там благородным усилием, душевной активностью, здесь основана, скорее, на инертности, носит женственный и в то же время смутный, не имеющий отношения к морали характер.

Профессору Хоху назначена смягченная форма высылки, которая называется «минус шесть»; это означает, что ему запрещено пребывание в шести крупнейших городах страны.

Так как Институт чумы получает в больших количествах вакцину, к нему после вхождения немецких войск была приставлена охрана. Для снабжения ему выделили колхоз, в котором русское государство до этих пор содержало и кормило восемьсот душевнобольных. Чтобы освободить хозяйство для института, этих больных уничтожила служба безопасности. В подобной акции сказывается стремление творцов идеологии заменить мораль гигиеной, точно так же, как правду — пропагандой.

Ворошиловск, 2 декабря 1942

Дыхание этого мира палачей столь ощутимо, что умирает всякое желание работать, писать и размышлять. Злодеяния уничтожают все, людское простанство становится нежилым, будто из-за припрятанной падали. При таком соседстве вещи теряют свою душу, вкус и аромат. Дух изнемогает на задачах, которые он ставит перед собой и которые могли бы его увлечь. Но именно вопреки этому он обязан бороться. Краски цветка, растущего на смертельной кромке, не должны поблекнуть для нашего глаза, будь это расстояние хоть в ширину ладони от бездны. Это именно та ситуация, которую я изобразил в «Скалах».

Ворошиловск, 4 декабря 1942

Туманная погода, достаточно прояснившаяся к вечеру. Звезды скорей угадываются, чем заметны за вуалью тумана.

Семена подсолнуха, которые здесь всюду предлагают. Они черные с красивыми белыми полосками. Все время видишь, как стар и млад, стоя или на ходу, без устали грызут их, быстро кидая в рот и ловко щелкая. Шелуху выплевывают, ядрышко съедают. Порой кажется, это времяпровождение — вроде курения, иной раз — род гомеопатического питания. Утверждают, что у женщин от них делаются крепкими груди. На всех дорогах и тропах земля усеяна выплюнутой шелухой, будто здесь до этого проходила армия грызунов.

В общении с людьми я заметил, что мне, в силу склада ума или характера, труднее разговаривать с представителями средних слоев, тогда как общение с простыми или высокоразвитыми натурами не представляет никакой трудности. Тут я похож на пианиста, нажимающего лишь крайние клавиши, и должен с этим смириться. Либо крестьяне и рыбаки, либо важные персоны. Обычно общение состоит в утомительном переходе на язык будничных понятий или в поисках по карманам денег на обмен. Часто я ощущаю себя находящимся в мире, для которого я недостаточно вооружен.

Ворошиловск, 6 декабря 1942

Воскресенье, морозно и ясно. Лежит легкий снег. Утром гулял в лесу и, глядя на его тонкое покрывало, вспоминал удивительные стихи, которые тихонько произносила про себя Перпетуя в нашей лейпцигской мансарде:

Заносит снегом зло…

Мы жили тогда в студии. По ночам сквозь стеклянную крышу мы видели кружение звезд, зимой тихо падали снежинки.

В лесу было немного веселее. Навстречу мне шли крестьянки с длинными гнутыми деревянными шестами на плечах, на концах которых качались ведра или какой-нибудь небольшой груз. Даже на хомуты лошаденок, танцующие над ними во время ходьбы, было весело смотреть. Это наводит на мысль о прежних временах, о прежнем достатке. Ощущаешь, чего лишила этот край абстрактная идея и как бы он расцвел под солнцем благой отеческой власти. Когда я слышу людскую речь с этими гласными, в которых звучит затаенная радость, сдержанный смех, то вспоминаю, как в зимние дни подо льдом и снегом чувствуется биение родника.

Закончил: Иеремию, чтение которого начал 18 октября в Сюрене. В течение всей поездки я читаю Книгу Книг, и мир вокруг дает все основания для этого.

Видения Иеремии невозможно сопоставить с визионерством Исайи, безмерно превосходящим первого по силе. Исайя рисует судьбу универсума, тогда как Иеремия — пророк политической ситуации. В этом смысле роль его значительна; он — признанный ясновидец, тончайший инструмент национального самосознания. Силы проповедника, поэта и государственного деятеля еще слиты, еще нераздельны в нем. Конец мира для него — не космическая катастрофа, возбуждающая не только ужас, но и восторг страсти, а политический крах, крушение корабля государства, навлеченное изменой божественному порядку.

Положение, в котором он себя ощущает, угроза со стороны Навуходоносора, власть которого он умеет оценить по-другому и правильнее, чем царь. В соответствии с этим он и дает советы Зедекии — но тщетно. Мы уже не в силах оценить всю сложность миссии Иеремии, ибо теократия для нас теперь чуждое понятие. Для этого следовало бы сравнить его задачу с задачей обласканного прусским двором ясновидца, если бы он в 1805 году, зная завершение не только 1806, но и 1812 года, давал королю советы, направленные против Наполеона. В подобном случае против него была бы не только военная партия, но и чернь. Так что смелость, с которой выступил Иеремия, вряд ли возможно переоценить; она основывается на том, что факт его союза с Богом для него неоспорим. Это придавало ему уверенность.

