Мрачные воспоминания

Мрачные воспоминания

Я чувствую, что где-то я актеров потревожил. Вспоминаю «Тамань»: «Зачем я потревожил эту спокойную и устоявшуюся жизнь контрабандистов?» К сожалению, это факт. Им нужно ездить, а работать они не хотят. Они считают, что я достаточно их наставил, чтоб они могли ездить. Они не следят, в какой они форме и в какой форме спектакли. Когда на меня обижались дома, то Николай Робертович всегда говорил: «Зря вы Юру ругаете. Так же и Мейерхольд стоял в проходе, несчастный, и смотрел, потому что артисты моментально разваливают спектакль. Им плевать на целое. Им плевать на замысел. Им только себя показывать».

Давно в театре была дискуссия ночью, на заре туманной юности. Что я давлю их индивидуальность, что они дети, что я очень жестокий, что я не даю им раскрываться — шумели, шумели, поздний час уже, надоело слушать бред этот, глупость разную (они все кричали: «Мы дети, мы дети!») — трепет и остервенение. А потом встал Эрдман и подытожил: «Да, вы дети, но дети ведь как играют — они пятнадцать минут играют и сорок пять минут сутяжничают; сутяги вы, а не дети». На этом вся дискуссия и закончилась. На прощанье он им добавил: «Делов-то на копейку: просит вас человек — сыграйте, вы ж таланты все, ну и сыграйте, как он просит, а потом сыграете по-своему; я Юру знаю, если вы хорошо сыграете, он еще угостит вас за свой счет. Конечно, если вы ему лучше покажете, он предпочтет ваш показ. Но вы ж не показываете, а сутяжничаете».

* * *

Стоит какой-нибудь холуй с книжечкой перед Гришиным и говорит:

— У них всегда фига в кармане, как они сами выражаются, против нас, Виктор Васильевич.

А эта горилла сидит и листает вот такое досье сантиметров в пять! А у меня все одна мысль бродит: каждый имеет такое или им привозят — они звонят в какое-то место, где лежит это. Такое же досье мне давал помощник Демичева. Я пришел как-то туда — вызвали, конечно. И он говорит:

— А вам неугодно ли ознакомиться со своим делом?

— Конечно, угодно.

— Вот там есть комнатка, и чаек вам будут приносить.

И я стал знакомиться. Час проходит — я знакомлюсь, два.

Он входит, говорит:

— Знакомитесь? Может быть, чего-то там не дополнено. Вы тогда скажите — мы разыщем. Каких нет документов — мы туда еще вставим.

— Вы знаете, тут многих нет документов. Есть много и других отзывов, но их почему-то тут нет. Я вам дам список, вы дополните. А почему тут нет письма «Не могу молчать» Суркова, где он разоблачает меня перед всем Политбюро, что, мол, «вы вот смотрите на это, а на самом деле вот что» — расшифровка такая идет каждого спектакля, подтекст и так далее — наводит. — А помощник:

— А откуда ж вы знаете об этом документе? Он ведь только для членов Политбюро под грифом «Секретно».

Я говорю:

— Везде есть люди хорошие — дали мне. Но с хорошей целью, что, может, я прочту, одумаюсь.

Гришин:

— Все ваши коллеги тут сидели — ни один не жаловался. Только вы один чего-то скрипите.

Я говорю:

— А чего ж им жаловаться, вы же купили их званиями, подачками. А вы что, думаете, что у нас искусство очень высокое, вам так кажется?

Но это было бесполезно говорить — он тут же сказал:

— Я вам еще покажу! И вашему министру — тоже.

И рассказал мне Гришин:

— Был я тут во главе группы товарищей. Сперва наша самодеятельность была замечательная. Ну, все на меня смотрят. Я похлопал. Все хорошо было, душа радовалась. А потом вышел певец и спел про дурака — и все на меня глядят, как я реагирую. Потом ему показалось этого мало. И он спел про кота — все на меня глядят. Ну, я сижу и не реагирую. Но потом я поговорил с вашим министром, она поняла, что недолго она будет этим министром. Надеюсь, вы понимаете, куда я клоню?

— Где он раньше работал? — вопрос Гришина помощнику.

— В Театре Вахтангова, Виктор Васильевич.

— Отправьте его туда же. Ясно вам?

Я мрачно пробурчал: благодарю вас, в трудоустройстве не нуждаюсь.

Веселый был разговор. Три с половиной часа. Я думаю, ну хоть бы в сортир пошел — не идет. Представляете, что я мог передумать за эти три с половиной часа? Сперва я театр спасал, думаю, как же так все-таки, потом: может, послать его на три буквы и уйти. Думаю, пошлешь, сразу посадят тут же под белы ручки. Потом я понял, что это бесполезно, потому что сидит орангутанг, а клетки нет. Полное впечатление, что он глаз может вынуть совершенно запросто — и выбросит. Так же было. Ему принесли проект здания ТАСС, которое стоит на Никитской. Он архитектора не пустил, а принесла макет его охрана. Он состоял из двух частей — одна, а на ней еще ставится другая, они одну часть поставили, а вторую забыли поставить. Он посмотрел и говорит:

— Ну вот так пусть и строят.

— Виктор Васильевич, извините, вот тут еще одну штучку надо.

— Не надо!

Так и построили. Вынесли архитектору, говорят вот так будете строить. Тот как увидел — и с ним инфаркт.

А теперь говорят:

— Застой был, период застоя…

* * *

И вчера на передаче по телевидению спросил меня Капица:

— А что вашему театру теперь делать? Ведь вы всегда работали на подтекстах, на этой фиге в кармане, и зал ее очень остро воспринимал. А вот сейчас что вам делать? — но он это благородно говорил, Сергей Петрович, доброжелательно.

