ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ
ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ
«Уважаемый товарищ! Совет правления Центрального Дома архитектора по культмассовой работе Приглашает Вас На концерт ученицы 3-го класса московской школы № 268 ПОЛИНЫ ОСЕТИНСКОЙ (фортепиано)
В программе:
1 отделение:
Бах-Бузони – Чакона,
Шуман – Фантазия до мажор,
Метнер – Соната-воспоминание.
2 отделение:
Лист – шесть трансцендентных этюдов, Прелюдия, этюд № 2, „Блуждающие огни“, „Воспоминание“, Этюд № 10, „Дикая охота“, „Хоровод гномов“, „Сонет Петрарки“.
3 отделение:
Шопен – три этюда, три вальса, три мазурки, „Колыбельная“, Баллада соль-минор,
Дебюсси – „Облака“, „Ветер над полянами“, „Прерванная серенада“, „Шаги на снегу“, „Танец Пека“, „Менестрели“, „Пастушок“,
Прокофьев – „Наваждение“,
Скрябин – Поэма, пять прелюдий, три этюда».
Вот такая небольшая программа была выбрана для второго сольного концерта в Москве. Присутствовавшая на концерте знаменитый детский педагог Анна Артоболевская долго и внимательно изучала программку: где-то же здесь ошибка! Кто-то перепутал либо количество отделений, либо пьесы, либо возраст исполнительницы. Думаю, профессионалы поймут, что в этой программе как минимум два концерта с произведениями, представляющими изрядные технические и стилистические сложности для любого пианиста. Но – «Только смелым покоряются моря!» – было выгравировано фамильным девизом на гербе отца и дочери Осетинских.
Чакона Баха-Бузони – мой любимейший образец гимна романтической эпохе. Баховская канва лишь иронично соотнесена с воспетым Бузони девятнадцатым веком с его страстями, душевными страданиями, все сметающими порывами, штурм-унд-дранга-ми. Ее, по-моему, так и надо играть – гимноподобно, без реверансов в сторону несуществующей, но подозреваемой там барочности. Это вам говорит фанат аутентизма, повелевающего играть в точности, как во времена автора. А Фантазия Шумана, особенно первая часть с маниакальной побочной темой, которая ножом вспарывает внутренности и вынимает кишки в тот самый момент, когда ты готов отдать свое сердце за так? Нежнейшая Соната-воспоминание Метнера, которую бесталанное исполнение превращает в скучную бессмысленную претензию на мелкую пресную метафизику, а одухотворенное – рождает буквально-таки души прекрасные порывы? Вы любите эти вещи?
Уже одно это отделение с лихвой покрывает потребность в «переживаниях высшего порядка». Зачем там Лист? Куда там встать Шопену, Скрябину, Дебюсси и Прокофьеву? Неведомо. Вот он, проклятый принцип воздействия вундеркинизма: слушателя возбуждает сам факт того, что эта крохотуля – может! А хорошо ли может, и понравилось бы ему то же самое исполнение, выйди на сцену не прелестное дитя с розовым бантом, а толстый пыхтящий дядя с пальцами-сосисками, – слушатель уже не думает. С учащенным пульсом будет взирать он на цирковой трюк, пока шоу-бизнес, как положено, не высосет трюкача досуха. И не выкинет его в помойку, уже высматривая свежую прибыльную малютку. Мне кажется, восхищение вундеркиндом лежит в плоскости не достоинств, но недостатков человеческой натуры. Ведь так же глазели на корриду, бои гладиаторов и публичную казнь.
Тем летом отец сделал последнюю попытку создать видимость, что он не прочь отдать меня на воспитание какому-нибудь выдающемуся педагогу. Ему в голову пришла идея показать меня Анне Павловне Кантор, преподавательнице десятилетки при московском Гнесинском училище, наставнице Евгения Кисина. С Женей, несмотря на то что он был тремя годами старше, у нас были вполне дружелюбные отношения, я постоянно ходила на его концерты, после которых мы беседовали о наших успехах. Его я очень уважала: в отличие от моей, в Жениной игре не было ничего fake, никакой подделки, все по-честному. Хотя я воспринимала коллегу как совершенно эфирное существо, живущее исключительно музыкой, у меня же была масса интересов помимо нее.
Прослушивание у Кантор должно было состояться в зале Гнесинской школы. Мы с отцом пришли вдвоем, Анна Павловна – с Женей и его мамой. Собираясь исполнять Концерт Шумана, я вопросительно посмотрела на Женю. Как само собой разумеющееся, он взял у меня ноты, сел за второй рояль и саккомпанировал весь концерт.
После чего пригласил меня погулять, чтобы взрослые могли беспрепятственно заняться вершением судеб. По-джентльменски открывал передо мной дверь, пропускал вперед. Все больше удивляясь, я вышла вслед за ним в школьный двор. Женя задумчиво произнес: здесь я играю в футбол. Я выпучила глаза – казалось невероятным, что этот эльф, который с Шопеном на «ты», знает слово «футбол». Радуясь моему изумлению, Женя раздухарился: схватив в охапку, он пронес меня через весь двор и внес в школу на руках.
Внутри сидел притихший отец и Кантор с виноватым лицом. Как-то сразу стало ясно, что в одном классе нам с Евгением Кисиным не учиться. Мы распрощались. Дома отец уселся за стол и торжественно продекламировал: «Ей в классе не нужны два гения, хватит одного». Безусловно, только такой формулировкой можно объяснить то, что отец перенес этот отказ, ни на секунду не усомнившись в искренности Анны Павловны. Много лет спустя она подтвердила, что так и было – уже тогда Кантор решила посвятить всю себя Жене. А заодно не имела ни малейшего желания контактировать с моим отцом.
Мы же двинулись покорять Латвию.
