2

2

Шел май 1825 года. Обоз двигался на юг уже около двух недель. Три большие кареты, пять-шесть телег, нагруженных и укрытых парусиной, запасные лошади, несколько верховых... Во время остановки на ночлег или на обед целая толпа людей выходила из карет, слезала с телег, разминала ноги. Барыни, девицы, барчата... А сколько дворовых, нянек, конюхов, поваров... Каждый знал свое дело и перед отъездом получил грозное наставление Елизаветы Алексеевны.

Где только не останавливался этот поезд — на почтовых станциях, постоялых дворах, в крестьянских избах, городских гостиницах и под открытым небом. Ночью ехать не рисковали. В дорогу пускались на рассвете. Ясная погода часто сменялась ненастьем. Раз днем их застигла буря с ливнем и непрестанным грохотом грома. Остановились. В карете были подняты окна. Тугие струи шипели и гремели сверху и с боков. Бабушка громко молилась в темноте. Когда все стихло и дверцы открылись, Миша соскочил на землю. Ветер нес последние обрывки туч.

Этот живой мальчик, сильный, коренастый, с непокорным светлым вихром в темных волосах, еще в Тарханах засматривался на облака. Они что-то говорили ему... Даже совсем маленьким — лет семи или восьми — он подходил ночью к окну и долго глядел на темные тучи, клубящиеся вокруг луны, набегающие на нее... Волшебница среди одетых в плащи рыцарей... И снова та же картина: ехал он в коляске с кем-то, вдруг — вот так же — гроза: налетела, отгромыхала, — снова прояснилось небо. Но клочок тучи, словно обрывок плаща, быстро мчался в синеве, уносимый ветром... Миша следил за этим клочком, словно чувствуя в нем какую-то тайну... Тайна, очевидно, была, потому как запомнилось ему это навсегда.

Он не заметил, как возле него оказались Миша Пожогин-Отрашкевич (его сверстник, двоюродный брат) и гувернер Жан Капэ. Этот худой, высокого роста человек — бывший офицер наполеоновской гвардии. Он попал в плен и осел в России, но навсегда сохранил любовь к своему низложенному императору. Капэ принялся рассказывать, что вот в такую же грозу, в Австрии... Француз чувствовал себя в походе прекрасно, по крайней мере всем так казалось. Ни пыль, ни тряска, ни жар как будто не действовали на него. Он был всегда в хорошо вычищенном сюртуке, выбрит и спокоен. Мальчикам он внушал, что они не должны чувствовать усталости. Их ждут гораздо более суровые испытания, когда они станут взрослыми, сделаются офицерами. Ведь непременно будут войны... А теперь — просто прогулка, отдых. Тебя везут, устраивают на ночлег, к твоим услугам куча лакеев, даже доктор. Пожалуй, и сам Бонапарт не имел в дороге таких благ.

Миша чувствовал правоту своего учителя. Он стал привыкать к новой жизни — к жизни в многодневном походе. Уставал и не жаловался. Сколько нового было в пути! Новое небо, новые леса и степи, незнакомые города. А ты сидишь и смотришь из окна кареты. Даже если не смотреть вокруг, а только вниз, прямо на дорогу, и там все новое и новое — песок, камешки, колдобины с грязью, резко вдавленные колеи, полугнилые бревна моста, а под ним бурьян и кустарник в овраге... огромные валуны... Дорога то ползет между сжавших ее холмов, то выходит в открытое поле. А можно посмотреть на все с неба! Подняться вдруг над землей, легко, как это бывает во сне. Далеко внизу, среди полей и рощ, белеет извилистый тракт, а по нему, словно жуки, ползут лошади и тащат повозки... Далеко ли они могут уползти, такие неуклюжие и маленькие? Впереди просторам конца не видно...

Дворецкий, отвечавший за порядок в пути, подъехал верхом к карете и заговорил с бабушкой через окно. Лермонтов смотрел на потемневший от дождя брезент, на заблестевшую упряжь, на верховых мужиков, сновавших вдоль обоза, и в сердце его закипала радость, — да, это поход! Поход в новую жизнь, навстречу опасностям и приключениям. Ведь что бы ни говорил гувернер, а впереди — Кавказ. Там идет война, совершаются подвиги, гибнут люди... И недаром же сам Капэ и все мужчины обоза вооружены — среди вещей припрятаны пистолеты и ружья.

Чем дальше ехали, тем меньше вспоминались Мише Тарханы. Где теперь эти Тарханы! Так далеко, что, кажется, туда уже невозможно вернуться. А жизнь там шла шумная, веселая и даже буйная. Миша, в младенчестве перенесший несколько обыкновенных болезней, быстро окреп, стал шалуном и атаманом. Бабушка во всем ему потакала. Любит играть в войну? Так вот ему и куча «солдат» из крестьянских детей. Вот товарищи-сверстники, приглашенные из соседних имений жить в Тарханы. Вот лошадка живая. Катание на лодках. Походы в лес. Ледяные горы... Вот учителя — какие бы ни были, лишь бы занимали внука. Всякий день, а пуще всякий праздник — дым коромыслом, лишь бы Миша был весел. Ряженые... Качели... До?ма и на дворе Миша в окружении толпы, он задерган и заверчен в шуме и суете.