Я говорю: Сергей Петрович, мы никогда этим не занимались. И это я сказал и Гришину.

И потом Сергей Петрович меня спрашивает:

— Ну, какие вы ближайшие вещи хотите делать?

Я говорю:

— «Собачье сердце» вы все читали?

— Да.

— Откройте парадные для начала. Чтоб у людей два выхода было. И еще сделайте, чтоб можно было свободно приехать и уехать — конвенции же все подписаны. Я три раза говорил, как я встречался с Александром Исаевичем, и мне все время это вырезают, и в «Пятом колесе», и везде; когда меня спрашивают: «Где вы сейчас?» — я говорю: «В Израиле, в Иерусалиме живу», — никогда этого не пропускают. Так что и сейчас у вас вырежут половину из этой передачи. Поэтому чего вы считаете, что у вас ренессанс? Пока у вас только Россинант… Но если вы сейчас вырежете про Солженицына все опять — там директор был объединения — то я соберу пресс-конференцию, как иностранец, и скажу, что здесь цензура по-прежнему работает очень сурово.

Ведь тут в чем парадокс: они считают, что если приехали мы, несколько человек, то мы будем все время умиляться и говорить: «Спасибо, что пустили» — и обливаться слезами. Это ложная точка зрения. Они сделали величайшее негодяйство, выгнав людей. Это по истории так. Сократ — его выгнали — он принял яд. И поэтому прав Войнович, он очень хорошо сформулировал:

— А что значит, что меня восстановил Союз писателей? Это их дело, они восстановили, а мое дело: захочу ли я войти в этот Союз. Я-то в этот Союз не захочу войти. Они мне дали протокол, как они меня выгоняли, и с тех пор там ничего не изменилось.

Так же, как в Союзе композиторов этот Хренников, и ничего не изменилось там.

Роберт Редфорд у меня в кабинете, 1989

А потом, нельзя: если кто-то начнет просить: «Ради Бога, верните» — то получается, что Солженицын уже никогда не приедет, ему скажут:

«Вот этот попросил, а почему вы не можете попросить?» — тут же цепная реакция идет. «Вот хороший. Он просит прощения». А за что прощения просить? Мне же официально разрешили лечиться. Бумагой. Через посольство. И тут же взяли и все сделали наоборот. Единственное, что я написал им оттуда, что «театр считает свою работу бессмысленной до тех пор, пока вы не разрешите играть закрытые спектакли. Поэтому убедительно прошу вас вернуться к этому вопросу. И прошу вас известить меня о вашем решении». Это да, это я написал. И это было вывернуто, что я властям ставлю ультиматум. Я в вежливой форме просил их. А с материальной стороны за мои работы там я им отдал денег вперед в валюте, лет на двадцать вперед; свою зарплату я выплатил в золоте им.

По закону не имеют права меня выгонять с Родины, только если я преступник. Значит, я выгнан был как преступник. Раз меня пустили, значит, я не преступник. А если вы меня пустили, то сажайте в тюрьму по этому закону или отменяйте, говорите, что это ошибочный закон и это неправильно. А что это за позиция такая: «Мы за старых властей не отвечаем».

Конфликт с Губенко у меня возник еще во время репетиций «Бориса Годунова». Уже тогда я ему сказал: «Или ведите себя нормально, или уходите из театра». Так что это артисты неправду говорят, что они обратились к нему, потому что это был ведущий актер, и я всегда ему симпатизировал. Никогда я ему человечески не симпатизировал.

Потому что есть просто факты — я попросил его уйти из квартиры, где он жил полгода у меня, потому что мама взмолилась моя покойная и сказала: «Юрик, я больше не могу находиться с ним вместе».

Потом я его случайно встретил там, где я жил, на Третьей Фрунзенской, он шел откуда-то с тренировки. Я говорю: «Что ты делаешь?» — «Да ничего. Сценарии чего-то не идут, там закрывают». — «Ну, приходи, играй „Пугачева“, можешь играть „Доброго человека…“» Вот так он вернулся. Потом он может говорить что угодно: «Я вернулся после смерти Высоцкого. Спас театр…» — как это он мог вернуться без моего разрешения, простите? Есть же элементарные правила…

Ну, начать тут можно с Мадрида. Ведь вот ждали учителя. Господин Губенко плакал в трубку. Еще я подумал, какой я нехороший — я усомнился: не актерская ли это натура всхлипнула, так возбудившись, по профессиональным качествам, потому что такой вроде жлобоватый господин зарыдал вдруг и трубку повесил. Катя, посмотрев на меня, говорит: «Что там случилось?» Я говорю: «Вот так кончился разговор». Откуда-то он мне звонил — то ли из Америки, то ли еще откуда-то, что на меня произвело впечатление, зная, как выпускают в дальние страны; я подумал, что господин в полном порядке, всюду ездит, и он мне сообщил, что они едут в Мадрид и что они уговорили уже новое начальство перестроечное, дорогой Михаил Сергеевич все время фигурировал в разговоре: «С вашим спектаклем — мы уговорили и выбили ваш спектакль!» Я говорю: «Какой же?» — «Мать». — «Как! И „Мать“ надо выбивать?»

Ну, и потом я приехал по частному приглашению на десять дней в 1988 году.

Потом на полгода я уехал. Потом я болел сильно, отравленный приехал; потом мы приехали с Петей и с Катей ставить «Пир во время чумы». Когда мы стали все жить здесь, у меня появилась надежда, что нам можно жить здесь всем вместе. Как ни странно.