«На этот раз юная пианистка сыграла в Риге два концерта со сложнейшими программами, а потом отправилась в турне по республике: Резекне, Канда-ва, Кулгида, Вентспилс, Лиепая – вот города, где в самым больших залах аплодировали Полине благодарные слушатели. Почти трехчасовые, сложные по содержанию программы классики, которые играла Полина, внимательно слушали дети: почти на всех концертах они составляли едва ли не половину зала. Вот вам и недоходчивость классики! На концертах Полины не бывает равнодушных. Видишь возбужденные лица, слышишь в перерывах бурные дискуссии, но, самое главное, – эти концерты вызывают настоящий интерес к серьезной музыке у самых юных слушателей. Вот подлинная пропаганда настоящей музыки! Латвийские слушатели восторженно приняли Полину. Она получила приглашение сыграть несколько концертов с оркестром в Лиепая и Риге, записать на ТВ сольный концерт. Лучше всех отношение юных слушателей к Полине – может быть, в наивной детской форме – выразил мальчик, который со своей учительницей приехал на концерт в Кулдигу, за 60 километров. Он преподнес Полине букетик и смущенно сказал: „Мы все больше всего любим Раймонда Паулса. Но Раймонд Паулс не может сыграть 9 бисов, а ты можешь“. Шесть, восемь, девять, двенадцать бисов – так встречали слушатели замечательную девочку, от игры которой исходит особый заряд оптимизма, солнечности, душевного сияния. Полина Осетинская – это символ сегодняшнего дня, символ поворота руля нашей музыкальной пропаганды – от сереньких эстрадных поделок, музыкальной шелухи, засоряющей уши детей, – к овладению сокровищами мировой культуры. Настоящей, большой музыке! Вот за такую музыку латвийские слушатели и говорят Полине „спасибо“! Они ждут ее концертов и будут следить за ее успехами».
Приблизительно теми же фразами выражали свои впечатления эстонские рецензенты:
«Недавно в Эстонии прошли гастроли десятилетней пианистки из Москвы Полины Осетинской. Любители музыки Таллина, Тарту, Пярну, Раквере были единодушны в высокой оценке мастерства девочки, исполнявшей сложнейшие программы необычайно искренне и с абсолютной технической свободой. Полина Осетинская много и охотно выступает, и ее популярность растет. Полину вновь ждут в нашей республике».
Была – Ратуша. И – рояль. А за роялем – девочка. Хрупкие пальцы касались клавиш. И – рождался Моцарт. И рождался – Бах. Это – было невероятно. Это было – непостижимо. Это было. И было утро следующего дня. Дверь гостиничного номера открыл Олег Осетинский, которому задан только один вопрос: «А Полина?» И магнетическая сила, парализующая набор привычных любезностей, уже влекла вглубь номера. «Полина Осетинская – явление необычное, даже если мерить ее мерками самых высоких проявлений музыкального таланта. Техника ее феноменальна». О ней пишут лучшие музыканты и дирижеры. У самых пристрастных ценителей музыки ее игра исторгает слезы.
Явление необычное сидело за столом и ело сметану, зелень, клюкву в сахаре и просило мясо. Профессиональному журналисту никогда присутствие посторонних не мешает. Тем более их здесь нет. Хочется, чтобы папа вышел. Хочется, чтобы вышли все. Чтобы – понять.
– Ты как к себе относишься?
– Плохо. Потому что плохо играю.
– А как ты это узнаешь, ведь всем нравится. И все говорят тебе, что – нравится.
– Если человек плохо играет, он сам это узнает.
– Ты в музыкальной школе учишься?
– Нет, в самой обыкновенной. То есть в математической.
– Любишь математику?
– Ненавижу! Просто эта школа у нас во дворе. А почему в газетах иногда неправду пишут?
– Чем же тебе не угодила лживая пресса?
– Пишут, что я в музыкальной школе учусь. Ведь могли бы спросить, как вы. Меня музыке только папа учит.
– И сам играет?
– Папа не играет. Только по слуху. А ноты не понимает.
– Полина, а как тебя оберегают?
– Меня никак не оберегают.
На этой «роковой» фразе входит папа и говорит: «Неправда! Она сама этого не замечает».
– А как тебе живется – скорее грустно или скорее весело?
– Сейчас подумаю.
Молчание останется ее ответом. Ответом девочки, про которую говорят и пишут, что «у нее нечеловеческая техника и фантастический звук». Ответом пианистки, которую воспитывают так, что «сначала надо набить душу и зажечь ее, а потом уже думать о пальчиках».
– Тебе нравится, как другие играют?
– Мне нравится, как играет Евгений Кисин. И еще – Станислав Бунин.
– Ты много занимаешься?
– Если нормальный режим и я хожу в школу, то с 17 до 23 часов. А если выходной день или каникулы, то с 8 утра до часу дня, потом сплю, а с пяти, как я уже сказала.
– Какое у тебя чувство, когда заканчивается концерт?
– Чувство облегчения.
– Всегда?
– Почти. Но если чувствую, что сыграла хорошо, не могу оторваться от рояля.
– Полина, что же ты будешь делать, когда все сыграешь?
– Когда все? Такое бывает?
А папа ответит: «Когда все сыграет, начнет сначала, ибо жизнь есть круг».
Более подробное расписание выглядело так: подъем в семь утра, бег, душ. В восемь за роялем. В час или два – дневной сон. В пять небольшая пробежка, и снова за рояль до одиннадцати. В полночь укладывалась.
В моей комнатке кровать помещалась в алькове, занавешенном шторами, над нею горел ночник, и в этом уголке удавалось поймать скудное в моей жизни чувство безопасности и уюта. Всю ночь вместо сна я тайно удовлетворяла пламенную страсть к чтению: над кроватью нависали разбухшие полки, прогнувшиеся под тяжестью книг, что вызывало понятное беспокойство – вдруг они как-нибудь ночью на меня свалятся? Чтобы предотвратить катастрофу, я снимала с полки пару тяжелых томов и до семи утра проваливалась в сказочные миры. Стендаль, Чехов, Дюма, Толстой, Диккенс, сказки народов мира, Шарлотта Бронте, Достоевский, Конан-Дойл, Пушкин, Гоголь, Лесков, Салтыков-Щедрин, Бодлер – с удовольствием и без разбора. То самое, что описывают расхожим словосочетанием «жадно глотала». Дневной сон оставался единственной возможностью поддерживать силы. Но и за роялем я никак не могла забыть о том, что сейчас происходит у Домби и сына, или у Николеньки Иртеньева, или у Джейн Эйр, или у Дубровского с Машей. И если отца не было дома, а звуки, под контролем бабушки в соседней комнате, все равно надо было издавать, я ставила на пюпитр книгу, продолжая бессмысленно тарабанить по клавишам, и погружалась в очередную главу. Чтение было для меня непросыхающим источником живой воды.