Ворошиловск, 7 декабря 1942

Вчера был важный день; меня вдруг озарило, что значит «Это — ты». Уже многие годы, со времен Южной Америки, я не испытывал ничего подобного.

Существует ли географическое, точнее, геомантическое воздействие на характер? Я думаю: не только на нравы, что наблюдали уже Паскаль и Стендаль, но и на самые основы нашего существа. Будь это так, тогда в других широтах мы испытали бы распад и затем перекристаллизацию. Это соответствовало бы и физическим изменениям: сперва у нас появился бы жар, затем возникло бы новое здоровье. Гражданами мира в высшем смысле были бы мы, если б земной шар, как целое, влиял на наше формирование. Такого состояния достигали в пределах своих наций только властители мира; легенда о космическом зачатии Александра касается этого предмета. Молния попадает в его мать, в лоно земной жизни. Великие поэты, как Данте в его блужданиях и Гёте в «Западно-Восточном диване», проницательно намекают на это. Затем — мировые религии, исключая ислам, слишком привязанный к своему климату. Сон Петра о зверях, символизирующих в своей радости сообщество стран и царств этого мира.

Вечером ясно и звездно; великие картины вспыхивают в мерцании, какое я видел только на юге. Существовало ли в иные времена чувство безграничного холода, охватывающее нас при виде всего этого? Самое явное выражение его я находил до сих пор только в некоторых стихах Фридриха Георга.

Во сне я был занят множеством дел, но в памяти осталась только последняя картина: машина, капот которой несет на себе маленького долгоносика, орехового вредителя. Во сне он был размером с ягненка и сверкал на солнце, чей луч проходил сквозь него, как сквозь темно-вишневый, прозрачный, с красными прожилками рог. Разрывы семи бомб, сброшенных русским летчиком на рассвете, разбудили меня как раз когда я любовался этой фигуркой.

Утро было сияющим; ни одно облачко не омрачало небесного пространства. Я поднялся на колокольню, представлявшую собой восьмигранную башню на четырехугольном цоколе, несущую наверху купол в виде плоской луковицы. Впервые я увидел всю местность с ее вытянутыми прямоугольными кварталами приземистых домов, из которых то тут то там торчал гигантский новострой — казарма или управление полиции. Итак, чтобы понастроить эти ящики, пришлось уничтожить несколько миллионов людей.

Эльбрус с его двойной вершиной и серебрящимися в утреннем свете заснеженными склонами встает, казалось, сразу за воротами, хотя на самом деле он находится на расстоянии четырех дней пути. Темная цепь гор Кавказа, из которых он вздымается, кажется крошечной. Давно уже не видел, чтобы земля вот так представала перед моим взором — как рукотворное создание Господа.

На обратном пути я проходил мимо группы пленных, работавших под присмотром на дороге. Они расстелили на обочине шинели, и проходящие клали туда иногда свои малые дары. Я видел бумажные деньги, куски хлеба, луковицы и помидоры, из тех, что здесь готовят зелеными в уксусе. Это была первая черточка человечности, увиденная мною в этих местах, если не считать нескольких детских игр и прекрасного товарищества среди немецких солдат. Но в этом эпизоде соединились все: жители в роли дающих, закрывающая на это глаза охрана и несчастные пленные.

Кропоткин, 9 декабря 1942

На следующий вечер отъезд в 17-ю армию курьерским поездом в виде установленной на путях машины, тянувшей грузовой вагон. После недолгой езды из-за вьюги остановились на рельсах на ночь. Так как удалось раздобыть немного дров, маленькая печка грела нас часа два.

Утром прибытие в Кропоткин, где я провел день в ожидании поезда на Белореченскую. В большом холодном зале томились, подобно мне, сотни солдат. Они молча стояли группами или сидели на вещах. В определенный час они устремлялись к окошкам, где получали суп или кофе. В огромном помещении чувствовалось присутствие невероятной силы, которая двигает людьми, оставаясь невидимой для них, — железная титаническая сила. Такое впечатление, что ее волей пропитана каждая жилка, и бессмысленно пытаться познать ее. Если бы удалось наглядно изобразить ее, как на картине, это, без сомнения, было бы большим облегчением. Но это невозможно так же, как историку или романисту невозможно определить направление хода истории. На данном этапе силы, выступившие друг против друга, еще не поименованы.

Мысль, вызванная этим зрелищем: не может быть восстановлена свобода в понимании XIX века, как мечтается многим: ей придется подняться к новым ледяным вершинам хода истории и еще выше, как орлу над уступами первозданного хаоса. И этот путь пройдет через боль. Свободу надо снова заслужить.

Белореченская, 10 декабря 1942