Бабушка с тревогой приглядывается к нему: вот как будто задумался, да грустно так. А вдруг спросит про отца — почему он редко бывает в Тарханах, почему не живет здесь? Вдруг начнет выспрашивать о матери — почему да как померла, да что было? Рано ему все это знать... Да не об отце ли он думает?!. «Миша, послушай, как девки хорошо поют!» — и ведет его в девичью. Девки знают, что надо петь веселое и плясать, чтобы барчук непременно развеселился. И ведь всегда добивались этого.

Он ничего не спрашивал. Но с какой радостью кидался к отцу в его редкие приезды, как льнул к нему! И как сокрушала эта сыновняя радость сердце Елизаветы Алексеевны! Любящее бабушкино сердце... Миша — один сын у Юрия Петровича. Но он же и единственный внук у бабушки.

Если бы не завещание Арсеньевой — забрал бы Юрий Петрович сына к себе, в Кропотово. Но связала она его этой бумагой, засвидетельствованной Пензенскою гражданскою палатой. «После дочери моей Марьи Михайловны, которая была в замужестве за корпуса капитаном Юрием Петровичем Лермантовым, — говорилось там, — остался в малолетстве законной ее сын, а мой родной внук Михайло Юрьевич Лермантов, к которому по свойственным чувствам имею неограниченную любовь и привязанность, как единственному предмету услаждения остатка дней моих и совершенного успокоения горестного моего положения, и желая его в сих юных годах воспитать при себе и приготовить на службу его императорского величества и сохранить должную честь, свойственную званию дворянина, а потому ныне сим вновь завещеваю и предоставляю по смерти моей ему, родному внуку моему Михайле Юрьевичу Лермантову, принадлежащее мне вышеописанное движимое и недвижимое имение... словом, все то, что мне принадлежит и впредь принадлежать будет, с тем, однако, ежели оной внук мой будет по жизнь мою до времени совершеннолетнего его возраста находиться при мне, на моем воспитании и попечении без всякого на то препятствия отца его, а моего зятя, равно и ближайших г. Лермантова родственников, и коим от меня его, внука моего, впредь не требовать до совершеннолетия его, со стороны же своей я обеспечиваю отца и родственников в определении его, внука моего, на службу его императорского величества и содержании его в оной соответственно моему состоянию, ожидая, что попечения мои сохранят не только должное почтение, но и полное уважение к родителю его и к чести его фамилии... если же отец внука моего истребовает, чем, не скрывая чувств моих, нанесут мне величайшее оскорбление, то я, Арсеньева, все ныне завещаемое мной движимое и недвижимое имение предоставляю по смерти моей уже не ему, внуку моему Михайле Юрьевичу Лермантову, но в род мой Столыпиных, и тем самым отдаляю означенного внука моего от всякого участия в остающемся после смерти моей имении».

Все или ничего! «Неограниченная любовь» бабушки не признает половинчатых решений... Что было делать Юрию Петровичу? Лишить сына всех этих бабкиных благ? А что скажет сын, достигнув совершеннолетия? И, может быть, не выучившись как следует и не попав ни в гвардию, ни в достойную статскую службу? Он-то, Юрий Петрович, едва сводит концы с концами, содержа себя, матушку Анну Васильевну и трех незамужних сестер-бесприданниц. Оскорблен был и унижен Юрий Петрович этим духовным завещанием Арсеньевой, но ради сына, ради его будущего, проглотил обиду, умолк. Человек он был гордый и потому страдал отчаянно, замкнувшись в себе, и даже начал приметно чахнуть. Он понимал, что Арсеньева нанесла ему сокрушительный удар, на который нет возможности ответить, но понимал также, что сделала она это из любви к внуку — его сыну.

Арсеньева же, добившись своего, не получила полного покоя. Внуку-то, Мише, что за дело до завещания? Что за дело ребенку до видов на будущее? И ведь не втолкуешь ему ничего. С ребенком об этих делах говорить не полагается. А потом? Потом он и завещание прочтет, и по-своему все обдумает. Неизвестно еще — как решит. Так пусть сейчас видит доброту бабки своей и что все в Тарханах для него. Пусть видит житье безмятежное.

Елизавета Алексеевна была бережлива. И не богата. Но, зная, что Мишу скоро придется отдать в учение в Москву или Петербург, решила сделать ему подарок, очень щедрый подарок — поездку на Горячие воды, очень дорогую, на целое лето. Лечить там ей было некого, все были здоровы. Миша тоже. На Горячих водах имела дом ее сестра Екатерина Алексеевна, в замужестве Хастатова, владевшая имением Шелкозаводское на Тереке, нередко подвергавшимся нападениям горцев, — «авангардная помещица», как ее звали почти не в шутку.