В каждом городе и республике мы обзаводились друзьями, так что, возвращаясь туда, чувствовали себя как дома. В Эстонии нам помогал в организации концертов друг Райво, в Латвии – Рене Салакс и многие другие, чьи имена я не имею возможности перечислять, но к которым испытываю благодарность и о ком сохраняю самые добрые воспоминания.
Были поездки и в прогрессивные деревни, например, в белорусский колхоз Бедули, представлявший собой закрытое социалистическое государство с капиталистическими признаками. У каждого был свой дом, на кроватях по три перины, заснув на которых перед концертом, я долго не могла выбраться из тенет этого сказочного комфорта. Зарплату выплачивали вовремя и немалую, имелся двухэтажный деревянный ресторан со снедью из своего хозяйства, с горилкой и драниками. На въезде в этот небывалый по тем временам парадиз было устроено подобие государственной границы, КПП и таможни. Но нет преград для искусства, объединяющего сердца!
Правда, в отличие от передовых колхозов, с официальным признанием нам пока не везло. В четвертом классе я участвовала в конкурсе музыкальных школ Москвы «Венская классика». Газета «Московские новости» описывала это так: «На конкурсе не полагается аплодировать, но аплодировало даже жюри. В зале присутствовали несколько известных пианистов и композиторов, и их мнение было единодушным: девочка достойна играть в финале в Большом зале Консерватории, она играет на голову выше остальных. Жюри совещалось две недели и в финал ее не пропустило. Основание? Такой трактовки Бетховена еще не было. Стоит ли удивляться признанию одного художественного руководителя филармонии: „Я, знаете, люблю слушать классические произведения, потому что твердо знаю, какая нота последует за какой и с какими оттенками. Вот это мне приятно“! Великий Пабло Казальс писал 30 лет назад: „Пуризм, то есть объективное исполнение музыки Баха, лишенное всяческой жизни, абсурден и вскоре исчезнет“. Наивный Казальс! Еще совсем недавно директора филармоний, напуганные „компетентными“ мнениями о „неправильном“ исполнении классики юной пианисткой, отменяли концерты Полины за день, два, а случалось, и за два часа до начала, игнорируя возмущение зрителей».
Так поступали далеко не все. Вот отчет казахской прессы:
«Вначале было полное потрясение от услышанного. Маленькая девочка, которой в тот день исполнилось 11 лет, у нас в Алма-Ате, в зале Казгосфи-лармонии им. Джамбула, с Государственным симфоническим оркестром КазССР под управлением дирижера Игоря Головчина исполнила Рапсодию на тему Паганини Рахманинова, а на второй день – Концерт № 2 Сен-Санса. И это было вторым потрясением. Переполненный зал стоя аплодировал, у многих на глазах были слезы, а она, веселая и счастливая, кланялась и смотрела на папу, сидящего в первом ряду. А потом после очередного „Бис“ стремительно бросалась к роялю и сама объявляла: Рахманинов. „Маргаритки“. И так четыре, а во второй день пять раз».
Мне не позволялось быть или казаться несчастливой. Это была какая-то уж совсем мудреная схема, по которой я обязана была ежесекундно испытывать и излучать счастье. Я научилась этому обратному аутотренингу, и никто никогда не видел меня неулыбчивой, грустной. Никому не приходило в голову, что находится за фасадом. Именно поэтому все так недоумевали, когда я сбежала из дома – «Вы видели ее интервью? Она рассказывала какие-то ужасы, а совсем недавно по телевизору говорила, что им с отцом так хорошо вместе!» Но мне не разрешалось говорить что-либо иное, даже когда я давала интервью с разбитыми в кровь губами и дрожащим от слез подбородком.
Несмотря на постоянный, разъедающий страх, бывший главным мотиватором и катализатором моего существования, у нас с отцом все же бывали моменты настоящего переживаемого совместно острого счастья. Некоторые из них до сих пор я ощущаю кожей. Как-то в Ярославле мы сидели в классе, я занималась, он читал газету. У него было хорошее настроение: иногда он как бы растекался, теряя свой агрессивный ход, и тогда с ним можно было чувствовать себя защищенною. Редкие драгоценные минуты. Тогда, в Ярославле, я испытала такой прилив любви и благодарности к отцу за данную мне привилегию и за общность этого труда, что, повернувшись к нему, сказала: «Папа, я вдруг поняла, что заниматься музыкой – самое большое счастье на земле». Думаю, в ту секунду мы оба были счастливы. Как и на катке «Медео» недалеко от Алма-Аты, когда на ярком солнце подтаивал и переливался лед, а он расшнуровывал мне коньки, и мы собирались идти в ресторанчик неподалеку есть солянку. И когда я выучила за вечер финал Концерта Гайдна и пришла сообщить об этом на кухню, где отец сидел с приятелем и пил вино, а он улыбнулся во весь свой беззубый рот, и закричал: «Ты – Гайдина!» Или когда мы гуляли по аллее Анны Керн в Михайловском, и он читал стихи Пушкина, а потом мы остались ночевать у какой-то деревенской бабушки на печке, и заходило солнце.
Он по-своему меня очень любил, как мы любим то, во что вкладываем много труда, сил и своих нереализованных амбиций. И с чего рассчитываем всю жизнь получать дивиденды, ведя в старости мирную жизнь рантье.
Чем любил? Требовательностью, жестокостью, воспитанием, которое искалечило во мне многое, но научило меня выживать и сделало сильнее.