По зову Арсеньевой в Горячеводск съезжались многие из ее родных — дочь Хастатовой Мария Акимовна с детьми и мужем, отставным штабс-капитаном Павлом Петровичем Шан-Гиреем, и другая дочь ее — Анна Акимовна, тоже с детьми и мужем — Павлом Ивановичем Петровым, подполковником, командиром Моздокского казачьего полка. Вместе с Арсеньевой ехал ее брат Александр Алексеевич Столыпин — бывший адъютант Суворова — с женой Екатериной Александровной и дочерьми. Таким образом, Миша должен был попасть в среду бабушкиных родственников. Только Миша Пожогин-Отрашкевич, сын тетки Лермонтова Авдотьи Петровны, с шести лет живший в Тарханах, был в этой поездке представителем отцовской родни. Это путешествие должно было поднять авторитет бабки перед внуком на небывалую высоту.

И вот обоз в пути.

Почтовые тройки обдают его пылью и исчезают. Вообще же тракт пустынен — можно часами ехать и не встретить никого, кроме кучки бедных пешеходов с котомками или тяжелой телеги, запряженной волами, которых погоняет идущий рядом хохол в белой рубахе. Вокруг уже украинские степи. Среди тополей белеют крестьянские мазанки. Обоз подвигается быстро — после Воронежа верст на четыреста тянется отлично шоссированная дорога.

В Новочеркасск въехали ночью. Побывали в соборе и ничего в городе больше не видели. Утром, часов в семь, уже были в пути. Равнина, покрытая свежей зеленью, сбегала вниз. Вдали поблескивали на солнце широко, верст на десять, разлившиеся воды Дона. Через несколько часов обоз Арсеньевой достиг станицы Аксайской. Здесь, у слияния Дона и Аксая, а также двух больших трактов (второй из Киева) был перевоз.

На берегу — множество народа, возы, бочки, скот, лошади... Шум, крик... На воде суда с распущенными парусами. Казаки, отплывавшие в барке, стреляли в воздух. Недолго задержался на берегу и обоз из Тархан — добротные барки при помощи парусов и попутного ветра в полчаса доставили его на другую сторону. При безветрии бурлакам пришлось бы потрудиться, таща барки бичевой вдоль берега верст восемь до узкого места. Вода была тиха и чиста. Все было бы превосходно, если б не тучи комаров да не дорогая плата за перевоз — по пятнадцати рублей за повозку. Попытка бабушки поторговаться не удалась.

Затем остановились в Ставрополе. Елизавета Алексеевна была довольна — внук счастлив и здоров. Дорога его очень развлекает. Он жаждет увидеть горы, величественный Эльбрус и настоящих горцев. В Ставрополе Миша улегся спать с надеждой, что утром им дадут казачий конвой, а может быть, и пушку, — кто-то рассказывал, что между Ставрополем и Горячеводском неспокойно, внезапно появляются конные черкесы. «А у нас с Мишей, — успел подумать он, засыпая, — нет никакого оружия! Ничего, мы попросим у казаков».

Утром замешкались, не поспели к заставе, — несколько семейств под охраной отряда казаков, полуроты солдат и одной пушки уже отправились к водам... Но двадцать казаков ехали в Георгиевск. Они присоединились к мирному обозу Арсеньевой, — загорелые, в папахах и черкесках, с ружьями в нага?лищах (бурочных чехлах), — совсем как горцы. Вид их был столь воинствен, что Арсеньева совершенно успокоилась: с такой охраной нечего бояться. Тем более, что через каждые три-четыре версты, на высотах, помещались казачьи пикеты, зорко осматривающие пустынную местность. Казаки были молоды, медленная езда скоро им надоела, и они время от времени принимались джигитовать, так что для путников получилось целое представление. Как разгорелись глаза у Миши Лермонтова! Он дал себе клятву научиться скакать не хуже этих казаков.

На подъезде к крепости Александровской вдруг открылось все Пятигорье. Сначала повитый голубой дымкой Бештау, а за ним, словно облачка, забелели вершины Большого Кавказа. Там угадывался легкий очерк двуглавого Эльбруса, — он то скрывался за горами и скалами, то возникал снова. Миша Лермонтов и Миша Пожогин-Отрашкевич уселись на козлах возле кучера, и уже никак их оттуда нельзя было согнать. А после Георгиевска им опять разрешили ехать верхом.

Через несколько часов езды достигли казачьего поста у Лысой горы. Тут, на возвышении, находились избушка, окруженная плетнем, и крытая вышка на четырех столбах, с которой казаки, сменяя друг друга, оглядывали далеко видимую безлесную равнину, замкнутую амфитеатром гор. Горячеводск был совсем рядом. Казак показал нагайкой вперед — там возвышался конический, поросший лесом Машук, скрывающий дома Горячеводска. Правее широко растянулся Бештау, вздымая к облакам несколько скалистых вершин. Еще правее — Железная, Развалка и Змеиная горы. Под Змеиной поблескивала река Кума.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.