Как любил? Однажды, знаете, спас мне жизнь. Дело было так: летом в Пярну я на спор сидела в ледяном Балтийском море с одним здоровенным лбом – кто дольше. Он выдержал двадцать пять минут, я – тридцать. Вернувшись к взрослым в кемпинг, я схватила со стола стакан с прозрачной жидкостью и выпила, думая, что это вода. Оказалась водка. Благодаря этому я не заболела, но получила воспаление среднего уха. Оно прогрессировало, мы об этом не догадывались. Спустя месяц приехали в Дубну, и в гостях у директора местной музыкальной школы я играла, в том числе, Этюд Скрябина cis-moll op. 42. Директор поинтересовалась, куда я подевала половину нотного текста? По дороге отец разъярился до предела, и когда мы подошли к гостинице, стал мерно молотить меня головой об угол скамейки. Из головы хлынуло, какая-то женщина, бывшая с нами, отнесла меня в номер, отец, увидев залитую кровью ванную, сбежал смотреть чемпионат мира по футболу, вызвали «скорую». Приехавшие врачи сказали, что «если бы ваша дочь не упала и не ударилась головой о скамейку, у нее не сегодня – завтра произошло бы гнойное кровоизлияние в мозг».
А еще так: мог прийти в пять утра из ресторана, сесть на моей кровати и, роняя пьяные слезы, гладить меня по голове и говорить: «Мось, Мосеночек мой любимый» – это было мое домашнее прозвище. Поплакав три минуты, тут же переходил в противоположное состояние: требовал, чтобы я встала и немедленно сыграла что-нибудь, и если я говорила: папа, я же сплю, стаскивал меня с кровати и бил ногами, крича: ты ничтожество! Это я тебя создал! Я гений, а ты никто! Без меня ты сдохнешь под забором, тварь! Бездарная амеба!
А назавтра перед аудиторией цитировал Достоевского: «Станьте солнцем – вас все заметят». И дальше от себя: «Артист, музыкант на сцене должен быть солнцем, излучающим свет».
И Федор Павлович Карамазов, однако, был сентиментален.
Страна жила Перестройкой. С приходом Михаила Горбачева мало-помалу открывались шлюзы, отвинчивалась гайки, развенчивались культы. Я близко к сердцу приняла перемены и написала письмо Горбачеву, в котором убедительно просила разобраться с голодающей Ливией.
Голодающие дети Ливии стояли у меня перед глазами день и ночь. Крупнейшие ядерные державы под лозунгом «За безъядерный мир, за выживание человечества» протягивали друг другу руки и предлагали дружить. В знак открытости намерений были устроены прямые телемосты между Верховным Советом СССР и Конгрессом США – меня пригласили выступить на двух из них. После эфиров по ту сторону океана за мной закрепилось прозвище «ангел перестройки».
Американцы стали приезжать к нам домой, снимать фильмы про soviet miracle Polina Osetinskaya и обсуждать возможности гастролей. Особенно активно над этим работали семья Джоэла и Дианы Шатц, Генри Дэйкин и их друзья, с нашей стороны помогали Иосиф Гольдин, Юрий Свиридов и еще несколько человек. Очень смешно было, когда отец, лежа в ванной, диктовал нашему директору, человеку довольно щуплого телосложения, с лицом Ленина, сидящему на баке с грязным бельем в костюме-тройке, статью для «Вашингтон Пост». Прихлебывая пиво, голый Олег Евгеньевич кричал: «Слушай меня, потому что я самый старый, самый хитрый и самый умный!»
Шатцы исправно снабжали меня волшебными розовыми платьями с оборками и розовыми же туфельками, что укрепляло образ ангела перестройки. Джо-эл отправился к Джорджу Соросу за поддержкой. Пока строились наполеоновские планы, мы двигались к взятию Бастилии – концерту в Большом зале Московской консерватории.
Пятнадцатого февраля 1987 года эта мечта осуществилась: я сыграла в БЗК Двадцать третий концерт Моцарта с Камерным оркестром под управлением Георгия Ветвицкого.
Подготовка была расписана отцом по минутам: «Подъем, бег и прыжки до настоящего пота: …Сочинить тему, песню, мазурку, марш: … отдых, прыжки, чтение, дыхание:, Новые этюды Листа:, прыгать, бегать, менять колготки:, сон:, бегать легко во дворе:, учить этюды:, заниматься в обратном порядке: все время ставить пальцы, все время менять колготки, все время укреплять дыхание, пить воду, перерывы не больше 5 минут:, бег по коридору, тонуса не снижать, пальцы не опускать, пассажи играть по системе: медленно-очень быстро-медленно-средне-быстро-средне. В понедельник проснуться в 9.00. В 10.00 сесть за инструмент, сыграть два раза концерт, пассажи по новой системе, в конце очень быстро разыграть на крышке трели и вообще играть на крышке. Быть в 12.00 у входа служебного в Большой зал».
Концерт был дневной, зал был полон детей, педагогов, профессионалов, любителей и скептиков. В партере восседал главный музыкальный критик страны профессор Геннадий Цыпин. Через день в главном печатном органе Центрального комитета КПСС газете «Правда» вышла рецензия.
НЕ ТОЛЬКО ТАЛАНТ
15 февраля Полина сыграла в Большом зале Московской консерватории Концерт № 23 ля-мажор Моцарта. Аккомпанировал камерный оркестр под управлением Георгия Ветвицкого. Выступление Осетинской еще раз подтвердило, что общественный интерес к ней отнюдь не случаен. Она играет легко, уверенно, смело, окрыленно. Интуитивно проникает в сокровенные слои музыки. В лучшие свои минуты она как истинная артистка воодушевляет аудиторию, ведет за собой. Есть у нее и виртуозный размах – тоже не последнее дело для концертирующего музыканта.
Словом, публика в восторге. И ее нетрудно понять. Но вот у специалистов отношение более настороженное. Ибо у них не остаются незамеченными изъяны по части вкуса, встречающиеся в ее игре. Видят они и чересчур вольное, порой, обращение с нотным текстом, и то, что девочка иногда как бы скользит по «верхам»: ощущают и легкий привкус дилетантизма.
При всем том ясно: речь идет в данном случае о ребенке, феноменально одаренном. Только, как говорил некогда К. С. Станиславский, «чем больше талант, тем больше обработки и техники он требует». В этом сейчас все дело – в профессиональной «обработке». Строгой и художественно бескомпромиссной. И – абсолютно необходимой в музыкально-исполнительском искусстве наших дней. А потому, если несколько ограничить количество публичных выступлений девочки, подвести прочный фундамент под ее занятия, отмежеваться от ненужной шумихи и рекламы, можно будет ожидать от Полины Осетинской результатов не только внешне эффектных, но и устойчивых, долговременных.
Г. Цыпин Профессор
Репутация Цыпина была столь высока, что любое его слово считалось абсолютной непререкаемой истиной. Друзья шутили: «сколько вы заплатили Цы-пину, чтобы он вас отругал?», подразумевая, что даже его замечания дороги, не говоря уж о похвалах. Мы отшучивались в ответ, что им столько не потянуть.
Дебют в БЗК и рецензия Цыпина весьма способствовали дальнейшей раскрутке нашего брэнда. После очередного концерта в ленинградской ДМШ № 26 Красногвардейского района свой взгляд на мое развитие изложил известный музыкант и методист Сергей Михайлович Мальцев:
«В программу концерта вошли Девятая соната и „Наваждение“ С. Прокофьева, „Карнавал“ Шумана, „Хоровод гномов“ и „Мефисто-вальс“ Листа. Уже одна эта программа одиннадцатилетней пианистки вызвала уважение серьезностью намерений, но многое в ее исполнении насторожило. Силовая игра и угловатость фразировки мало соответствовали изысканности „лесной романтики“ в первой части про-кофьевской сонаты. Откровенно скучно была сыграна третья часть, где так и остались невыявленными поэтичность и лирическая непосредственность в смене настроений темы и вариаций. Странным показалось отношение девочки к паузе как моменту физического расслабления, да и педализация порою носила случайный характер. Лучше удался финал сонаты, особенно его маршевые темы. (Заметим сразу же, что в свой следующий приезд в концерте 12. 1. 87 Осетинская сыграла эту сонату уже значительно ярче и убедительнее.) Более органичным было исполнение Осетинской шумановского „Карнавала“ – появился ассоциативный ряд, разнообразнее и красочнее зазвучал рояль. Но в „Мефисто-вальсе“ и „Хороводе гномов“, как, впрочем, и в „Наваждении“, чрезмерные темпы „смяли“ фактуру, привели к ее технической непроговоренности. И полное недоумение вызвал Этюд Скрябина cis-moll op. 42, сыгранный на бис в адаптированно-облегченной версии. Впечатление от концерта осталось двойственное. С одной стороны, физическое развитие девочки, сила и мощь ее туше, пальцевая беглость удивляют, порой заставляют думать о ее неограниченных виртуозных возможностях и вызывают понятное желание заглянуть в экспериментальную лабораторию ее учителя (она учится у своего отца – киносценариста О. Осетинского). Но в то же время в ее игре слышны налет дилетантизма, вкусовые издержки, недостаточные интонационная и звуковая культура. Отношение девочки к инструменту нередко сводится лишь к демонстрации силы, ловкости и спортивного азарта. И уж совсем обескуражило сделанное с эстрады снобистское заявление одиннадцатилетней исполнительницы, предложившей детям послушать „пару пьес“, а затем покинуть зал, после чего „она будет играть для взрослых“. Такое неуважение к публике настораживает и заставляет вспомнить о неуемной рекламной шумихе вокруг П. Осетинской, которая явно приносит вред развитию ее таланта».
Гм. Неуважение к публике. «Пару пьес» для детей – это да, было. Папе они мешали, потому что шумели – разве существуют дети, которые на концертах сидят смирно? Но мое отношение к публике было не просто неуважением. Иногда оно граничило с презрением.
Как ловкий клоун, выманивающий у публики последние гроши и смеющийся над ее глупостью, я, хоть и лишенная звездной болезни в ее первоначальном смысле, страдала ею в извращенной форме. К одиннадцати годам я была законченным циником. Как-то отец дал мне задание выучить Шестую сонату Скрябина – музыканты меня поймут. На разбор и подготовку к концерту, в котором Соната была лишь элегантным вкраплением, было отведено две недели. Напоминаю – процесс разучивания осуществлялся мною в гордом одиночестве. Первую страницу я, конечно, выучила. А дальше некогда было – надо же было за день проиграть килограмм нот (это называлось «хорошо позаниматься»), а в сонате черным-черно от точек, знаков, неожиданных созвучий, аккордов, пассажей. Ну? Понимаете? Выхожу один я на дорогу. Концертный зал в Выборге. Играю первую страницу. Дальше, понятно, начинаю импровизировать на темы Шестой сонаты Скрябина. Всю ее длительность довольно успешно имитирую проникновение в замысел автора. Лечу, горю, катаюсь как китайский болванчик из стороны в сторону, возвожу очи горе и конвульсивно вскинувшись всем телом, заканчиваю. Встаю. Всматриваясь в зал, ищу, откуда полетит первый помидор. Жду и, более того, хочу, жажду, вожделею этот помидор! Нет. Напрасно. Пятнадцатиминутная овация. Браво! Бис! За кулисами отец говорит – ну, старуха, сегодня как никогда, молодец. Не слышит. Подходят люди: гениально! Потрясающе! Никогда не слышал такого прочтения! Не подозревал там этих глубин!
Никто не слышит. Всем застит взор и ухо то ли несметный пиар, то ли «жигулевское» до отметки «требую долива после отстоя пены». И как я, по-вашему, должна была относиться к публике?
Летом планировалось большое турне по стране. В мае мы познакомились с приятной московской семьей, в которой было трое детей. Средняя дочь бредила музыкой и, познакомившись с нами, мечтала о том, чтобы отец, вокруг которого витал ореол великого педагога, позанимался с ней. Вся их семья собиралась на лето в Венгрию, она же была в раздумьях. И тут отец предложил родителям отпустить ее с нами на все лето, пообещав, что он будет с нею заниматься, она мир посмотрит, мы будем дружить, и вообще – втроем веселее. Зная его всего пару недель, они отпустили Диану с нами, выдав ему на руки очень приличную сумму на ее трехмесячное содержание. Ехала она под видом средней папиной дочери Маши, без документов на свое имя – он объяснил им, что так будет удобнее.
Приехав в Таллин, мы остановились в гостинице Совета министров, в довольно большом, но однокомнатном номере.
Он изнасиловал ее в первую же ночь, практически на моих глазах, и продолжал делать это на протяжении трех месяцев. На следующее утро он отправил все ее вещи обратно в Москву, оставив один спортивный костюм, пару белья и пригрозил физической расправой, если она скажет кому-нибудь хоть слово. Когда звонила ее мама, он держал трубку в своих руках, готовый в любую секунду ее повесить, и пристально глядя на Диану, пока она говорила, что у нас все хорошо. Ей было пятнадцать лет.
К тому моменту я уже привыкла, что женщины в доме менялись почти ежедневно, и столкнуться ночью в коридоре с неизвестной полуголой madame было обычным делом. Это могли быть чьи-то жены, девушки по вызову, просто подружки и жертвы нашей славы. (В течение последних двадцати двух лет я мучаюсь жгучим стыдом за одну ночь – ведь это я их познакомила. Если эта книга попадется в руки той, с кем мы гуляли ночью по Москве, зайдя в музей Цветаевой, потом к нам, и… – я на коленях прошу у Вас прощения.) Очень скоро поняв, что ни одна из женщин в нашем доме не задержится и никакого подобия семьи создано не будет, я смотрела на это как на неизбежное зло.
Но тут мне стало страшно.
Наутро мы с Дианой остались вдвоем, и она сказала, что хочет убежать. Конечно, я с ней согласилась. Тогда она спросила: ты хочешь, чтобы я осталась? Я честно ответила – да, ведь с тобой мне будет гораздо легче, но каково будет тебе? Она все равно не смогла бы сбежать, маленькая, до смерти напуганная девочка, тепличный нежный ребенок, без копейки денег и без документов – но она осталась ради меня.
«Запомни, все тайное рано или поздно становится явным» – это было любимое изречение отца. Мне известно, что это далеко не единственный прецедент. Девочек приводили мамаши, жаждущие славы и требующие результатов немедленно, – ведь он говорил, что научит играть так же, как я, любого. Девочки приходили и сами. Но почему-то никто никогда не подал в суд. Что с ними теперь? Я никогда не упомянула бы об этом, если б не убедилась в верности изречения – сейчас Диана пишет книгу о том, сколько лет ей потребовалось на попытку исцеления (помощь женщинам, пережившим насилие, стала частью ее профессии). И – если бы не благодарность Диане за то, чего никогда не смогу искупить.
От ужаса у меня начались непонятные сердечные боли. Через три дня я сыграла два концерта, отец прочел лекции. Спустя неделю меня отвезли в больницу, где я пролежала двое суток под капельницей, а выйдя, в тот же день сыграла сольный концерт в зале «Эстония». В программе были си-минорная Соната и два вальса Шопена, Девятая соната, Марш из «Любви к трём апельсинам» и «Наваждение» Прокофьева, «Аппассионата» Бетховена, и восемь бисов. Рука от капельницы затекла, и концерт был неудачный. Кроме того, в сонате Шопена я долго «плавала», забыв текст в первой части. Вечером был «разбор полетов». Удовлетворенный и благодушный отец меня хвалил, я же смотрела на него и думала: как можно не слышать очевидного? Нет, он не слышал.
Мы отправились в Пярну, где проходил джазовый фестиваль.
Дневник
В Пярну я играла джаз в театре, в джазовом уголке и на эстраде на джем-сейшене с Чекасиным и Летовым, и в ресторане на пляже. Потом был концерт в Рягавере. 22-го папа улетел в Москву, а мы остались на попечении у N.
Этой N Диана все рассказала. Госпожа N, которую в юности тоже изнасиловали, посоветовала ни в коем случае никому не раскрывать свой позор. Странно, она была взрослая, незапуганная женщина, в отличие от нас, дрожащих мышей. Отец постоянно держал нас в напряжении: давал задания сделать то-то, он вернется через пять минут и проверит. Иногда он возвращался через два дня, но каждую секунду мы ждали и боялись. Его манера разговаривать, к которой я давно привыкла, вызывала у Дианы ужас: «Я не хочу тебя убивать, но ты меня доведешь, ох, ты меня доведешь, и тогда я тебя убью». Зато когда он хвалил, манипулируя нами с завидной ловкостью, мы испытывали то, что у психологов именуется «стокгольмским синдромом».
Отец вернулся за нами в Таллин через неделю, и мы отправились в Ленинград. Остановились в люксе «Европейской». У меня была отдельная спальня, он перестал стесняться. На третий день пришли возмущенные соседи: они не могут спать, потому что «ваша жена ночами все время плачет». «Какая жена, чья жена? – думали мы с Дианой, переглядываясь – они что, не видят, что здесь две девочки?»
Дневник
Первого вечером концерт в Юсуповском дворце вместе с Венгеровым и Репиным. Второго репетировали и водили Диану по Ленинграду. Третьего на генеральную репетицию приехал Рене. Понькин закончил ее позже на 40 минут. Вечером у меня был концерт в БОЛЬШОМ ЗАЛЕ ФИЛАРМОНИИ!!!
УРА!
Снова С. М. Мальцев, тот же журнал «Советская Музыка», № 2, февраль 1988 года:
«…Иное впечатление возникло от дебюта Осетинской в БЗФ (3. 07), где она исполнила с АСО под управлением В. Понькина Второй фортепианный концерт Сен-Санса. Это выступление нужно признать безусловной удачей. Как известно, музицирование с оркестром всегда накладывает значительные ограничения на свободу трактовки сольной партии. В данном случае эти ограничения на пользу юной артистке, которая сумела сразу же властно захватить внимание публики продуманностью и законченной отделанностью каждого эпизода, живыми танцевальными ритмами и красотой rubato, остроумием неожиданных темповых смен, масштабно задуманными и мастерски подготовленными кульминациями. Удачно был выбран и самый концерт, жизнерадостная образность которого явно близка мировосприятию юной пианистки. Со стороны чисто фортепианной Осетинская блеснула здесь и безупречной пальцевой беглостью, и завидным разнообразием туше. Богатство ее звуковой палитры – под стать взрослым пианистам. Публика восторженно приветствовала солистку, заставив пять раз бисировать. К сожалению, и здесь – рядом с тонко и своеобразно, хотя, может быть, и излишне вольно сыгранными Вальсом As-dur № 2 Шопена, рахманиновской транскрипцией вальса Крейслера „Муки любви“ и „Кукушкой“ Дакена – мы вновь услышали адаптированную „обработку“ Этюда cis-moll Скрябина и „смятую“ фактуру в „Наваждении“ Прокофьева. Но все это не испортило общего праздничного впечатления от вечера».
Поблистав в Ленинграде, мы вернулись в Таллин, сели на паром и отплыли на остров Кассари. Глушь, жара, сеновал, земляника.
Поскольку причина не устранялась, то и следствие – сердечные боли – не проходили. «Скорая» на островах приезжает очень нескоро – и везет очень далеко. Врачи ничего не обнаружили, развели руками: «Невралгия, что вы хотите. Кардиограммка в норме». Меня это убедило в том, что действительно все болезни – психосоматического происхождения.
Вслед за этим отправились в Минск, остановились у композитора Петра Альхимовича – мы дружили с их семьей. Он написал «Концерт для Полины Осетинской, голосов птиц, рояля, света, синтезатора, Арлекина и симфонического оркестра». Внутренней темой концерта была Чернобыльская катастрофа.
Отец, будучи по своей природе полигамным, всячески культивировал во мне идею творческого «многоженства», считая, что я должна стать не только великой пианисткой, но и дирижером, композитором и певицей. То есть его подобием, потому что про себя он говорил: я великий врач, я великий музыкант, я великий тренер, я великий писатель, я великий педагог – Бах, Моцарт, Рахманинов, Дебюсси и Осетинский, вот самые великие люди на планете! Чисто «Театральный роман»: Гомер, Софокл и Максудов.
Для скорейшего достижения этой цели Петр занялся со мной чтением квартетов и партитур, теноровыми, кларнетовыми, альтовыми ключами и полифонией.
Эх, кабы я была певицей! Только это требует огромного количества времени, боюсь, уже упущенного. Или растраченного на рояль?
С недавних пор я задумалась и о дирижировании – исполнителю, на мой взгляд, очень полезно иногда подниматься над горизонталью своей партии, чтобы взглянуть на произведение с высоты вертикали оркестровой партитуры. Дирижер, безусловно, ближе к композиторскому охвату, чем инструменталист, не видящий дальше своего пюпитра. Впрочем, эти грезы о дирижерском пульте чисто умозрительны – вот уж где процветает сексизм. Но композиция? Плодить графоманию и вторичность? Не переиграв и сотой доли той музыки, по которой пальцы чешутся? Почти все великие композиторы, конечно, давно в гробу, но все-таки некоторые еще среди нас, ребята. Надо же иметь совесть. Нет уж, увольте, я лучше послушаю.
Дневник
16 августа.
Проснулась в 6 утра. Так хочется поваляться в теплой постельке, но – увы! Нужно бежать. На улице темно и холодно. Бег. Завтрак. Села за рояль в 7 часов. Занятия не обошлись без ценных указаний Papa, который без перерыва говорил, что там ritenuto, здесь accelerando, тут crescendo, а вот тут, конечно, diminuendo, и т. д. Сыграла четыре концерта: Гайдн, Бах фа-минор, Бах ре-минор, Сен-Санс Второй. Сон в кабинете. Подъем. Едем в филармоникус. Репетиция: две сонаты Бетховена, Аврора и Аппассионата, две Шопена – си-минор, си-бемоль минор, Бах – ХТК I, II прелюдии и фуги, Лист – все этюды, Рахманинов – Третий концерт, Муки любви, Скрябин – Шестая соната и три этюда. Дом. Бег под дождем. Дом, теплая ванна. Ужин. Вторжение дедули Петра Иваныча, который с яблоками. Надежды на сон грядущий. Бай-бай.
19 августа.
Мы в Одессе.
Дом. Выход из дома. Дом медика. Договорились о занятиях. Филармония. Маленький разговор с вахтершей. Дом актера. Разговор с Марком Розовским. Зорика нет. Белла. Ее нет. Стадион. Бег пять кругов. Ускорения, зарядка. Яхт-клуб. Купание. Бег четыре круга. Белла. Она дома. У нее сидят два актера.
Гостиница «Красная». Дядя Рола (Ролан Быков). Он опять отказывается дарить мне фломастеры. Вообще он чем-то огорчен. Дом. Дневник.
20 августа.
Сегодня я сыграла наизусть Третий Концерт С. В. Рахманинова!!! Ура!
Занималась в Доме медиков. Сыграла шесть концертов: Альхимович, Рахманинов (!), Моцарт d-moll, Гайдн, Бах – d-moll, F-moll. Потом ходили в «Цыпля-та-табака». Был Бурда. Мось обожрался арбуза и читал Толстого «Детство. Отрочество. Юность».
27 августа.
Позавчера отправили Чуня. («Чунь» или «Чуня» называл Диану отец.) Чунь чуть не опоздал на поезд. Сегодня занималась на киностудии.
2 сентября.
Мы (без бедного Чуня) прилетели в Симферополь, сели в автобус и поехали на биостанцию. По папиным расчетам, в полшестого я уже купалась. Чистая вода! Ночь, чай. Состав: мята, зверобой, душица, Ира I, Ира II, папа, я.
4 сентября.
Коктебель. Присядем на минутку.
Ступив на крымскую землю, отец объявил мне плановое голодание, в необходимости коего для здоровья он всегда был уверен. Прошло несколько дней. Голова кружилась. На веранде у Марии Николаевны вечерами собиралось человек тридцать, и каждый предлагал мне что-нибудь вкусненькое. Слюни текли, как у лисы на виноград, но воля крепла.
Вместе с тем, занятия, бег, лазанье по горам, плавание и пешие походы в далекие бухты никто не отменял.
Дня через четыре папины знакомые собрались уезжать в Ленинград. Я решила набрать им в дорожку немного алычи – она росла на самом берегу полупересохшего ручейка, через который был перекинут изящный мостик. Поблизости располагался корт, где отец играл в теннис. Забравшись на дерево, я стала набивать карманы куртки ягодами, попутно, в нарушение режима, закидывая самые спелые в рот. Жадность фраера, как водится, сгубила – добравшись до самой высокой ветки, одной ногой я встала в развилке, а другая повисла в воздухе, руки же продолжали загребать. Эта эквилибристика кончилась тем, что я полетела вниз с четырехметровой высоты, ломая ветки, и рухнула плашмя спиной на каменный мостик, чудом не переломившись пополам о перила.
Лежу. Голоса нет. Встать невозможно. На счастье, мимо, из Чайного домика, шел директор музея Волошина Борис Гаврилов. Он дотащил меня до пляжа, и, взяв с него клятву, что он папе ничего не расскажет, я осталась отлеживаться на гальке, ссыпав алычовый трофей отъезжавшим знакомым. Вернувшийся с корта отец поинтересовался, почему это я говорю шепотом, а иду, скособочившись. Пришлось соврать:
«Папа, это от голода» – признаться в своем проступке означало бы схлопотать очередную экзекуцию.
Дневник
Два концерта. Первый – у Марии Николаевны, второй – у Нины Владимировны. Купание. Судак.
Москва.
В Москве – школа, занятия, съемка в Эй-би-си. За два часа до отхода поезда в Ригу, когда у нас сидит Сюзанна Эйзенхауэр, Мария Степановна Гам-барян (профессор училища им. Гнесиных) и еще много американцев, звонит Вера, через пятнадцать минут приезжает, и мы втроем едем в Ригу. Нас встречает Гуськов, Надя, Рене. Репетиция. 30-го концерт в Филармонии с большим успехом. 2-го в Кулдиге. Концерт, кафе, банкет. 3-го Смилтоне. Концерт, машина, Тарту. 4-го репетиция в ТГУ. 5-го концерт в ТГУ. Ужасно! Снимает ТВ. 7-го Таллин. «Олимпия», Райво.
9-го Ленинград. «Европейская». Концерт в Юсу-повском дворце. 11-го репетиция в Филармонии. Репин, Брон, Тайманова, Успенский, Кира, Раиса Ге-расимовна, американцы, англичане, Мачавариане.
13-го съемка с Ириной Одоевцевой (!), вернувшейся из Парижа доживать. Она не встает с постели, но губы накрасила. Чудо! Медный всадник. Поезд.
Ярославль, репетиция. Концерты в Ярославле, Рыбинске и Костроме.
1-го ноября. Мы в Тбилиси. Были концерты в Филармонии и Консерватории.
Заходили в гости к Серго Параджанову. У него, как обычно, много народу. Накануне были какие-то поминки, и в гостиной на блюде лежало битое синее стекло. Я говорю: Серго, надо убрать битую. Он отвечает: дура, так надо, посмотри, как красиво. И точно: это лебедь. Он меня очень любит. Сегодня ездили в Телави, Цинандали, в музей Чавчавадзе, крепость, Алазанскую долину. Каждый вечер банкеты. Не могу больше есть острое. Взмолилась дать мне картошки. Принесли.
4-е ноября. Москва. Фотофон, разговор с Джоэлом. Поездка к бабушке.
9-го Киев. Хрещатик, концерт. Ночь, Чернигов. Два концерта.
Минск! Верастик, мама, Цирюк, Петя. Утренний поезд.
Брест. Концерт.
Схематичность дневника объясняется просто: во-первых, времени не было рассусоливать – все надо было делать четко, быстро, по-военному. Во-вторых, его читали.
Тут многое требует уточнений: по приезде мы больше не виделись с Дианой, не считая одной их беседы с отцом. Кстати, он так ни разу с ней и не позанимался.
В Коктебеле отец познакомился с Верой, умной красивой журналисткой во цвете осмысленной женственности. Мне она всегда напоминала Анну из са-гановской «Bonjour, tristesse». Жила Вера в Минске. Перед тем, как она позвонила, мы виделись один или два раза, и ее отъезд с нами был чистой авантюрой. Тем не менее, Вера задержалась в нашем доме надолго, на целый год, вскоре, как и любая женщина, бывшая с отцом хоть какое-то время, приняла боевое крещение через рукоприкладство, но это ее не сломило. И даже когда ее сменила другая, Вера бывала у нас и принимала участие в нашей жизни.
В обычную школу я ходила исключительно пофрантить и принять заказы от одноклассников на то, что им привезти из Америки: мальчишки, окружив толпой, провожали меня до дома, наперебой крича: мне двадцать пакетиков! (хрустящие заграничные пакеты тогда были фетишем не хуже джинсов). А мне тридцать! А мне двести жвачек! А мне пятьсот!
Меня, как неблагонадежный элемент, давно освободили от каждодневных посещений школы, наказав ежеквартально сдавать зачеты. Но когда я сбежала от отца, оказалась в Ленинграде, и мама пришла забирать мои документы, директор выдал ей пустой табель: «Вписывайте, что хотите. Поздравляю! Очень рад».
Дядя Рола, Ролан Быков, дружил с отцом, у них были совместные, но так и не осуществленные проекты. Все детство он обещал одарить меня фломастерами, но не вышло. Зато я прекрасно помню, как однажды после того, как отец в очередной раз с кем-то подрался в ресторане Дома кино, его забрали в милицию, а Ролан его вызволял.
Помню холод под ложечкой и звук ухающего вниз сердца: отец дает мне очки и говорит – держи. Верный знак, что начинается драка. А я стою в стороне и каждый удар чую селезенкой. Особенно страшно было, когда дрались прямо вблизи, как это однажды случилось на дне рождения Гали, моей крестной. Мы с Дашей и Настей, как обычно, играли в короля и королеву, сидящих на троне, то есть сундуке с сокровищами, в прихожей. Вылетает Николай Климонто-вич, за ним отец. И прямо у нас под носом, вообразите! Праздник был безнадежно испорчен.
Так вот, пять утра, мы с Быковым выходим из ресторана и бредем почему-то к Манежу – наверное, там было районное отделение. Я говорю: дядя Рола, может, не надо его забирать, пусть посидит. Отдохнет. И я заодно. Он укоризненно взглянул и ответил: как тебе не стыдно, это же твой отец. Увы, увы. Ничего, кроме радости избавления, в такие минуты я не чувствовала.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.